Вольтер возражает; «Разве в Англии принимают на себя должность королевского судьи, исходя из личных достоинств? [То есть исходя из личных достоинств или личного интереса. Если нет личного интереса, надо и впрямь обладать большими достоинствами, чтобы согласиться на такое.] И что? Нельзя найти не за деньги судей для высшего суда Франции? [Найти-то можно, но будут ли они за это признательны — вот в чем вопрос.] Право осуществлять правосудие, распоряжаться судьбой и жизнью людей — семейное дело! [Но распоряжаться с оружием в руках, во время гражданской войны, судьбой и жизнью людей есть в 1760 году семейное дело, и я что-то не вижу чтобы вы протестовали против него; да и королевская власть в 1760 году есть семейное дело, но вы не негодуете и здесь.] Жаль, что Монтескьё испортил свой труд подобными софизмами. Будем, однако, снисходительны. Его дядя купил себе должность провинциального судьи и передал её племяннику. Что ж, все мы люди, а человек по природе слаб».
Монтескьё полагает, что аристократия играет в обществе положительную роль, Вольтер же ратует за абсолютную власть. Монтескьё предпочитает, чтобы судейская должность передавалась по наследству, чтобы эта работа превратилась в семейную традицию, как, например, военная карьера, тогда судейское сословие будет таким же неизменным, как и другие. Вместе с Суидием он считает, что продажа судейских должностей создает своего рода аристократию. Вольтер же, подобно Наполеону 1, хотел, чтобы были только королевские солдаты, королевские священнослужители, королевские судьи, чтобы все подданные принадлежали королю душой и телом.
Но у Монтескьё был оппонент посерьезней Вольтера — Платон. Относительно вообще всех должностей Платон в «Государстве» писал: «Это как если бы лоцманом на корабле делали за деньги. Может ли быть, чтобы правило, непригодное в любой другой области, оказалось приемлемым для управления государством?»
Монтескьё очень остроумно возражает Платону (а заодно и Вольтеру): «Платон говорит о государстве, где царит добродетель, а я о монархии. А при монархии, если должности не продаются в законном порядке, нищие и алчные придворные всё равно на них наживутся, и всё будет решать не выбор правителя, а случай».
Короче говоря, Монтескьё хочет, чтобы судьи, частично наследственные, частично набранные из людей с достатком, стали неким независимым привилегированным сословием — армией закона наподобие военных или священнослужителями закона наподобие духовенства — и отправляли правосудие профессионально, что подтверждалось бы университетскими званиями, и безупречно с нравственной точки зрения, порукой чему в свою очередь служили бы их независимость, достоинство, корпоративный дух и беспристрастность.
Я, однако, отмечал, что для получения таких результатов, для установления необходимых гарантий объективности вовсе не обязательно приобретение должностей за деньги. Должен лишь соблюдаться принцип независимости судей. А соблюдаться он может, только если должность судьи является его собственностью. Собственностью же она становится, если она куплена или получена по наследству, как было при короле, или если судья не назначается властью. Людям не нравится, когда должность покупают или получают по наследству, значит, надо, чтобы судей назначала не власть.
А кто же? Народ? Но тогда судья будет зависеть от народа, от избирателей.
— Так будет лучше, вернее, будет не так плохо.
— Вовсе нет. Судейские чиновники, назначенные избирателями, станут еще более предвзятыми, чем назначенные властями. Судья станет думать только о том, чтобы его избрали снова, и всегда становиться на сторону тех, кто поддерживает его партию. Захотели бы вы, чтобы вас судил суд вашего департамента? Нет, разумеется, если вы сторонник партии, проигравшей на выборах. Да, если сторонник выигравшей и противостоите человеку из партии более слабой. Если же ваш противник из одной с вами партии, всё будет зависеть от того, кто из вас более влиятельный избиратель. Ad summam[5], в случае избрания судейских чиновников о непредвзятости придется забыть.
Добавим, что избираемость судей приведет к большому и забавному разнообразию судейских систем, к пестроте. Там, где больше синих, судьи, избранные синим большинством, всегда будут судить в их пользу, если они, разумеется, хотят быть переизбраны. Там, где преобладают белые, судьи будут выступать на их стороне. «У права свои эпохи», — насмешливо восклицал Паскаль. У права будут, таким образом, и свои регионы. В Приморских Альпах оно будет одно, в Кот-дю-Нор — другое. Для беспристрастности кассационному суду придется дела из департаментов, где преобладают синие, отправлять на пересмотр туда, где больше белых, и наоборот. Как следствие, возникнет судебная, правовая и юридическая анархия.
— Если судейская должность не передается по наследству и не покупается, если она не назначается властью и не избирается народом, откуда же она берется?
— Из собственной своей среды. Иного выхода я не вижу.
Справедливая система одна-единственная, а воплощаться в жизнь она может по-разному. Пусть, например, все доктора права во Франции назначают членов кассационного суда, а те в свою очередь назначают и продвигают по службе судей. При этом сохраняется их привилегированное положение и соблюдается демократический принцип, так как база остается широкой.
Или пусть судьи выбирают членов кассационного суда, а те назначают и продвигают по службе судей. Тогда выдерживается олигархический принцип.
Или некоторое переходное состояние между тем, что есть, и тем, что должно быть: только первый раз доктора права назначают членов кассационного суда, а те — судей, потом уже сами судьи заботятся о заполнении вакансий в кассационном суде, который назначает и продвигает их по службе.
Прокуроров по-прежнему назначают власти.
Во всех случаях судебное ведомство формирует из своих членов независимый автономный орган, подотчетный только ему, способный в силу своей полной самостоятельности занимать абсолютно непредвзятую позицию.
— Но тогда это каста!
— Да, каста. Как это ни прискорбно, судить по-настоящему может лишь тот, кто принадлежит к касте профессионалов, иначе судить будет либо власть, либо первый встречный. Но власти часто оказываются и судьями, и заинтересованной стороной в процессе, а если власть подозрительна, то она всегда думает, что на её интересы покушаются. Первый встречный тоже не может хорошо судить, потому что при такой системе он представляет партию большинства, а значит, по определению пристрастен.
Однако демократы не желают, чтобы их судила каста. Во-первых, они страшатся любой касты вообще, во-вторых, непредвзятость им не на руку. И тут нет никакого парадокса. Обычно они против предвзятости в делах второстепенных, повседневных. Но когда вмешивается политика и против представителя большинства выступает представитель оппозиции, демократам надо, чтобы правосудие поддержало первого.
Они рассуждают по примеру одного простодушного депутата, заявившего председателю суда: «Ваша прямая обязанность — защищать большинство».
Вот почему демократы предпочитают судейских чиновников, которые, даже обладая отличными свойствами, не в состоянии
Более того, демократический режим идет еще дальше, и не может иначе, потому что не может не следовать до конца своему принципу. Считая идеальным прямое правление, он по тем же причинам также считает идеальными выборных судей.
Он хочет выбирать своих судей.
Заметьте, что он их и так назначает, но через третьи руки: сначала выбирает депутатов, и те назначают правительство, назначающее судей, — долгая песня.
Можно, правда, сказать, что этапа не три, а два, ведь депутаты оказывают давление на выбор судей, на их продвижение или непродвижение по службе, а зачастую и на их решения. Всё же и это не так быстро. А так как по конституции или, вернее, по заведенному обычаю народ пусть опосредованно, но вполне реально определяет судей, демократический режим, как всегда, упрощая проблему, желает довести этот принцип до логического конца, чтобы народ определял судей прямо и сразу.
Тут, естественно, возникают вопросы практического порядка: как именно голосовать, как именно назначать? Если определять будут по отдельным кандидатурам, то каждый кантон изберет своего мирового судью, округ — своих судей для рассмотрения гражданских и уголовных дел, регион — региональных судей, вся страна — судей кассационного суда. Однако у этого процесса сразу два уже отмеченных недостатка: в каждом департаменте будут своя судебная система, свое правосудие и везде будет царить предвзятость.
Если кандидаты будут баллотироваться по спискам и каждая область образует судебное ведомство, полностью состоящее из членов победившей партии, правосудие будет осуществляться везде одинаково, но о беспристрастности придется забыть.
Промежуточные схемы соединяют в себе недостатки обеих крайних. Если, например, определять судей по регионам, мировые и все остальные судьи, советники и председатели суда в Бретани будут все белые и все предвзято настроенные, а в Провансе — все синие и тоже предвзято настроенные. Разница, разумеется, будет, но она сведется лишь к разным оттенкам предвзятости.
Но это будущее, хотя не исключено, что и не такое уж далекое. Останемся в настоящем. Сегодня еще функционирует суд присяжных. Нравственная компетентность такого суда на должной высоте, но профессионализм — ниже всякой критики. Создается впечатление, что демократический режим вообще тяготеет к некомпетентности — не в одном, так в другом.
Суд присяжных полностью независим — независим от властей, независим от народа в самом прямом смысле слова. Суд присяжных представляет народ, но им не избирается и не стремится переизбраться, находя, что и одного срока более чем достаточно. При этом, однако, постоянно раздираемый двумя противоположными чувствами — жалостью и стремлением соблюсти закон, человеческой симпатией и желанием защитить общественный порядок, он
Именно поэтому суд присяжных имеет такую давнюю традицию. В Афинах сходные функции выполнял суд гелиастов, более походивший на народное собрание, поскольку число членов его было очень велико.
В Риме, государстве с более упорядоченными институтами власти, претор назначал судей из граждан, которые решали, совершено преступление или нет, заплачены деньги или нет, приговор же выносили центумвиры.
В Англии суд присяжных существует и функционирует на протяжении столетий.
Столь различные народы с полным основанием сочли, что присяжные заседатели с моральной точки зрения находятся в наилучших условиях и способны судить объективно, то есть их нравственная компетентность высока, как ни у кого.
Всё это правильно. Вот только они ничего не смыслят в существе дела. Так, суд присяжных в Кот-д’Ор в ноябре 1909 года, рассматривая дело одного убийцы, объявил, что, во-первых, тот не наносил ударов, а во-вторых, нанесенные им удары вызвали летальный исход. На основании этого заявления пришлось вынести оправдательный приговор человеку, чья жестокость, никак себя не проявившая, привела к смерти жертвы. В том же ноябре 1909 года суд присяжных, разбирая дело Стейнейла, сделал заключение, из которого вытекало, что в доме Стейнейлов никого не убили и что мадам Стейнейл не является дочерью мадам Жапи. Если бы решение присяжных заседателей играло роль судебного постановления, оно, с одной стороны, привело бы к прекращению каких бы то ни было поисков убийц двух женщин, с другой — к невероятной путанице с точки зрения гражданского установления.
Однако решение присяжных заседателей не судебное постановление. Почему? Потому что законодатель предвидел возможность столь нелепых решений, то есть их вероятность предусматривалась. Практика показала, что эта вероятность чрезвычайно высока. Похоже, суд присяжных принимает решения, бросая кости, как тот славный судья у Рабле. Во дворце правосудия шутят, что с судом присяжных никогда не угадаешь, чем кончится дело. Можно подумать, что присяжные заседатели рассуждают по принципу: мы здесь люди случайные, пусть и решение наше будет случайным.
Известно, что Вольтер выступал за суд присяжных, уж больно он ненавидел судей своего времени — «Бузирисов», как он их называл. Однако со своей обычной непоследовательностью он и не пытался скрыть, больше того, неоднократно заявлял, что жители Абвиля и окрестностей, а равно и жители Тулузы и прилегающих областей
Суд присяжных не что иное, как смягченное проявление культа некомпетентности. Общество возлагает задачу защитить его от воров и убийц на нескольких граждан, вооружив их законом, но почему-то считает себя в безопасности, если выбирает тех, кто этим оружием не владеет. Суд присяжных — гладиатор с сетью, который, не зная, как с ней обращаться, запутывается сам.
Бесполезно говорить, что демократы гнут свою линию — тут они большие мастера. К настоящему времени они опустили суд присяжных еще на одну ступень, превратив его из буржуазного в рабочий. Здесь я, правда, не вижу ничего плохого, так как суд, состоящий из буржуа, и суд, состоящий из рабочих, равно некомпетентны и неквалифицированны. При подобном переходе спада особого нет. Отмечаем же мы эту особенность, чтобы обратить внимание на тенденцию демократического режима к наиболее полному вытеснению специалистов из судебных органов.
Тем не менее сегодня еще действует институт мировых судей.
Но вот пример, достаточно показательный для демократического государства, предпочитающего иметь дело с людьми, малосведущими в области судебной практики:
Из-за больших расходов, на которые должны идти стороны, чтобы перевести дело в более высокую судебную инстанцию, последнее слово очень часто оказывается именно за мировыми судьями. Значит, особенно важно, чтобы они были образованными, разбирались в вопросах права и судебной практики. Обычно их выбирали из лиценциатов права, бакалавров права, бывших служащих нотариальных контор, владеющих свидетельством о прохождении курса обучения по данной специальности. Впрочем, гарантией достаточной квалификации это служило далеко не всегда.
Законом от 12 июля 1905 года сенат Франции, стремясь достичь еще большей некомпетентности судебных органов, постановил, что мировыми судьями могут также быть лица, которые, «не имея ни степени лиценциата или бакалавра права, ни свидетельства о прохождении соответствующего курса, проработали бы десять лет в должности
Тут налицо желание, вполне законное и по-человечески понятное, дать возможность сенаторам и депутатам отплатить должностями мировых судей за услуги на выборах (заметим, что сенаторов, в частности, выбирают мэры и сельские старосты). Но самое важное тут
Подобному критерию как раз отвечают мэры и сельские старосты. Мэры и старосты во Франции должны уметь расписываться, но им необязательно уметь читать. В восьмидесяти случаях из ста они полностью безграмотны, и всю работу за них выполняет местный учитель. Сенат, следовательно, был совершенно уверен, что найдет в них людей, абсолютно неспособных выполнять функции мировых судей. А раз так, то эти функции необходимо им предоставить. Сказано — сделано.
Кое-какие последствия такого сугубо демократического подхода к делу, кажется, вызвали беспокойство у представителей судебной системы и государственной власти. На исходе 1909 года глава министерства юстиции Барту пожаловался на то, что новшество добавило ему забот. Он заявил депутатам:
«Мы здесь для того, чтобы говорить друг другу правду, поэтому со всей подобающей сдержанностью и бесстрастием я обязан предостеречь палату против негативных последствий закона 1905 года. В настоящее время меня осаждают претенденты на должность мирового судьи. Дело даже не в том, что в министерстве юстиции скопилось около 9 тысяч заявлений. Допускаю, что среди них есть такие, которые по разным причинам не подлежат рассмотрению. Но приблизительно 5 с половиной тысяч кандидатов
Далее министр юстиции познакомил господ депутатов с рапортом генерального прокурора по этому вопросу.
«В этом департаменте сорок семь мировых судей, — писал генеральный прокурор. — Согласно поименному списку, двадцать из них в момент назначения исполняли должность мэра. Нет ничего удивительного в том, что среди глав городского самоуправления число кандидатов на должность кантональных судей растет с каждым годом. В данном департаменте, кажется, решили, что выборные должности, независимо от профессиональной пригодности кандидата, — самый прямой путь к постам хорошо оплачиваемым, в частности к должности мирового судьи. После назначения мировой судья, как правило, сочетает свои новые функции с муниципальными обязанностями. Он гораздо чаще находится в коммуне, которой руководит, нежели в кантоне, где вершит правосудие и из которого, вообще-то, он не должен отлучаться, кроме как в отпуск Кантональные судьи часто ничем не брезгуют, лишь бы заручиться моральной поддержкой политических деятелей своего округа — своеобразной платой за помощь на выборах, оказанную ими в качестве муниципальных чиновников. Возможное посредничество депутата перевешивает в их глазах угрозу прокурорского надзора. Из-за этих сделок с совестью страдают интересы участвующих в тяжбе сторон, что наносит удар репутации республиканского режима».
Стенания министра юстиции и генерального прокурора, на мой взгляд, малообоснованны. Господин министр жалуется в основном на то, что у него на руках 9 тысяч дел. Ему по-прежнему ничего не стоит в соответствии с основным принципом режима назначить мировыми судьями самых некомпетентных из кандидатов или соблюсти обычай и назначить тех, кого, по его мнению, наиболее активно продвигает власть.
В рапорте же генерального прокурора проскальзывают иронические пассажи, которые ему самому, вероятно, представляются остроумными, но на самом деле свидетельствуют лишь о его простодушии: «В данном департаменте, кажется, решили, что выборные должности, независимо от профессиональной пригодности кандидата, — самый прямой путь к должностям хорошо оплачиваемым...» То-то и оно! В высшей степени демократично, чтобы профессиональная непригодность была главным условием при выборе претендента на должность.
Это соответствует духу демократического режима. Да и разве сам избиратель сведущ в законодательных вопросах или вопросах управления?
Также в высшей степени демократично, чтобы путь к хорошо оплачиваемым должностям шел через должности выборные, так как, согласно демократическим канонам, все оплачиваемые должности, как, впрочем, все должности вообще, следует сделать выборными. Генеральный прокурор на поверку оказался аристократом.
Взаимные услуги мирового судьи — одновременно мэра — и депутата типичны для режима. Демократический режим — это депутаты, продающие свою поддержку за то, чтобы их избрали и переизбрали, и влиятельные избиратели, использующие свое личное влияние или должностное положение в интересах депутатов в обмен на ту или иную услугу. Те и другие составляют как бы единое целое.
Так чего хотел бы генеральный прокурор? Иного режима, чем нынешний? Но, помилуйте, иной режим, каким бы он ни был, не будет демократией, или он не будет демократической демократией. — Ума не приложу, что господин генеральный прокурор подразумевает под хорошей репутацией республиканского режима, если его задача и состоит в претворении в жизнь демократических принципов. Как раз в данном случае эти принципы осуществляются на практике как нельзя лучше, над чем стоит поразмыслить нашим социологам.
8 Некомпетентность в других областях
Я уже отмечал, что культ некомпетентности расплывается подобно жирному пятну, распространяется подобно заразе. Появляясь в одном месте, он сам собой, как эпидемия, расходится во все стороны. Опираясь на конституцию — средоточие и стержень государственности, — он кардинальным образом влияет на обычаи и нравы народа.
Правильно говорят, что театр подражает жизни и что жизнь, возможно в еще большей степени, подражает театру. Так же и законы проистекают из нравов, но и нравы едва ли не в большей степени определяются законами. «Многие вещи обусловливают поведение людей, — пишет Монтескьё, — климат, религия, законы, высказывания представителей власти, события прошлых лет, нравы, воспитание — всё это вместе формирует дух народа». К факторам, влияющим на человеческое поведение, можно причислить и действия, основанные на принципе взаимности.
Чаще всего законы зависят от нравов, особенно при демократическом строе, что, в общем-то, прискорбно. Но Монтескьё верно заметил: «Нравы отражают законы, а поведение людей отражает нравы», и еще: «Законы могут по крайней мере способствовать изменению нравов и поведения людей» — и даже «характера нации». Нравы римлян времен империи частично объяснялись произволом властей, нравы англичан — конституцией и законами.
Известно, что Петр Великий своими законами коренным образом изменил если не характер, то, во всяком случае, обычаи и нравы русского народа.
Законы порождают обычаи, обычаи порождают нравы. «Характер» остался прежним, по-моему, его вообще ничем не изменить. Тем не менее определенная перемена налицо, так как некоторые черты характера, прежде подавляемые, стали проявляться в открытую, и наоборот. Как бы вступил в действие некий механизм. Так, очевидно, что закон, упразднивший право первородства, хоть и не изменил полностью характер народа, но изменил нравы, что в определенном смысле, опосредствованно отразилось и на характере. Чувство, что ты с детства кому-то подчиняешься, пусть и не в такой степени, как отцу, понимание того, что кто-то выше тебя по праву рождения, создает особое умонастроение. Ясно, что семейные отношения в странах, где принято составлять завещания, совсем не такие, как там, где ребенок считается совладельцем семейного имущества.
Замечено, что после принятия закона о разводе — необходимость, пусть и печальная, — заявлений о разводе подается больше, причем значительно больше, чем прежде подавалось заявлений о раздельном проживании супругов. Связано ли это с тем, что в последнем случае достигалась лишь относительная свобода, независимость наполовину, и люди думали, что из-за такой малости не стоит затевать дело? Не думаю; ведь когда ярмо невыносимо, возникает естественное желание хотя бы ослабить его, если нет возможности снять совсем.
Причина, по-моему, заключается в том, что прежний гражданский закон, согласовывавшийся с церковной догмой, заставлял людей смотреть на брак по-особому, как на нечто священное, как на связь, разорвать которую позорно, — на это решались, лишь когда было совсем невмоготу, вынужденно, чуть ли не под страхом смерти. Закон о разводе, как сказали бы наши отцы, приучил к легкомысленному отношению к браку, отменил стыд. Сегодня разводятся, не испытывая никаких угрызений совести, если только не препятствует сильное религиозное чувство. Защелка была отодвинута: стыдливость оказалась в загоне, верх взяло желание освободиться от прежнего или вступить в новый союз. Конечно, закон о разводе — следствие новых настроений в обществе, новых нравов, но и сам он, в свою очередь, породил новые нравы, распространил те, что только складывались.
Точно так же и демократический режим распространяет, расширяет область своего пристрастия к некомпетентности — столь для него характерного, основополагающего свойства. Греческие философы очень любили насмешливо живописать демократические нравы, то есть домашние и личные привычки, инспирированные и поддерживаемые, на их взгляд, государством. В этом отношении они ничуть не уступали Аристофану. «Я очень доволен, — заявляет один из персонажей Ксенофонта, — тем, что беден. Когда я был богат, мне приходилось то и дело обхаживать клеветников: я знал, что они способны причинить мне больше вреда, чем я им. Государство постоянно качало из меня деньги, и потом, я не мог никуда отлучиться. Бедность предоставила мне власть. Никто мне не угрожает, наоборот, угрожаю я. Я волен уехать, волен остаться. Богатые встают при моем появлении, уступают дорогу. Раньше я был рабом, теперь я король. Раньше я платил дань государству, теперь оно меня кормит. Мне нечего терять, я надеюсь только приобрести...»
Шутит по этому поводу и Платон: «Казалось бы, это самый лучший государственный строй. Словно ткань, расцвеченная всеми цветами, этот строй, испещренный разнообразными правами, может показаться всего прекрасней... В демократическом государстве нет никакой надобности принимать участие в управлении, даже если у тебя и есть к этому способности; необязательно и подчиняться, если ты не желаешь... ты можешь управлять и судить, если это тебе придет в голову. Разве не чудесна на первый взгляд и не соблазнительна подобная жизнь? Разве не великолепно там милосердие в отношении некоторых осужденных? Или ты не видел, как при таком государственном строе люди, приговоренные к смерти или к изгнанию, тем не менее остаются и продолжают вращаться в обществе: словно никому до него нет дела и никто его не замечает, разгуливает такой человек, прямо как полубог... Эта снисходительность вовсе не мелкая подробность демократического строя; напротив, в этом сказывается презрение ко всему тому, что мы считали важным, когда основывали наше государство. Если у человека, говорили мы, не выдающаяся натура, он никогда не станет добродетельным; то же самое если с малолетства — в играх и своих занятиях — он не соприкасается с прекрасным. Между тем демократический строй, высокомерно поправ всё это, нисколько не озабочен тем, кто от каких занятий переходит к государственной деятельности. Человеку оказывается почет, лишь бы он обнаруживал свое расположение к толпе. Весьма благородная снисходительность! Это и подобные ему свойства присущи демократическому строю — строю, не имеющему должного управления, но приятному и разнообразному. При этом существует своеобразное равенство, уравнивающее равных и неравных... Когда во главе государства, где демократический строй и господствует жажда свободы, доводится встать дурным виночерпиям, государство это сверх должного опьяняется свободой в неразбавленном виде, а своих должностных лиц карает, если те недостаточно снисходительны и не предоставляют всем полной свободы, и обвиняет в мерзком олигархическом уклоне... Правители, похожие на подвластных, и подвластные, похожие на правителей, там восхваляются и уважаются... Разве в таком государстве не распространяется неизбежно на всё свобода? Она проникнет и в частные дома: отец привыкнет уподобляться ребенку и страшиться своих сыновей, а сын — значить больше отца, там не станут почитать и бояться родителей... переселенец уравняется с коренным гражданином, а гражданин — с переселенцем; то же самое будет происходить и с чужеземцами. При таком порядке вещей учитель боится школьников и заискивает перед ними, а школьники ни во что не ставят своих учителей и наставников. Вообще молодые начинают подражать взрослым и состязаться с ними в рассуждениях и делах, а старшие, приспособляясь к молодым и подражая им, то и дело острят и балагурят, чтобы не казаться неприятными и властными... Да, мы едва не забыли сказать, какое там равноправие женщин и мужчин и какие свободные отношения царят между женщинами и мужчинами! А насколько здесь свободнее, чем в других местах, участь животных, подвластных человеку, — этому никто не поверил бы, пока бы сам не увидал. Прямо-таки по пословице: собаки — это хозяйки. Лошади и ослы привыкли здесь выступать важно и с полной свободой, напирая на встречных, если те не уступают им дороги!»[6]
Аристотель, изменяя в этом отношении своему любимому принципу — возражать во всем Платону, — не испытывает, как мы видели, никакой симпатии к аристократии[7]. Он относится к ней сдержанно, иногда отпускает шутки на её счет, но никогда не язвит. Он не сгущает краски, подобно Платону, но и ни в коей мере её не щадит.
Прежде всего, Аристотель явно сторонник рабовладения, — собственно, как и любой философ древности, кроме разве что Сенеки, — причем не просто сторонник, Аристотель защищает рабовладение со свойственным ему пылом и энергией. Рабство для него не просто одна из основ, но самый фундамент — совершенно необходимый — античного общества.
Более того, Аристотель и ремесленников держит за полурабов. Подходя к проблеме с исторической точки зрения, он утверждает, что лишь погрязшие в коррупции демократические режимы предоставили им право гражданства. По его мнению, при разумном управлении государством этого бы не произошло. «У некоторых народов до начала демократических злоупотреблений ремесленников не подпускали к магистратуре. В древности ремесленники обладали не большими правами, чем рабы и чужеземцы. И по сей день подобное отношение к большинству ремесленников сохраняется. Очевидно, что в идеале город не должен принимать их в число граждан...»
Несомненно, демократия — это форма правления («...если причислить демократию к формам правления»); несомненно, «может случиться, что большинство, состоящее из людей обыкновенных, возьмет верх над человеком выдающимся, но лишь благодаря своей массе, а не за счет личных качеств... Почему большинство судит лучше о музыкальных и поэтических произведениях? Потому что один оценивает одно, другой — другое и все оценивают всё. [Заметьте, что Аристотель говорит здесь о демократическом государстве, где ни рабы, ни ремесленники не являются полноценными гражданами.] Несомненно, можно рассматривать демократию как «наиболее сносную из выродившихся форм правления», и Платон, хотя и по другим соображениям (чем Аристотель), вполне резонно заключил, что «демократия — самая плохая из хороших форм правления, но лучшая среди плохих». При этом трудно не счесть её неким социологическим заблуждением. Неверно, будто городу выгодно «принимать в граждане всех людей, даже полезных, в которых он нуждается для того, чтобы существовать».
Значительный недостаток тут в том, что город по природе своей не в состоянии мириться с присутствием человека выдающегося. При демократии «если какой-нибудь гражданин или несколько граждан намного превосходят других по своим достоинствам или влиянию, его или их уже нельзя рассматривать как составную часть городского населения. Несправедливо было бы их, стоящих настолько выше других, ставить на одну доску с остальными горожанами. На столь выдающуюся личность следует, по-видимому, смотреть как чуть ли не на Бога. Ясно, что законы необходимы лишь для людей, равных по рождению и личным качествам, для тех же, кто существенно возвышается над другими, закон не писан. Они сами себе закон. Тот, кто вздумал бы наложить на них путы закона, только выставил бы себя на посмешище. Вспомним, что ответили львы Антисфена зайцам, ратовавшим за равенство всех животных. Именно поэтому в демократических государствах, более всех других проповедующих равенство, ввели остракизм. Как только кто-нибудь превосходил сограждан влиянием, богатством, числом приверженцев или политическим весом, его тут же подвергали остракизму, изгоняли из города. Это как Геркулеса аргонавты не взяли с собой: тот был таким тяжелым, что «Арго», их корабль, не мог его выдержать».
Тиран Милета Фрасибул как-то попросил у тирана Коринфа Периандра, одного из семи греческих мудрецов, совета, как править городом. Вместо ответа Периандр прошелся по пшеничному полю, сбивая самые высокие колосья. «Не только тиранам выгодно так поступать, и не только тираны так поступают. То же самое происходит в олигархических и демократических государствах. Остракизм приводит в них почти к одинаковым результатам, когда изгоняют из страны тех, кто слишком возвышается над своими согражданами».
Для демократического режима это необходимость, отражающая его природу.
Демократиям, правда, не всегда приходится прибегать к изгнанию — сбивать колосья. Ведь можно изолировать и внутри страны, то есть последовательно препятствовать какому бы то ни было возвышению человека или даже исправлению им общественных функций, если он превосходит других рождением, богатством, добродетелями или талантом. Это остракизм, так сказать, негласный. Я уже обращал внимание на тот факт, что при первом демократическом режиме Людовика XVI отправили на гильотину за то, что он хотел покинуть страну, а при третьем — его внучатые племянники были выдворены из Франции, несмотря на то что хотели остаться. К остракизму тогда прибегали осторожно, с оговорками. Такое положение сохранится и в ближайшем будущем. Рано или поздно остракизм занимает свое место при любой системе подавления для нейтрализации того или иного влиятельного лица, намного или пусть немного возвышающегося над средним уровнем. Остракизм — это, если можно так выразиться, физиологический орган демократических режимов. Используя этот орган, режим калечит государство, обходясь без него, калечит себя.
Аристотель часто задавался вопросом о «выдающемся человеке». Выдающаяся личность, по его словам, отличается от человека толпы, как красота — от уродства, как прекрасная картина — от реальности, хотя и в реальном мире отголоски прекрасного присутствуют. «Действительно ли у всякого народа разница между толпой и малым числом людей незаурядных всегда одинакова? Вряд ли, но это и неважно. Наше наблюдение всё равно справедливо [независимо от того, есть разница или нет]. Тогда насколько оно поможет разрешить проблему: какою властью должно быть наделено подавляющее большинство народа? Открыть ли ему доступ к высшим должностям? Но тогда возникает опасность, что из-за своей непорядочности его представители будут творить несправедливость, а по недостатку знаний — ошибки. Полностью же закрыть ему доступ к власти — значит нажить для государства массу врагов. Остается дать ему возможность участвовать в обсуждениях... Именно поэтому Солон...[8] Однако каждый отдельный представитель большинства на здравое суждение не способен».
Неудобен для демократий не только «выдающийся человек», неудобна любая сильная личность, любое сильное сообщество, которое находится вне государственного влияния, не под надзором органов управления.
Если вспомнить, что Аристотель приравнял демократию в её крайней форме к тирании, интересным покажется, как он вкратце представляет
Из новых авторов упомянем Руссо, справедливо утверждавшего, что он не демократ, ведь под демократией он понимал режим в Афинах, режим прямого народного правления, которое он считал нежелательным. В своем «Общественном договоре» Руссо, несмотря на некоторые противоречия и недомолвки, показал ясную общую схему демократического правления в том виде, в каком мы понимаем его сегодня. Не берусь, однако, утверждать, демократ ли он в строгом смысле слова, так как не совсем понятно, кого он подразумевает под гражданами — всех жителей государства или определенный, пусть и самый многочисленный, класс общества. Руссо больше, чем кто-либо ещё, говорил, правда, не собственно о влиянии демократических идей на нравы, а о
Руссо лишь следует Монтескьё — значительно больше, чем хочет в этом признаться. Всё вышесказанное едва ли не слово в слово можно обнаружить у Монтескьё в главах, посвященных демократии, и его знаменитая «основная добродетель государства» отражает совокупность трех наивысших качеств — равенства, простоты, умеренности. Слою «добродетель» Монтескьё употребляет то в узком, то в широком смысле, либо вкладывая в него политический смысл (осознание гражданского долга, патриотизм), либо подразумевая положительное свойство вообще (простоту, умеренность, бережливость, постоянство). И в этом втором случае мнения Монтескьё и Руссо полностью совпадают.
Вот только Монтескьё рассматривает еще и упадок демократии, как и других форм правления, и приходит — мы говорили об этом — к тем же выводам, что и Платон, хотя его не упоминает. Монтескьё пишет: «Когда народ стремится заменить собой высших должностных лиц, эти последние перестают пользоваться уважением: решения Сената уже не имеют веса, сенаторов, да и вообще стариков более не почитают, не почитают и отцов. Жены не слушаются мужей, ученики — учителей. Кругом царит распущенность. Трудно становится руководить, трудно — подчиняться. Жены, дети, рабы никого над собой не признают. Нет больше добрых нравов, нет любви к порядку, нет, следовательно, добродетели».
Обратите внимание при переходе от нравов общества к поведению человека в семье и его личным качествам в условиях демократического режима на то, что изъяны в общественной и личной жизни имеют общий корень. И этот корень — недооценка, забвение такой важной вещи, как компетентность, пренебрежение к ней. Если ученики презирают учителей, молодые люди — стариков, жены — мужей, переселенцы из других земель — исконных граждан страны, осужденные — тех, кто их осудил, дети — отцов, это потому, что сама мысль о необходимости компетентного отношения к делу вытравлена из сознания общества: ученики не признают научного превосходства своих наставников, молодые люди отрицают жизненный опыт старцев, жены не ценят знания мужей в практической области, пришельцы не ставят ни во что национальные традиции местных жителей, осужденные не чувствуют моральной правоты судей, детям чужда идея о том, что отцы богаче их знаниями, опытом, гражданскими и нравственными достоинствами.
Но откуда взяться уважению — во всяком случае, уважению глубокому, прочному, постоянному, — к наставникам, мужьям, старикам, отцам, если само государство строится без учета компетентности, если последняя не ставится во главу угла, если потребность в ней не ощущается, если её не почитают водительницей во всех делах?
Нравы общества влияют, таким образом, и влияют существенно, на поведение граждан в быту, в свете, на повседневные отношения между ними. Возникает ухудшение нравственного климата, причину которого Платон весьма остроумно определял как «равенство, уравнивающее равных и неравных». В семейных отношениях демократическое государство прежде всего провозглашает и поощряет равенство между полами и, как следствие, неуважение жены к мужу. По сути сама эта идея вполне справедлива, но с точки зрения компетентности дело обстоит иначе. Умственные способности у мужчины и женщины одинаковы, и в обществе, где учитываются лишь они, муж и жена равны. Везде женщины должны приниматься на работу наравне с мужчинами при условии одинаковых способностей и одинаковом уровне подготовки. Однако в семье, как и на предприятии, необходимы: 1) разделение труда с учетом компетентности её членов; 2) признание одного из членов семьи главой с учетом того же фактора. При демократическом режиме женщины об этом постоянно забывают. Они не признают разделения труда ни в семье, ни за её пределами. Женщины претендуют на мужскую работу, которую они выполняли бы ничуть не хуже, не будь у них иных забот. Но так как на их плечи ложится много всего другого, к хорошему это не приводит. Жены не желают подчиняться мужьям, они хотят не просто участвовать в управлении семьей, а начальствовать в одиночку. Налицо несоблюдение условий, при которых компетентность ставится во главу угла. Жена, разумеется, разбирается в финансовых вопросах не хуже мужа, но в семье заниматься денежной стороной дела должен кто-то один, как кто-то один — вести хозяйство. Но если тот, кто ведет хозяйство, пожелает взвалить на себя еще и денежное обеспечение семьи, это будет так же плохо, как если бы глава семьи вздумал стряпать и ходить за покупками. Надо соблюдать условия и договоренности, которые обеспечивают компетентное отношение к взятому на себя труду. Благодаря привычке и постоянному упражнению такое отношение позволяет выработать компетентность в самом широком смысле слова, а любое вмешательство извне губит, извращает, сводит её на нет.
Именно презрением, нисколько не скрываемым, к этой изначальной и благоприобретенной компетентности, а также нежеланием признавать мужа главой семьи жены мало-помалу приучают детей презирать своих отцов. Демократия воспитывает в детях презрение к отцам и матерям. Другого слова, кроме как презрение, не подберешь, какими бы невинными на первый взгляд целями, какими бы благими намерениями она ни прикрывалась. Посудите сами. Сначала демократия отрицает за мертвыми право руководить живыми, направлять их действия. Одно из основных, фундаментальных правил демократического режима: не должно быть никакой связи между поколениями. Какой же вывод сделают дети из этого правила, из его практического применения, короче, из того, что они видят вокруг? Естественно, они решат, что со старшим поколением — с отцами и матерями — их ничто не связывает.
Детей, разумеется, и так многое заставляет отвернуться от родителей. Гордые своим физическим превосходством, уверенные в том, что их жизнь идет по восходящей, а жизнь отцов — по нисходящей, они отдают дань универсальному предрассудку современного человечества,
Далее, основываясь на том, что всё принадлежит государству, демократия изымает, насколько это возможно, ребенка из-под влияния семьи. «Демократия, — говорит Сократ в одном из своих шутливых диалогов, — бродячий акробат, похищающий детей. Она крадет ребенка, когда он играет во дворе. Она уводит его из семьи и не разрешает больше видеть родных. Обучает всякой тарабарщине, вызывает разброд, сумятицу в его мыслях, гримирует, напяливает на него нелепую одежду, учит делать сальто-мортале, выступать перед публикой и развлекать её своими фокусами».
Как бы ни было, демократический режим старается изъять ребенка из семьи, дать ему то образование, какое выбрало государство, а не родители, внедрить в его сознание, что не надо доверять родительским наставлениям. Демократия оспаривает компетентность родителей, заменяя их собою, как будто лишь оно разбирается в воспитании детей.
Это одна из основных причин разлада между отцами и детьми в условиях демократического режима.
Мне возразят, что государству это не всегда удается, ведь то презрение, какое дети по многим причинам испытывают по отношению к родителям, они вполне могут распространить и на своих новых наставников.
Замечание справедливое. Демократический режим и впрямь учит детей пренебрегать не только родителями, но и учителями. Учитель в глазах учеников олицетворяет собой прошлое, никак не связанное с настоящим, тем более что само понятие прогресса предполагает явное превосходство настоящего над прошлым. Всё так. Однако получается, что школа ведет атаку на родителей, а те дома противостоят школе, и ребенок, находясь между молотом и наковальней, отвергает всё скопом. Ситуация как в семье, где мать — верующая, отец — атеист и ребенок не воспитывается, не получает никакого образования вообще. Воспитание, то есть передача основных идей от родителей к детям, осуществляется в семье, которая сама выбирает детям учителей, близких себе по духу. А как раз этого демократическое государство допустить не желает.
Тем более не уважаются, не почитаются при демократическом режиме старые люди. Таким образом отвергли и отстранили еще одну большую группу компетентных людей. Можно написать целый трактат, весьма любопытный, о величии и падении стариков. Старикам не с чего быть довольными цивилизацией. В первобытном обществе, как и сегодня еще среди дикарей, власть принадлежала им. Геронтократия — самая древняя форма правления. Это и понятно, ведь в первобытные времена все знания зиждились на опыте, стало быть, старцы являлись как бы носителями исторической, социальной и политической информации. Поэтому их окружали почетом и слушали с величайшим вниманием и уважением, чуть ли не с суеверным трепетом. Именно эти времена имел в виду Ницше, когда говорил: «Отличительная черта людей благородного происхождения, черта аристократии — почитание старцев». И в объяснение добавлял: «Почитание старцев — почитание традиции». Подобно тому как инстинктивно признавали власть мертвых над живыми, в старых людях почитали их наполовину уже умершесть:
Впоследствии старцы
Но так это было в значительно отдаленные от нас времена.
Авторитет старца сильно подорвали книги. Книги содержат в себе знаний в области права, юриспруденции, истории заведомо больше, чем может удержать старческая память. В один прекрасный день молодежь сказала себе: теперь у нас есть книги, и в стариках теперь нет надобности.
Однако это заблуждение. Книжное знание лишь дополняет знание живое, знание, пропитанное действенной мыслью, которая придает ему гибкость, удостоверяет его истинность. Книга — ученый, разбитый параличом. Ученый — книга, которая продолжает размышлять и писать саму себя.
Но подобный подход был отринут, книги вытеснили стариков на периферию жизни, и те перестали быть кладезем знаний.
Потом по ряду причин старики превратились в предмет насмешек. Честно признаемся, они сами дают для этого повод: упрямцы, однодумы, болтуны, выдумщики, зануды, ворчуны, неряхи. Авторы комедий, насмехавшиеся над вполне реальными недостатками стариков, нанесли им чувствительный удар. Мы знаем, завсегдатаи театров — это в основном молодые люди, потому что их вообще больше, чем стариков, и потому что они чаще ходят на спектакли. Авторы комедий с полным правом рассчитывали на успех, высмеивая стариков, выставляя напоказ лишь их потешные черты, которых у них и впрямь хоть отбавляй.
В Афинах, Риме, вероятно не только там, старик считался фигурой комичной, а это, как очень точно заметил Руссо, коренным образом повлияло на нравы. Раз и навсегда став посмешищем, старый человек лишился общественного авторитета. В «Старости» Цицерона явно видно, как автор плывет против течения, противостоит общему мнению, реабилитируя столь мало симпатичный персонаж, находя для его поведения смягчающие обстоятельства.
Показательно, что в средневековых эпических поэмах даже сам Карл Великий, седобородый император, нередко представляется в смешном виде. Эпическая поэма приобретает вдруг черты фаблио.