Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Империи. Логика господства над миром. От Древнего Рима до США - Герфрид Мюнклер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Безусловно, более пристальный взгляд на власть США показывает, что она проистекает из контроля не только над территорией планеты, но и над мировым пространством в целом. Это связано с наличием управляемых крылатых ракет, которые дают американским военным потенциальную возможность вмешиваться в войны в любой точке Земли, а также со способностью американцев соединять экспансионистские и технологические фантазии человечества и направлять их в определенное русло — от высадки на Луне и постоянного пребывания на околоземной орбите до колонизации Марса.

Вследствие этого понятие «мировой» уже приобретает над- планетарный уровень24. Трансглобальность — важный источник власти американской империи. Однако это не позволяет говорить о ее уникальности по сравнению с более ранними империями.

«Мир» — величина относительная и растяжимая, которая не может быть исчерпана неизменными величинами вроде географического очертания континентов или физических масштабов глобуса. Образ ойкумены определяется тем или иным полем зрения и горизонтами каждой конкретной цивилизации, то есть факторами скорее культурными и технологическими, нежели чисто географическими25. С распространением торговых связей, по мере углубления информационных потоков, с упорядочиванием познаний и навигационных навыков «мир» постоянно увеличивается. Поэтому претензии на мировое господство со времен империй Античности и до настоящего времени все более расширялись, и сейчас на Земном шаре осталось место лишь для одной-единственной империи — в соответствии с тем принципом, что империи должны настаивать на своей исключительности и оригинальности.

С Античности и до Нового времени на Земле находилось место сразу нескольким империям, однако это никак не обесценивало их претензий на имперскость. Китайская и Римская империи столетиями существовали как «параллельные»26, но их легитимность не подвергалась сомнению. Возглавлявшиеся обеими империями «миры» друг друга не касались. А вот сосуществование византийских императоров с каролингскими, оттоновскими или салическими[13] ставило их имперскую легитимность под вопрос: они принадлежали к одному «миру», и в нем мог быть только один верховный властитель с императорским титулом. В соответствии с этим они, по меньшей мере, оспаривали церемониальные проявления претензий на равенство с ними себе подобных27.

Опять же сравнительно просто вплоть до начала XX столетия сосуществовали Британская империя и империя русских царей; возглавлявшиеся ими «миры» были отделены друг от друга и, прежде всего, слишком различны[14]. И это связано не столько с теми пространствами, которые когда-то контролировали британцы и русские, и не столько с разделением Азии на северную и южную половины вдоль крупных горных цепей от Кавказа и до Гималаев28, сколько со способом осуществления господства обеими сторонами: интегрировавшаяся административно, а при необходимости и военным путем континентальная империя русских и поддерживавшаяся в основном за счет экономического обмена по морским каналам империя британцев друг другу не угрожали и не мешали — конечно, до тех пор, пока русские не начали открыто «прорываться к теплому морю».

Все изменилось у империй-преемниц британцев и русских — США и Советского Союза: уже самой своей руководящей идеей, своей миссией, они подвергали сомнению право на существование другого. Вдобавок они конкурировали в одних и тех же пространствах и сферах: от прорыва Советского Союза к мировому океану за счет построения значительного военного флота и до гонки за господство в космическом пространстве. В отличие от Британской империи и империи царей, для США и Советского Союза существование другого являлось ограничением для их претензий на имперское господство. Они делили общий «мир», в то время как царская империя и Британская владычествовали каждая в своем «мире».

Однако есть и то, что было несовместимо с существованием «миров» британской морской империи и русской континентальной империи, — третья империя, которую тщетно пытались воздвигнуть в оставшемся между ними промежутке. Она вынуждена вступать в конфликт с одной из империй, который потом выливается в большую войну, а в нее в конце концов включается и вторая империя. В этом можно увидеть логику действий обеих ограниченных собственными «мирами» империй, подразумевающую, что они после периода наблюдения и зондирования начинают содействовать друг другу против третьей и мешать ей наращивать свою мощь. Это повторялось от Наполеона и Вильгельма II до Гитлера и императора Хирохито, при этом с какой из обеих империй вступает в стратегическую конфронтацию третья, остается неважным. Для Наполеона изначально это была Британская империя, в то время как Вильгельм II и Гитлер пытались по возможности избежать противостояния с британцами, ограничивая свои претензии на господство европейским континентом или же поворачиваясь на Восток. Наполеон и Гитлер потерпели главное поражение на Востоке, Вильгельм II, напротив, лишился трона и империи в конфликте с Западом. Наконец, Япония, которой в начале XX столетия удалось реализовать себя в борьбе с Россией, во Второй мировой войне потерпела крах в схватке с США, которые при этом искали стратегического сотрудничества с Советским Союзом. Конечно, во всех случаях напрашивается версия об императиве к взаимодействию морской и континентальной империй против третьей, об их интересе к мерам, обусловленным имперскими «мирами» своего времени и применявшимся для достижения всех целей и планов, которые только возникали29.

Должны ли мы здесь более подробно описать эти имперские «миры», внешние границы которых просматриваются сравнительно легко? Что же характерно для их сути и в чем они отличаются от неимперских миров? И не в последнюю очередь: есть ли признаки того, что базовые пространства континентальных и морских империй в чем-то близки?

Характерная для имперского пространства разница между центром и периферией уже упоминалась; в империях, основанных на владении пространством, она столь же заметна, как и там, где власть покоится на контроле за потоками. Помимо этого в литературе раз за разом встречается указание на полиэтнический или многонациональный характер империй. Однако такая особенность все же вызывает некоторые проблемы, потому что, с одной стороны, тривиальна — обширные империи неизбежно объединяют многие этнические или национальные общности, — ас другой — политически ангажирована решение, что есть этнические и национальные отличия, утверждаются ли они или же нивелируются, принимает имперский центр в духе принципа divide et impera[15]30.

И главным образом в европейском пространстве во взаимоотношениях между западноевропейскими национальными государствами и средне- и восточноевропейскими империями всегда вставал вопрос о том, что же является их силой, а что слабостью: национальная сплоченность или же полиэтническое разнообразие. Под впечатлением от общепризнанной слабости Османской империи, а также от центробежных тенденций в Дунайской монархии и в царской империи к началу XX века возобладало мнение, что в случае конфликта национальное государство будет превосходить полиэтническое имперское объединение (мнение, которое могло бы рассматриваться как подтвердившееся на фоне исхода Первой мировой войны), но взлет США и Советского Союза, а также маргинализация в мировом масштабе европейских национальных государств перевесили чашу весов в другую сторону. Очевидно, в данном случае речь идет о впечатлениях и представлениях, которые имели место в конкретной обстановке и

в определенный период, но вовсе не о способном выдержать эмпирическую проверку критерии научного анализа.

Процентная доля господствующего народа в рамках населения империи показывает, что из этого едва ли можно делать выводы относительно пространственных масштабов и временной продолжительности империи: так, доля китайцев хань в Китайской империи почти всегда превышала 90 %; доля русских в царской империи в 1897 году составляла 44 %[16]; австрийские немцы в Дунайской монархии, по данным последней переписи, насчитывали около 24 %, а британцев в их мировой империи в 1925 году было около 10 %31. По меньшей мере, в кратко- и среднесрочной перспективе эти цифры едва ли позволяют делать дальнейшие умозаключения. Годного для всех империй критерия из этого вывести не удастся.

Неизбе жность империалистических интервенций, возможность нейтралитета и мелосский диалог у Фукидида

Куда более перспективным является указание не на полиэтнический или же многонациональный характер империй, а на стремление центральной имперской власти к политической или военной интервенции в рамках контролируемого этой властью «мира». Империя не имеет возможности избегать этого стремления, не ставя себя под угрозу. Иными словами, империя не может нейтрально относиться к тем странам, которые входят в сферу ее влияния, и, соответственно, не поощряет нейтральную позицию самих этих стран. Возможность подобного нейтралитета существует лишь внутри «мирового» порядка, определяемого государственной моделью. Империя же, напротив, сохраняя нейтралитет при конфликтах внутри ее «мира» или на его периферии, вынужденно теряет свой имперский статус. Это также отличает империи от государств. Многие из недавних помех в американско-европейских отношениях, очевидно, проистекают из того, что такая разница недостаточно учитывается.

То, что империи и, в несколько более слабой форме, державы-гегемоны находятся в перманентном стремлении к интервенции, в значительной мере затрагивает проблему убедительности, с которой они сталкиваются совершенно иначе, нежели неимперские державы. Известный пример — конфликт между афинянами и мелосцами, который описал Фукидид в «Истории Пелопонесской войны»32. Речь шла о желании мелосцев держаться подальше от войны между Афинами и Спартой. Мелосцы заявили, что Афины могут без сомнений принять соблюдение нейтралитета маленьким островом в Эгеиде, пространстве, контролируемом Афинами; в войне против Спарты участие мелосцев ни с политической, ни с военной точки зрения веса иметь не будет, в то время как великодушие афинян, если они не будут принуждать мелосцев к войне, создаст им повсеместную славу. Афиняне в ответ указывали, что, уступи они сейчас, схожую свободу принятия решений потребуют и другие союзники. Власть Афин в кратчайшее время сильно пошатнется, либо им придется бесконечно восстанавливать свой политический авторитет силой оружия. Поэтому мелосцы должны подчиниться — иначе их город будет уничтожен. Вероятно, Афины вполне могли бы смириться с мелосским нейтралитетом, если бы они не привели мощный флот к Мелосу. Но пути назад без нанесения существенного урона авторитету Афин уже не существовало. Всякий компромисс с мелосцами привел бы к потере Афинами престижа, мощи и влияния.

В «Мелосском диалоге» видят классический пример разговора, стороны которого не слышат друг друга33. И это, несомненно, верно, однако кажущееся недопонимание может быть прежде всего объяснено несовместимостью имперской логики действий старшего партнера и ожиданий младшего. Афины не захотели признавать мелосцев равными себе.

В литературе, посвященной Фукидиду и истории афинской морской державы, есть две противоположные интерпретации. В первом случае утверждается, что Фукидид в исходе мелосской проблемы полагал правыми афинян: Мелос пал, мужчины были перебиты, женщины и дети угнаны в рабство. Вопреки логике действительного хода событий, каким его видели Афины, мелосцы во вред себе слишком много хотели и на многое надеялись, что и привело их к неверной оценке обстановки, а затем к гибели. Такая интерпретация не ограничивается тем, что констатирует значимость фактических аргументов афинян. Еще более она оправдывает афинян на деле: в связи с тяжелым положением города в войне со спартанцами, колебаниями в стане их союзников, а также исходя из того обстоятельства, что непокорность почти всегда находит отпор, им будто бы не оставалось ничего иного, как подчинить Мелос, — в пользу или во вред имперскому владычеству на пространстве Эгеиды; еще одно любое такое же мелкое попустительство могло бы иметь тяжелые последствия. Отсутствующая в рамках имперского «мира» возможность соблюдения нейтралитета, таким образом, обозначается тем, что в случае серьезной провокации этому «миру» приходится выбирать «за» или «против» имперского господства, а нейтральная сдержанность рассматривается как скрытое враждебное поведение. Высказывание президента США Буша «Кто не с нами, тот против нас»[17] в этом контексте является чистосердечным проявлением имперской логики.

Согласно второй интерпретации, значение конфликта не исчерпывается событиями непосредственно вокруг Мелоса, а требует анализа изложения всей истории войны Фукидидом.

Центральную роль в данном случае играет начинающийся сразу после «Мелосского диалога» рассказ об афинской экспедиции против Сиракуз, с которой Афины начали терять статус господствующей державы. Безмерно переоценив свои возможности в этой флотской операции, Афины перенапрягли свои силы и таким образом сами положили начало своему крушению34.

Однако как вообще могло дойти до подобного рокового отхода от основ первоначального плана войны, принадлежавшего Периклу? Именно он в мудрой оценке потенциала Афин и Спарты предписал афинянам вести политику стратегической обороны, согласно которой в течение войны они должны были отказаться от всяких дальнейших крупных завоеваний и пока что довольствоваться лишь status quo35; если бы они придерживались этого, то в конце концов в борьбе против пелопонессцев победа была бы им обеспечена. Согласно данной интерпретации, проявившаяся уже в «Мелосском диалоге» гордыня — «высокомерие власти»36, если обратиться к часто цитируемому выражению Уильяма Фулбрайта, — и привела Афины к краху. Афинская аргументация, обращенная к мелосцам, поэтому обличается лишь как ослепление, которое должно было прямым ходом привести к политической и военной катастрофе: в то время как афиняне говорили о политической оправданности, их слова и действия по сути свидетельствовали об утрате политически-морального самоограничения, на котором единство морского союза основывалось куда более, нежели на военной силе. С исчезновением этого самоограничения афинская гегемония превращалась в империю; лишь после этого партнеры по союзу стали бы пытаться освободиться от отягощающего давления господствующей державы.

Обе интерпретации Фукидида почти в точности соответствуют противоположным оценкам американской политики последних лет: с одной стороны, они ведут к императиву, который восходит к имперской логике; с другой стороны — США упрекают в том, что они будто бы уничтожили свой моральный авторитет за счет безоглядной властной политики, американское влияние в мире будто бы куда надежнее обосновывалось моральным авторитетом, нежели использованием авианосных соединений, крылатых ракет и сухопутных войск. Во множестве статей и интервью последнюю точку зрения отстаивал Юрген Хабермас37. При этом, конечно, допускается наличие самой серьезной готовности к принятию решений, когда ответственные политики могут дать тот или иной ответ на поставленные требования. Это позволяет сделать ответственными тех, кого большинство критиков считают определяющими американскую политику. Хабермас исходит из того, что после окончания противостояния Восток — Запад США якобы оказались перед выбором, «не вернуться ли от ставшей излишней позиции сверхдержавы к руководящей роли на пути к правовому переустройству мира или же откатиться к имперской роли хорошего гегемона по ту сторону международного права»38, и случилось так, что был избран последний вариант, за что ответственны прежде всего неоконсервативные советники из администрации Буша.

Напротив, точка зрения, исходящая из логики империй и связанных с нею действий, придает куда меньшее значение влиянию и решениям отдельных личностей. Здесь важнее считаются структуры и нормы, определяющие пространство их действий. Поэтому не ставится вопрос, какое значение для политики Джорджа Буша-младшего имела христианская концепция воскрешения, не исследуется роль Пола Вулфовица, исполнявшего обязанности министра обороны в администрации Буша, и не учитывается, что для политики США решающим во всех вопросах было воздействие неоконсерваторов. Далее, приверженцев этой концепции не особенно интересует и психическое состояние США после терактов 11 сентября

2001 года39. Вместо этого они исследуют логику действий имперской державы.

Разумеется, шаги, определяемые имперский логикой, никогда не предпринимаются сами по себе, при этом они всегда могут быть искажены или не поняты политическими игроками. К ресурсам имперской власти, без сомнения, относится моральная оправданность. В данном случае, она, конечно, — не мерило политики и является одним из ее средств: логика империи весьма охотно использует моральные оправдания в качестве силового фактора, но никогда не позволит сопоставлять себя с ними.

Что касается имперской логики, каковы ее образцы и как можно их выделить — все это следует изучить на примерах империй прошлого, введя их в оборот дискуссии.

Империя, империализм и гегемония: необходимость их дифференцирования

Как и прежде, рассмотрение империй находится под воздействием теорий империализма, в свете которых возникновение больших держав сводится только лишь к эффекту от действий экспансионистски ориентированных элит: будто бы от потребности в престиже, стремления к наращиванию мощи или же алчного поиска еще больших доходов некоторые крупные государства переходили к политике экономического проникновения на зарубежные территории либо к силовым и политическим аннексиям, в результате чего и возникли европейские колониальные империи. До сегодняшнего дня они и находились в центре большинства дискуссий об империях, и на них следует остановиться несколько более подробно.

Если обращать внимание исключительно на европейскую политическую публицистику конца XIX — начала XX века, то действительно может сложиться впечатление, что образование империй являлось исключительно результатом империалистических устремлений элит1. При этом решающую роль играла конкуренция европейских держав: тот, кто в ходе гонки за приумножением политической и экономической мощи оставался позади, не просто уступал территории своим конкурентам, а вообще оказывался на пути к гибели[18]. И только тот, кто был способен возобладать в ходе соревнования за самые привлекательные доли в мировом господстве и важнейшие в мировой экономике ресурсы и рынки, мог остаться самостоятельной политической силой. Национализм, соци- ал-дарвинизм и обстановка нервозности привели как Европу, так и соседние с ней державы, Россию и США, в состояние лихорадочного возбуждения2: теперь казалось, что судьба континента зависит от распределения сфер влияния и владения за пределами Европы.

Фаза дикой, изнурительной конкуренции вряд ли может в дальнейшем осознаваться как последствие рациональных и вполне продуманных решений, и, в конце концов, колониализм вовсе не дал европейцам того, что они надеялись от него получить. В контексте экономических теорий империализма это противоречит ожидаемому результату: империализм в них рассматривается как одна из самых брутальных форм ограбления и подавления, которая только была в истории. Колониальный империализм, без сомнения, был таким, однако из-за его насильственно-эксплуатационных методов он, как правило, давал столько же, сколько поглощал. С точки зрения народного хозяйства, он был одним большим политическо- экономическим просчетом.

Динамика саморазрушения капитализма: экономические теории империализма

Как же можно объяснить такую ошибку в расчетах? К тому же она была сделана не одной из стран или не только европейским континентом, откуда и началась известная и пре

словутая Scramble for Africa3[19], но затем охватила и весь мир. Империалистической лихорадкой тогда руководствовалась и японская, и американская политика: Япония рвалась на континент в Восточной Азии, прежде всего в Маньчжурию, где вступила в конфликт с Россией; следствием этого была русско-японская война 1904-1905 годов, которую можно обозначить как классическую империалистическую войну. После испано-американской войны 1898 года и США утвердились не только в центральноамериканско-карибском регионе: они аннексировали и Филиппины, где были втянуты в многолетнюю, кровопролитную партизанскую войну4.

Была ли подобная ошибка в расчетах вызвана истерией, которая распространялась, словно эпидемия, и сделала для элит невозможным рациональное следование своим интересам? И действительно ли чрезмерное накопление или, наоборот, недостаток потребления в наиболее продвинутых в экономическом отношении странах проявились в том, что приходилось открывать все новые рынки для товаров и все новые возможности для инвестирования капиталов, как особо подчеркивают марксистские теории империализма? Или же, как полагал Йозеф Шумпетер, империализм конца XIX — начала XX века был лишь последним усилием элит предсовремен- ности, которые не желали прогибаться перед новым духом торговли и перемен и поэтому давали ход завоевательным проектам, хотя и тогда уже было вполне ясно, что они не окупятся ни сейчас, ни когда-либо еще5?

В принципе, для создания целого ряда больших держав в XIX столетии и связанных с этим конфликтов есть два возможных объяснения: одно исходит из принципиальной иррациональности такого хода событий и рассматривает эту иррациональность во все более рационализирующемся мире как проблему; другое понимает империализм как рациональную манеру действий самых влиятельных действующих лиц в составе капиталистического мира, причем конкуренция национальных капиталов, а также их амортизационные издержки воспринимаются как задающие направления для им- периалистической экспансии. Последняя точка зрения дает понять, почему в соответствующих теориях речь очень редко идет о процессе возникновения и взлета крупных держав, зато прежде всего ставится вопрос, есть ли у капитализма будущее, и если да, будет ли оно эпохой варварства, как пророчествовала Роза Люксембург, или же капиталистическая динамика позволит себя регулировать социально-политическими реформами, как полагал Джон Аткинсон Гобсон.

Гобсон, первым на рубеже XIX и XX веков обосновавший экономически теорию империализма (над трудами которого потом поработали и большинство последующих теоретиков империализма[20]), был того мнения, что империалистическая политика, рассматриваемая с точки зрения интересов всего общества, не принесла бы никакой прибыли. Напротив, он полагал ее в целом слишком затратным занятием. Ни в коем разе прибыли от торговли с экономически неразвитыми, частично даже еще не освоенными территориями не составят приемлемого соотношения с затратами на военные нужды и администрацию, которые связаны с поддержанием империи, а уже об инвестициях в инфраструктуру таких регионов можно и вовсе умолчать.

Однако кто же тогда заинтересован в развитии настолько нерентабельных империй? Не налогоплательщики, торговцы и предприниматели, считал Гобсон, а лишь финансовый капитал, ищущий прибыльных вариантов инвестирования. Имперская экспансионистская политика открывает такие возможности, разумеется, если государство предоставляет соответствующие гарантии и готово к тому, чтобы военным путем вмешаться в заокеанские дела и защитить инвестиции от восстаний и гражданских войн, а при необходимости даже принять на себя и политический контроль над подчиняемыми территориями6. Чтобы подвигнуть на это государство и большинство сограждан, добиваться самых выгодных и надежных инвестиционных вариантов за морями, финансовый капитал манипулировал общественным мнением; он будил националистические инстинкты и формировал проимпериалисгические настроения, которые ради интересов отечественного капитализма в заокеанских инвестициях превратились бы в некую национальную задачу. Таким образом, для Гобсона империализм в принципе был проектом внутреннего перераспределения в экономически развитых обществах.

В отличие от позднейших марксистских теоретиков империализма Гобсон не разделял мнения, что капитализм будет сломлен без экспансии за моря и без политически-военного обеспечения инвестированного там капитала. Он был убежден, что проблема разрыва в уровне потребления в капиталистических странах вполне может быть решена в среднесрочной перспективе активной социальной политикой, которая приведет к росту покупательной способности масс. Политическое «одомашнивание» капитализма и развитие эффективной социальной системы являлось, таким образом, альтернативой агрессивно-империалистическому проникновению в новые земли по всему свету.

Джон Мейнард Кейнс, теоретик антициклического регулирования экономики, во многом находился под влиянием и впечатлением от гобсоновской критикиимпериализма. Роза Люксембург и Владимир Ильич Ленин, напротив, во внутрипартийных дискуссиях, ориентируясь на социал-реформистские или же профсоюзные круги в своих партиях, решительно отвергали возможность «социал-демократического» реформирования капитализма и заявляли об имманентно присущем ему рвении к империалистической экспансии. Их теории империализма изначально имели функцию сосредоточения всего внимания на преодолении капитализма: он должен быть побежден революцией, и то, что это вполне может удаться, подстегивает империалистическую конкуренцию — великие державы готовы к войне друг с другом, ослабляясь и тем самым позволяя победить социалистической революции.

Все эти теории и дебаты в действительности вовсе не обнаруживают интереса к имперским образованиям, а построены вокруг вопроса о возможности реформирования или революционизирования европейских обществ. Следовательно, проблемам периферии, на которую направлена экспансия империй, они едва ли уделяют внимание. Для них, сосредоточенных на ими же сформулированных выводах из теорий империализма, а именно на вопросе о том, возможно ли реформировать капитализм и где его сильные и слабые стороны, политико-экономическая периферия империй становится в буквальном смысле периферией, — соответственно с нею и обращаются. Концепция неизбежно строится на том, что построение империи — процесс, идущий от центра к периферии: во внимание принимаются только факторы притяжения, а факторы отталкивания остаются вне рассмотрения. Результат, к которому приходят теории империализма, таким образом, изначально предопределен самой постановкой вопроса.

Ленин в своей теории империализма единственный из всех несколько подробнее занялся периферией, однако это было вызвано прежде всего тем, что Россия, хотя уже несколько столетий и была имперской державой, с точки зрения экономических теорий империализма рассматривалась как часть периферии. Если империализм понимался как следствие чрезмерного аккумулирования капитала, тогда хронически бедная капиталом Россия могла бы принять в нем участие лишь как статист, к тому же ее попытки дополнить военный империализм за счет экономического, рублевого империа

лизма по британскому и американскому образцам разбились о недостаток капитала7. Россию Ленин считал «слабейшим звеном» в империалистической цепи, в которой она неизбежно была бы разорвана на части.

Прогноз Ленина-теоретика оказался весьма кстати для Ле- нина-политика, хотя он подразумевал, что социалистическая революция вспыхнет в России, чтобы оттуда перекинуться и в основные центры капиталистически-империалистического мира. В принципе же и Ленин не интересовался периферией, а искал лишь слабейшее звено в империалистической цепи, где бы представились наилучшие шансы на успех революционного переворота. Жесткая манера, в которой он в ходе Гражданской войны присоединял обратно отпавшие было в ходе революции части царской империи, брутальным насилием загоняя их в состав нового Советского Союза, показывает, насколько равнодушен он был, в конце концов, к периферии. Для него она была лишь средством достижения цели выиграть борьбу в центре.

Экономические и, как правило, социалистические теории империализма, таким образом, сделали специфическую проблему капиталистических обществ ключом к объяснению строительства империй. Они были лишь ответом на вызовы своего времени, что не может быть поставлено им в упрек. Но, как правило, они вовсе не воспринимаются именно так, а стилизуются под определяющие всеобщие закономерности имперского строительства. Предполагается, что они должны объяснять больше, нежели могут объяснить8, в результате чего заслоняются истинные факторы и тенденции имперской политики.

То, что имело место в конце XIX—начале XX века в Великобритании и США, а также в Германии, уже менее справедливо для Франции, которая, конечно, имела вторую по величине колониальную империю после Великобритании, однако, по сравнению с другими европейскими странами, отличалась, скорее, скромной динамикой накопления капитала; еще ме- нее применимо это к Японии и вообще не подходит, как уже говорилось, для России: царская империя в тот период обречена была на импорт капитала, и смена ею союзников (прежде всего переход от Германии к Франции в конце 1880-х годов, сильно сказавшийся на предыстории Первой мировой войны) находилась в тесной связи с заключением договоров о кредитах, которые были необходимы России для модернизации ее инфраструктуры и армии, а также для развития индустрии9. Экономической динамикой империалистическую политику царской империи в конце XIX века объяснить не удастся.

Проблема «центр периферия»

История развития русской империи отмечена использованием и подавлением собственного населения ради экспансионистских целей10. Это называли «внутренним колониализмом». Центральные органы власти периодически отправляли часть населения из европейской части России в Сибирь с помощью принуждения и насилия[21]. Таким образом, в случае с Россией не может быть и речи о том, что следствием построения империи для масс стали бы экстраприбыли (как это предполагал Ленин относительно Западной Европы, чтобы объяснить, почему там до сих пор не разразилась революция). Столетиями крестьяне проливали кровь для наращивания имперской мощи, однако наживалась ли на этом аристократия, как предполагает теория империализма? Тот факт, что между 1863 и 1904 годами около 90 % поместий поменяли владельцев11, говорит, скорее, против этого. Попытка России принять участие в империалистической гонке великих держав вынудила ее к изменению социально-экономических структур в стране, тем самым процесс крушения дворянского землевладения и обнищания крестьянства был только ускорен. Последнее в свете наблюдений и прогнозов теорий империализма является, несомненно, меньшей проблемой, нежели обеднение аристократии, бывшей социально-экономической базой царской империи. Совершенно очевидно, что социальные интересы дворянства противоречили политическим императивам имперского строительства: чтобы защитить их, аристократия должна была бы и вовсе противодействовать имперской экспансии. На протяжении большей части своей истории царская Россия являла собой пример империи, в которой едва ли можно обнаружить действительный выигрыш от имперской политики для властного центра.

В случае России имеет место и еще одно обстоятельство, которое нельзя объяснить теорией империализма, а именно тот факт, что со времен Петра Великого царь для управления своей громадной империей весьма часто обращался к услугам нерусских. Выдающуюся роль среди них играли немцы, причем помимо немецкого дворянства Прибалтики, которая в начале XVIII столетия по мере русской экспансии к Балтийскому морю вошла в состав владений русского царя и пользовалась особыми привилегиями, это были еще и завербованные в Германии офицеры и специалисты-управленцы. Так, в XVIII и XIX столетиях около 18 % высших чиновников в России имели немецкое происхождение, а к рубежу веков их доля, должно быть, увеличилась еще более[22]. Они, без сомнения, наживались на имперской экспансии России, будучи обязаны ей своим положением и карьерой. То же верно и относительно казаков, которым выпадала важная роль по охране границ. Таким образом, истинным получателем выгод от царской империи были периферийные группы и национальные меньшинства, занимавшие в рамках имперского порядка высокие позиции, иначе бы им никогда не доставшиеся12.

Подобное предпочтение по отношению к группам и меньшинствам, оседавшим на периферии империи, может быть объяснено теориями имперского владычества, но вовсе не концепцией империализма. В то время как последние высматривают связь имперской экспансии с уже имевшимся социально-политическим порядком, чтобы напасть на след основных действующих сил в политике и общественной сфере, ставших проводниками и получателями выигрышей от имперской экспансионистской политики, теории империализма развивают мнение о полезности периферийных общественных групп для овладения огромными пространствами империи, в которой центр не может контролировать все процессы и решения и должен оставить их на усмотрение ответственных на периферии. При этом проблема более верных или, наоборот, ошибочных решений оказывается меньше, нежели тревога о лояльности тех, кто исполняет решения на местах. Чем больше протяженность империи, тем отчетливее проявляют себя именно центробежные силы: губернаторы и военные коменданты связываются с проживающим на периферии населением или же завоевывают доверие и симпатию подчиненных им войск, а из-за этого нарастает опасность, что они при ближайшей возможности отпадут от империи или же попытаются устроить путчи и государственные перевороты для захвата власти в центре. История Imperium Romanum со времен гражданских войн I века до н. э. может быть описана как череда восстаний и узурпаций, которые начинались на периферии и оттуда перекидывались в центр13.

Слишком тесные связи между населением региона и его губернатором или между размещенными на границах империи войсками и их командиром можно предотвратить, если регулярно и часто сменять руководящие кадры в армии и администрации. Империи нередко обращались к этому средству. Недостатком такого метода является, конечно, то, что исполнителям решений не остается времени, чтобы ознакомиться с особыми условиями региона; упорная реализация лишь общих оснований становится правилом, учащаются неверные решения. Знаменитый пример негативных последствий принципа ротации — то, что произошло с Публием Квин- ктилием Варом, римским наместником Германии, который до этого служил в Сирии и был лишь поверхностно знаком с совершенно иными обстоятельствами региона, расположенного между Рейном и Эльбой. Не в последнюю очередь из-за этого в 9 году н. э. и удался заговор германских племенных вождей, которые заманили наместника со всеми его легионами в Тевтобургский лес и нанесли римлянам такое поражение, что их имперский натиск на северо-восток был на долгое время остановлен14. История поражений империи полна инцидентов, подобных истории с Варом.

Альтернативой ускоренной циркуляции функционеров является придание по меньшей мере части групп или отдельным лицам функций элиты, которая будет принуждена к безусловной лояльности по отношению к имперскому центру: ее политическая, а также и личная судьба будет зависеть от участи ее властителя, поэтому от нее можно ожидать лояльности и дееспособности, даже если властитель находится далеко и не может прямо контролировать своих исполнителей.

Еще один пример использования меньшинств для обеспечения имперской власти — помимо административного персонала в Российской империи и применявшихся там же казаков — корпус янычар в Османской империи, который размещался не на имперской периферии, а в центре державы, в Константинополе и его окрестностях, и поэтому мог стать прямой угрозой власти султана. Так как янычары являлись лучшими по выучке и оснащению частями, имевшимися в распоряжении султана, он с трудом мог бы справиться с их восстанием. Следовательно, он оказывался в любых обстоятельствах зависимым от лояльности этих элитных соединений. Безусловная верность янычар, а также их чрезвычайная боеспособность обеспечивалась тем, что эти войска рекрутировались в форме так называемого отбора мальчиков (девширме[23]) среди детей из входивших в состав Османской империи христианских областей Балкан. Они не имели никаких социальных связей и политических контактов в центре державы и своей привилегированной позицией были обязаны исключительно благоволению повелителя.

Элита Османской империи продолжительное время имела балканское происхождение; в этническом отношении она была скорее албанской, нежели тюркской. Происхождение из имперской периферии и принадлежность к этническому и религиозному меньшинству гарантировали, что султаны могут положиться на своих янычар и потому не обречены на повторение судьбы некоторых римских императоров, которые становились жертвами восстания преторианской гвардии. То же можно сказать и относительно административной элиты Османской империи. Ее закат начался, когда с конца XVII века в ней стало нарастать количество урожденных мусульман: откупщики складывали подати в свой карман, и центр все более терял контроль над периферией15.

Процесс заката и распада Испанской мировой империи также предоставляет возможность наблюдать, как берут верх центробежные силы, в конце концов приводя даже к выходу крупных регионов из состава империи. Из-за незначительного количества чиновников и военных в Латинской Америке испанская колониальная администрация обходилась сравнительно дешево. Вследствие этого, однако, шла все большая креолизация как в администрации, так и в командовании местным ополчением, призванным охранять социальный порядок, а также отражать набеги кочующих индейских племен. Торговля в пределах испанской Америки и без того была в основном в креольских руках16. Вскоре высший слой креолов убедился, что у растянувшихся к тому времени на огромных пространствах от Калифорнии и Техаса на севере и до южной оконечности Чили на юге имперских владений уже нет оснований для того, чтобы и дальше отдавать богатства Латинской Америки испанской метрополии, дабы за счет них она смогла финансировать свою гегемониальную политику в Европе.

В центре империи, в Мадриде, ситуацию видели, естественно, по-другому и в ходе реформ Бурбонов пытались подавить креольское влияние и возвысить испанцев. Экономический успех этих реформ привел, однако, к нарастающему отчуждению между испанской Америкой и испанской метрополией17. Когда в 1807 году Испания была оккупирована наполеоновскими войсками и вскоре после того королем был провозглашен брат Наполеона, это стало лишь поводом, но не причиной отделения от Испании Центральной и Южной Америки[24].

То, что в случае России являлось социал-политической регионализацией части административной и военной элиты империи, в варианте Испанской империи представляется поддерживавшимся долгое время особым положением верхушки городского населения из белых по сравнению с преимущественно индейским окружением. Центробежные тенденции имперского порядка здесь, таким образом, действовали вопреки опасениям креолов, что после политического отделения от испанского имперского организма они не смогут сохранить свой социальный статус в Новом Свете и будут изгнаны после восстаний рабов и индейцев. Администрация, суд, а также предполагавшие внутреннюю и внешнюю безопасность гарантии стабильности со стороны Испании действовали в противовес этому как центростремительные силы. Лишь когда вследствие бурбоновских реформ цена, которую должны были платить за это креолы, заметно возросла и, в конце концов, в ходе войны с Англией[25] Испания уже не могла сдержать свои обещания, настроения поменялись, а выход из состава империи стал более предпочтительным, нежели дальнейшее пребывание в ее составе.

Русский и испанский примеры показывают, что по меньшей мере после возникновения империи структура и динамика ее устройства может быть постигаема вовсе не только с точки зрения центра. Многочисленные решения, которые играют жизненно важную роль для империи, на ее окраинах принимаются личностями или группами личностей, происходящими из периферии, что явно сказывается на их политических воззрениях. Это вполне относится и к римским императорам начиная со II столетия.

Совершенно иной пример воздействия периферии на центр можно наблюдать в случае с Британской империей. Британцы в последние десятилетия XIX века владели весьма удобным для них пространством империи, контролирующим потоки и передвижения, и уже взвалили на себя высокие затраты и проблемы обширных территориальных владений в Индии и Африке. Развитие империи, соответствующей идеям свободной торговли и поддержания мира за счет интенсификации экономической взаимозависимости, поначалу предоставлялось негосударственным структурам, особенно торговым компаниям, однако также и отдельным предпринимателям и банкам, которые открывали новые рынки и так углубляли и расширяли торговые связи. В 1846 году Ричард Кобден говорил: «По моему мнению, принцип свободной торговли в мире морали действует так же, как принцип гравитации во Вселенной: он делает людей ближе, преодолевая противоречия расы, веры и языка и за счет силы взаимосвязи объединяя нас для вечного мира»18.

Однако к концу XIX столетия события начали развиваться иначе, нежели предусматривалось теорией свободной торговли и либерального интернационализма19: экономические соглашения, которые навязывались зависимым странам, не привели, как ожидалось, к укреплению и либерализации их политического устройства, а только лишь к их постепенному ослаблению и, наконец, к распаду. Распространялись мятежи, из которых разразившееся в 1857 году в Индии восстание сипаев было лишь первым. Находясь под впечатлением от этих событий, британцы полностью поменяли структуру своего административного и военного присутствия в Индии. Они отказались от более дешевых элементов непрямого правления и заменили их дорогими вариантам прямого господства. И это вовсе не было решением, исходившим из центра. Скорее оно было вызвано нестабильностью окраин.

Такие беспорядки, а также и возвышение политиков, которые менее были увлечены экономическими ожиданиями от империи, нежели их предшественники, привели к тому, что оплата кредитов стала замедляться, и поэтому надежность размещенных во вновь открытых регионах инвестиций оказалась под угрозой. США столкнулись с теми же проблемами, прежде всего в центральноамериканско-карибском регионе, их так называемом «заднем дворе», и оказались вынуждены ко все новым интервенциям. Внезапно именно те имперские державы, которые до того по веским причинам отказывались от прямого политического вмешательства в регионы, куда велось их экономическое проникновение, оказались постав- лены перед выбором: или вовсе покинуть эти земли, или же принять на себя административный и экономический контроль над ними20. Европейцы, особенно британцы, выбрали последнее и обзавелись колониями в субсахарской Африке и в Азии, в то время как США в Карибском регионе и в Центральной Америке ограничились политикой регулярных военных интервенций. Отступление означало бы, что от вложенных туда инвестиций попросту придется отказаться — ни одна из держав, которая была задействована в этой фазе экономической глобализации, не стала бы всерьез рассматривать такой вариант после первых признаков сопротивления или нестабильности21.

Решение экспансионистского общества Запада поставить тем самым на службу экономическим интересам государственный аппарат, военных и, прежде всего, средства налогоплательщиков и маркирует для экономических теорий империализма переход от капиталистических к империалистическим государствам22. Однако едва ли принимаются во внимание перемены на периферии. Там под давлением потока товаров из индустриальных центров рухнули традиционные формы производства, в то время как связанный с ними образ жизни человека потерял свою притягательную силу и скрепляющие свойства. Не в последнюю очередь эффекты, которые во второй половине XIX века были оказаны на эти традиционные общества ранними формами глобализации, и спровоцировали взрыв так называемой империалистической экспансии с 1880-х годов, когда стартовала собственно империалистическая фаза. Если рассматривать такой ход событий как процесс порожденной экономикой эрозии существовавшего общественного порядка, который сделал необходимым его государственно-политическую стабилизацию извне, то станут весьма примечательны параллели с ситуацией конца

XX века. В этом свете многочисленные гуманитарные военные интервенции истекшего десятилетия[26] — от предотвращения геноцида до окончания гражданской войны — предстают дополнительными заботами по поводу нежелательных изначально эффектов современных процессов глобализации. Гуманитарный империализм, о котором говорят некоторые авторы, становится не чем иным, как политической доработкой следов, оставленных глобализацией на социально-экономических процессах.

Итак, требование более значительного учета периферии историками, которые занимаются эпохой европейского империализма, повторяется вновь и вновь23, однако существенной реакции не вызывает. В теориях империализма с периферией обращаются неласково уже потому, что по самому выбору и постановке вопроса здесь внимание сосредоточено главным образом на центре: империалистическими теперь полагают любые интеллектуальные течения и политические движения, которые обнаружили интерес к возникновению империи. Поэтому теории империализма вынужденно сводятся к планам отдельных действующих сил в центре и проходят мимо того, сколь важно для возникновения империй стечение тех функциональных эффектов, которые возникают между центром и периферией. Напротив, теории империи стремятся равно держать в поле зрения центр и периферию, причем как при рассмотрении фазы возникновения, так и в эпоху после консолидирования империи.

Тем самым намечается еще одна проблема теорий империализма: их концентрация на фазе возникновения империи и пренебрежение ее позднейшим функционированием. Эта однобокость также явно вытекает из того, что считается исследовательским интересом к динамике капитализма: существует убежденность, что империализму не удастся создать стабильный порядок, а из-за вызванных им войн и конфликтов он пойдет ко дну. В связи с подобными ожиданиями не возникает повода более подробно заняться способами функционирования уже сформировавшихся империй. Даже во время ренессанса теорий империализма в 1960-1970-х годах исследователи занимались, скорее, эфемерными державными образованиями вроде бисмарковской империи, вильгель- минизмом и пангерманскими представлениями о рейхе национал-социалистов[27]. Помимо этого критический взгляд был брошен на американский и японский империализм, однако, не считая Британской империи, долгое время ни одна из крупных империй не удостаивалась интенсивного обсуждения24. Утверждение, что мы находимся непосредственно перед очевидным финалом имперской эпохи, делало это, казалось бы, излишним, и, соответственно, даже в рамках вопросов о Британской мировой империи ученые концентрировались на фазах лихорадочной экспансии, оставляя за пределами внимания периоды ее спокойного функционирования. Нельзя исключать и того, что быстро сформулированные прогнозы о невозможностиАтепсапЕтрп:е[28]былиявно предопределены этой специфической моделью теорий империализма.

Стремление к престижу и конкуренция держав: политические теории империализма

Можно ли ожидать большего от чисто политических теорий империализма, если применить их для объяснения хода современных эпизодов насильственных действий? Едва ли в отношении проблематики «центр — периферия», поскольку и здесь взгляд прикован к развитию метрополии. Так, первые теории политического империализма пытались объяснить возвышение Наполеона III и генезис Второй империи. При этом раз за разом для сравнения упоминались Наполеон I, созданная им империя, способы и методы, которыми обе империи поддерживали традицию Римской империи. У истоков этих теорий стоит небольшая работа Карла Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»* (1852), в которой автор свел политический взлет Наполеона III к «классовому равновесию» во Франции в середине столетия: мощь прогресса и сила инерции якобы на некоторое время уравняли весы и парализовали друг друга. Поэтому дело якобы дошло до обособления государственного аппарата: он теперь мог проводить ту политику, которая не являлась прямым следствием давления господствующего класса.

Так называемая теория бонапартизма25 сама по себе еще не является теорией империализма, однако содержит целый ряд задатков к этому, ведь армия и государственная элита при империалистической экспансии уже не подвержены интересам и мнению о своей рентабельности со стороны господствующего класса, но, если обратиться к термину Макса Вебера, могут дать волю своему стремлению к престижу. Вопрос о цене престижа сумели отодвинуть в сторону, так как он мог быть оставлен политически бессильному обществу. Маркс резюмировал события декабря 1851 г., когда Наполеон окончательно узурпировал власть: «Франция, как кажется, таким образом избежала деспотии одного класса, чтобы подпасть под деспотию одного индивидуума, а именно, оказавшись под авторитетом индивидуума, не имеющего авторитета»**26.

Для Маркса Луи Бонапарт был лишь предводителем двух фракций люмпен-пролетариата, парвеню и забиякой. Поэ- тому он исходил из того, что армия, а не Национальное со-

* Карл Маркс в названии обращается к прямому сравнению двух Напол еонов. Ведь Наполеон I захватил власть в результате государственного переворота 18 брюмера (9 ноября) 1799 г., менее чем через 5 лет он стал императором. Наполеон III совершил государственный переворот 2 декабря 1851 г., а уже ровно через год императором с тал и он.

** Более корректным был бы перевод «под властью индивидуума без авторитета», однако он не передает использованную Марксом саркастическую игру слов.

брание будет тем фактором, который определяет власть во Франции. Еще до провозглашения Второй империи он писал: чтобы «окончательно придать облик этой республике», не хватало только одного: «сделать его (парламента) каникулы перманентными, а ее (республики) лозунг — liberté, égalité, fraternité — заменить недвусмысленными словами: пехота, кавалерия, артиллерия!»[29]27- Еще Наполеон I мог удерживать узурпированную в ходе государственного переворота власть «только за счет постоянных внешних войн». Тем самым возникло сочетание «деспотизма изнутри и войны вовне»28. Империализм и деспотизм были для Маркса двумя сторонами одной медали.

Если бы Маркс, вместо того чтобы полностью сконцентрироваться на вопросах экономики и классовой борьбы, привнес в свой анализ политическо-психологические аспекты, то он очень быстро наткнулся бы на концепцию, названную позднее Максом Вебером стремлением к престижу. Император, двор и генералитет стремились к признанию своей выдающейся роли не только во Франции, но и в остальной Европе, и во всем мире, причем таким способом, который позволял довольствоваться лишь все новыми империалистическими проектами: от консолидации власти в Магрибском регионе до мексиканской авантюры Максимилиана Габсбурга, за которой стояли французские политики.

Элементы игры и авантюры в такой политике из наблюдателей того времени, конечно, никто не оценивал более резко, нежели Маркс. Подобная политическая линия, ориентированная на повышение внутри- и внеевропейского престижа французского императора и его империи, должна была оцениваться не только из соображений экономической рентабельности, на которые она вовсе и не была направлена. Скорее, империалистическая политика Наполеона III может быть описана как продолжающееся вмешательство экономического капитала в получение политического престижа: в средне- и долгосрочной перспективе она'должна была принести материальную ренту, тогда как в краткосрочном разрезе выгода от империалистического престижа каждого француза состояла в получении доли блеска Второй империи29.

По отношению к экономическим политические теории империализма обладают еще и тем преимуществом, что они рассматривают разные источники капитала, которые могут сопоставляться и взаимозаменяться30. Фактически, понятие «империализм» употреблялось и получило распространение в связи с политикой Луи Наполеона31, и когда Бенджамин Дизраэли, британский премьер-министр из партии тори, в знаменитой речи в Хрустальном дворце в 1872 г. использовал его, описывая проект экспансионистской внешней политики, он делал это в первую очередь в связи с ростом престижа английской короны (и репутации в обществе Консервативной партии). Провозглашение королевы Виктории в апреле 1876 г. императрицей Индии было в буквальном смысле имперским проектом: целью его было появление новой империи, причем речь шла скорее о политическом престиже, нежели об экономических преимуществах.

Дизраэли ставил на имперскую карту не в последнюю очередь потому, что тем временем на европейском континенте императорский титул перешел от Парижа к Берлину: после поражения французов от Пруссии—Германии в сентябре 1870 г. Франция вернулась к республиканской форме правления, а объединившиеся под руководством Пруссии германские государства во главе со своими князьями и королями, напротив, в начале 1871 г. перешли под верховное владычество кайзера. В то время как европейские континентальные империи — Франция при обоих Наполеонах и затем, после отставки Бисмарка и начала эры вильгельминизма, порой, и Германская империя32—пытались повысить свой престиж за

счет ассоциаций с Римской империей, Дизраэли хотел подчеркнуть внеевропейскую мощь Великобритании, ее мировое господство. По сравнению с ней Германская империя, которая к тому моменту колониями еще не обладала, выглядела довольно скромно. Начавшаяся вскоре после этого в Германии лихорадочная погоня за колониями явно имела признаки стремления к престижу, ведь рейху собирались добыть «место под солнцем»[30].

Претензия на имперскость, таким образом, имела не только внутриполитическую функцию, при которой она пыталась смягчить экономические конфликты при распределении материальных благ за счет причастности каждого гражданина империи к национальной славе. Во внешнеполитическом отношении она также выполняла задачу демонстрации престижа, а значит, и власти, и влияния33. И в связи с этим стремление к престижу есть политически функциональный процесс, который не может быть сведен к краткосрочной перспективе анализа его стоимости и выгод. В самом широком смысле это соревнование в престиже может быть воспринято как установление международной иерархии, проходившее без «такого средства решения, как война» (Клаузевиц), — по крайней мере, без войны между прямыми конкурентами за статус великой державы. Это не означает, что такие столкновения проходили в принципе мирно. Войны, которыми они сопровождались, шли, однако, в основном на периферии контролируемых претендентами пространств, и имперские конкуренты, как правило, следили за тем, чтобы не перейти дорогу другому34. Престиж они получали за счет военных побед над уступавшим им как политически, так и экономически противником. Только когда подобная гонка за власть и репутацию оказывалась несостоятельна, имперские периферийные войны, ведшиеся обычно как асимметричные конфликты, перерастали в империалистическую войну, где конкуренты за позицию гегемона уже бились непосредственно друг против друга.

В связи с этим в центре теорий политического империализма35 оказывается иной вид конкуренции, нежели тот, на котором концентрируются теории экономического империализма. Это конкуренция не капитала за рынки и возможности инвестирования, а государств в борьбе за мощь и влияние, причем учет стоимости и экономических выгод получает куда меньшее значение. Разумеется, стремление к престижу также всегда было и дорогой для вмешательства иррациональных мотивов и ожиданий, однако следует быть сдержанным при ссылках на область иррационального, ведь может возникнуть манера рассмотрения, аналогичная той, при которой затраты и выгоды оцениваются исключительно с точки зрения экономики.

В отличие от государств империи находятся под неформальным давлением требования занимать ведущую позицию во всех областях, где только можно проявить себя и помериться мощью, престижем и дееспособностью. Это неизбежное тяготение к первенству сегодня проявляется не только в военных достижениях или же экономических свершениях, но и в области технологического развития, в сфере науки и, не в последнюю очередь, в спорте и развлекательной индустрии. Нобелевские премии, рейтинги университетов, олимпийский медальный зачет и присуждения «Оскаров» раз за ра-зом становятся тестом, оценивающим имперскую soft power[31]. Периодические неудачи на этих направлениях тут же воспринимаются как индикаторы начинающегося заката империи и в каждом из случаев учитываются как потеря престижа, за который при следующей возможности вновь пойдет борьба. Однако это лишь невинные сферы, в которых империя находится под постоянным наблюдением, а ее претензии на лидерство вновь и вновь должны обосновываться.

Куда более тяжелым полем испытания имперских притязаний на лидерство является стремление к безусловно передовой позиции в области естествознания и высоких технологий, так как из этого проистекает контроль над мировой экономикой, а также политическая и военная мощь. Примером может служить история космонавтики: когда в конце 1950-х г. Советский Союз добился первого зримого успеха в данной области, в США это не только породило «спутниковый шок», но и стало причиной старта космической программы с целью нагнать и перегнать советскую космонавтику. Символом американского превосходства в конце концов стала высадка человека на Луну, а большой шаг человечества[32], сделанный Нилом Армстронгом, когда он вышел из десантной капсулы на поверхность Луны, прежде всего был шагом стремления к престижу и претензией на лидерство США.

Чтобы иметь возможность оценивать политическое стремление к престижу, следует бросить взгляд на типовые условия соревнования за престиж, при этом важно делать различие между многополярными и биполярными системами в международной политике. Было бы вполне уместным дополнить теории международных отношений, обычно различающие много- и биполярность36, также и однополярностью как третьим из имеющихся вариантов. В последнем случае стремление к престижу уже безусловно лидирующей державы носит скорее консервативный характер, однако при этом исходит из того, что объективные условия расстановки сил признаются задействованными акторами как таковые. И чем более ситуация принимает такой оборот, тем стабильнее политический порядок; в противном случае после отказа следовать в фарватере политики можно ожидать и открытых мятежей против существующей иерархии. В противоречиях накануне недавней войны в Ираке речь шла также и о политическом престиже США, которому был нанесен урон из-за открытого отказа последовать за ними некоторых из их союзников.

С 1960-х гг. Франция в рамках западного сообщества явно играла роль того, кто ставит под сомнение подавляющий престиж США и требует для себя статуса едва ли не равного с главной державой Запада. Президент де Голль положил начало такой политике и сделал ее отличительным признаком голлизма, однако и либеральные, и социалистические президенты, в частности Валери Жискар д’Эстен и Франсуа Миттеран, следовали этой линии. Британцы, напротив, попытались за счет теснейшего сотрудничества с США как руководящей державой получить свою долю от их престижа и так повысить свою репутацию.

Следствия, которые имели для международной обстановки такие игры за престиж второго порядка, поменялись, когда они стали проходить уже не в условиях биполярного мира, как это было во времена конфликта Восток — Запад. Биполярность ограничивала эффекты от соревнования за престиж, униполярность и многополярность, напротив, только усиливали их. Для большей конкретности: в условиях противостояния Восток — Запад было ясно, что спорадическая строптивость Франции никогда не зайдет так далеко, чтобы поставить под сомнение принадлежность Франции к Западу[33]. Это никогда не входило в планы французских политиков, и все демонстрации самостоятельности французской внешней политики имели определенные ограничения. Стремление французов к престижу служило скорее тому, чтобы удовлетворить национальное тщеславие, нежели чтобы действительно изменить политический расклад сил. Таким образом, США не считали необходимым резко подчеркивать свое положение гегемона, и одновременно премии, которые получала Великобритания за свою куда большую готовность следовать за Америкой, были сравнительно невелики.

Все это, пусть поначалу и не особенно заметно, изменилось вместе с концом биполярной эпохи37. Это и составляет разницу между положением США до 1991 г. и после этого, хотя 1991-й год, когда Советский Союз формально прекратил свое существование, скорее фиктивная дата, ведь прошло почти десятилетие, прежде чем действующие силы осмыслили, какие последствия будет иметь конец биполярности в данном отношении. «Игры за престиж второго порядка» для гегемона, несмотря на относительный выигрыш в мощи после падения биполярного конкурента, теперь представляли собой чистый вызов, и он наблюдал за ними теперь с куда меньшей снисходительностью, нежели во времена биполярности. Зато и премии, которые выплачивались за безусловное следование за гегемоном, теперь повысились. В целом же после устранения структурных необходимостей, вызванных биполярностью, гегемониальная держава начала демонстрировать куда большие ожидания по отношению к своим партнерам по союзу. Бросая взгляд на недавние колебания в трансатлантических отношениях, целый ряд наблюдателей говорили, что США превратились из «благосклонного гегемона» в жесткую имперскую державу, и сводили это к планам и воззрениям неоконсерваторов из состава правительства и из числа политических консультантов38. Однако при этом, как правило, речь шла лишь о следствиях исчезновения биполярных тенденций и вызванного этим обострения конкуренции в борьбе за престиж.

Чем больше конкуренция претендентов на гегемонию, тем ощутимее ложится на передовую державу груз необходимости подчеркивать собственные претензии на имперскую манеру держаться. Именно на такую ситуацию и отреагировал Дизраэли в своей речи в Хрустальном дворце: британское влияние на обстановку на европейском континенте после объединения здешних стран в Германскую империю оказалось под угрозой, правительство чувствовало себя спровоцированным агрессивной политикой России в Средней Азии; кроме того, головокружительный взлет США все более отчетливо давал понять, сколь сомнительным оказалось прежнее положение Великобритании как лидирующей в мире индустриальной державы. Империя уже стояла на повестке дня, и форсируемый Дизраэли империалистический проект был ответом на это. Куда более, нежели предполагают экономические и политические теории империализма, в этом следует видеть реакцию на внешние проблемы: Великобритания пыталась сохранить свою позицию как мирового гегемона, которая досталась ей почти без ее содействия и теперь оказалась под вопросом. То, что большинством теоретиков империализма было интерпретировано как наступление и вызов, таким образом, могло быть мотивировано явно оборонительными нуждами.

В течение XVIII столетия Великобритания добилась того, что выполняла в Европе функцию «стрелки на весах». Чтобы сбалансировать равновесие сил между державами на континенте и блокировать взлет конкурирующей гегемониальной державы, как правило, вполне хватало снабдить субсидиями несколько уступающую сторону, таким образом мотивировав ее, не задействовав собственные войска, и подкрепив ее способность выдерживать натиск. В противостоянии с Францией Наполеона I эта в целом довольно затратная гегемони- альная политика достигла своих пределов, и Великобритания вынуждена была направить свои войска на континент, чтобы свергнуть императора и защитить британские интересы. Наполеон оказывал на Великобританию не только военное, но и экономическое давление, особенно после оккупации Иберийского полуострова: за счет торгового эмбарго, так называемой Континентальной блокады, объявленной им, он намеревался отрезать остров от его важнейших рынков сбыта.

Возникшая после поражения Наполеона ситуация полностью соответствовала британским интересам. Старое многополярное равновесие сил было восстановлено, однако одновременно оно привело к развитию биполярного расклада: Священный Союз, где доминировали русские, а напротив — ослабленная Франция, которая была обречена на военно-политическое сотрудничество с Великобританией. Британцы теперь могли вернуться к традиционно проводившейся ими гегемониальной политике; они контролировали океаны за счет существенно превосходившего силы любого конкурента военного флота, направляли события на европейском континенте за счет субсидий и системы союзов и держали рынки открытыми для потоков товаров, которые постоянно нарастали вследствие промышленной революции в Англии. Великобритания получала прибыли от такой в целом приемлемой по затратам гегемониальной позиции, причем без того, чтобы, если не считать флота, сколько-нибудь значительно в нее инвестировать. В этом контексте вполне понятно, почему контрагент Дизраэли от либералов Уильям Гладстон решительно отвергал его империалистический проект и использовал понятие «империализм» в преимущественно уничижительном духе39. Зачем британцы должны отказываться от удобного расклада сил, который представляют из себя европейский баланс, система indirect rule[34] во внеевропейских областях и фритредер- ская политика, и пускаться на империалистические авантюры с неизвестным исходом и гарантированно высокими затратами?

Необходимость экспансии, преимущества пограничных положений и временной суверенитет

Для обеспечения своей безопасности и военного самоутверждения перед лицом конкурентов британцы вынуждены были постоянно платить существенно меньше, нежели государства европейского континента. В отличие от них Великобритания даже могла себе позволить роскошь вовсе отказаться от постоянной армии и вместо этого инвестировать во флот; если же Великобритании требовалась большая наземная армия, то долгое время она следовала практике спонсировать или вербовать вооруженные силы на континенте.

В отличие от наземной армии флот являлся инструментом обеспечения экономического процветания. В то время как наземные армии государств европейского континента в большинстве случаев располагались гарнизонами, только заставляя на себя тратиться, флот постоянно был задействован, контролировал и охранял торговые пути и тем самым имел дополнительную ценность не только политического, но и экономического толка. Для наземных войск разница между войной и миром — фундаментальная. Они тут же меняют свое агрегатное состояние при объявлении войны или заключении мира. Но это вовсе не так во флоте, особенно принадлежащем ведущей морской державе. Если в глобальном масштабе установился мир, то он продолжает выполнять полицейские функции, в том числе защищая морские перевозки от пиратов. Флоты могут быть политически и экономически амортизированы; наземные войска — в лучшем случае политически. Это и является одним из важнейших преимуществ по затратам морских империй перед сухопутными. Американский адмирал Альфред Тэйлор Мэхен детально изложил это в своей основополагающей работе «Влияние морского владычества на историю» (1890)40. В случае Великобритании преимуществом для строительства империи являлось еще и периферийное в сравнении с другими центрами власти в Европе положение страны. В то время как Франция, Пруссия и Австрия постоянно ослаблялись в войнах друг с другом и блокировали возможности достижения ими имперского положения, возвышение Великобритании проходило в стороне от этих войн за гегемонию, которые она еще и контролировала, будучи стрелкой на весах европейского равновесия41.

Имперские образования, которые пытаются построить из системы государств или же совокупности равных по мощи держав, почти всегда не удаются, а вот те, что получают развитие в стороне от центров мировой политики, напротив, часто бывают успешными. Изначально в центрах оказываются необходимы явно большие усилия, чтобы протоимперская держава смогла утвердиться в борьбе с равными по силе или лишь незначительно уступающими ей странами, а попытка образования империи быстро приводит к большим войнам, в которых возникающей империи противостоят коалиции, и их сложно победить. В такой гегемониальной42 войне имперский проект либо терпит крах, либо же он развивается, как наполеоновская Франция или вильгельмовская Германия, при доминировании в формирующейся империи военного аппарата, что поднимает затраты на дальнейший взлет империи до невыносимых и делает слишком ригидными ее политические действия. Таким образом, проистекающие из центров политической власти имперские проекты, в отличие от тех, что возникают на окраинах, никогда не проходят наслаждение той фазой, когда они могут ограничиться имперским владычеством и контролем над торговыми потоками и тем самым более получать, нежели тратить. Так, после падения Римской империи в Европе периодически возникали гегемонии, но не устойчивые империи. Испания в период от Филиппа II до Филиппа IV43, Франция при Людовике XIV и затем еще раз при Наполеоне I и, наконец, объединившаяся под властью Гогенцоллернов Германия — все они в ходе продолжительных войн не только не смогли развиться в империи, но лишились и гегемонии, которой добились до того.

Так как на окраинах зон политической мощи, как правило, равных противников нет, там дело и не доходит до опустошительных больших войн; возвышение в ранг империи здесь происходит в основном в ходе серии малых войн, в которых в конце концов бывает сломлено сопротивление противника, уступающего как организационно, так и технологически44. Для этих войн типично, что они ведутся без тяжелого вооружения, крупных масс войск и без использования комплексной логистики, поэтому они довольно дешевы. Большинство успешных имперских проектов достигли значительных масштабов не в центре, а на окраинах оспариваемого мировыми державами пространства; это касается как Великобритании и России, так и США и Рима или же Испании и Португалии45. И Османская империя выстраивалась начиная с анатолийской периферии и лишь в фазе экспансии пробилась к своему ставшему впоследствии центром региону Малой Азии и Юго- Восточной Европы. Единственные достойные упоминания имперские образования, которые были выстроены от изначально центрального положения и там же были завершены, это древневосточная империя персидских царей и Китай[35]. В типологии империй они представляют собой исключения.

Помимо меньших затрат на развитие в борьбе с конкурентами и противниками величайшее преимущество так называемых «фланговых держав» состоит во временном суверенитете, являющемся следствием их окраинного положения. В то время как державы центра находятся в постоянном, зачастую военном конфликте с противниками, которые нередко превосходят их как людьми, так и ресурсами, державы периферии могут инвестировать свои дивиденды от мирного времени в развитие своей экономики и инфраструктуры. В течение XVIII и XIX столетий Великобритания добилась экономического превосходства над европейским континентом, и так как от своего инвестирования в торговлю в первой фазе глобализации она могла лишь выиграть46, выступала за свободную торговлю и против любых форм протекционизма. Таким образом, империя была заинтересована в мире, и когда она все же вела войны, то лишь ради защиты торговых путей или же ради открытия рынков, то есть войны, которые в буквальном смысле оправдывали себя. Конфликтов из-за соперничества с примерно равными по силе державами Великобритания по возможности избегала, хотя в Европе после заката Испании в XVII столетии, низведения Португалии до статуса британского протектората и истощения Франции по ходу коллизий в ее войнах за гегемонию уже более не было достойного ее противника[36].

Возвышение США также проходило в условиях комфортного окраинного положения, что привело к тому, что им между 1815 г. (когда они потерпели неудачу при попытке выйти на просторы Канады из-за сопротивления британцев) и 1917 г. (их вступление в Первую мировую войну) не приходилось мериться силами с одинаковым по мощи конкурентом; войны против Мексики и Испании в середине и конце XIX столетия были империалистическими экспансионистскими войнами против значительно уступающих контрагентов. Гражданскую войну между северными и южными штатами США смогли также пережить без интервенции иностранных держав[37] — на европейском континенте это было исключено, ведь там вмешались бы другие государства, чтобы нажиться в условиях вакуума политической власти.

Преимущества окраинного положения проявились и в истории Рима, экспансия которого долгое время проходила на периферии эллинистического мира — центра политической гравитации для средиземноморского пространства, — а также на примерах Португалии и Испании, чей экономический и политический взлет шел за пределами политического центра Европы, который можно грубо очертить треугольником Париж — Рим — Вена. Вероятно, роком Испании стало то, что за счет династических связей Арагонского дома с Южной Италией и из-за избрания Карла[38] [39] германским императором (1519) она была преждевременно втянута в европейские войны за гегемонию, в которых была ослаблена экономически и политически. Британцы, казалось бы, извлекли урок из истории Испании и стремились как можно дольше воздерживаться от изнурительных и распыляющих силы войн на европейском континенте. Война за Испанское наследство в начале XVIII столетия была лишь крупным исключением, однако тогда требовалось воспрепятствовать образованию антигеге- монистского блока* * *, который мог бы стать опасным для британского влияния на Европу.

А Россия? Очевидно, что окраинное положение на берегах морей дает совершенно иные эффекты, нежели континентальная периферия. А именно: взлет царской империи изначально проходил в ходе бесконечной серии военных походов против в целом вполне серьезных конкурентов, которые были повержены в течение продолжавшихся десятилетиями противостояний. Это началось с военных походов против Золотой Орды, в наследство которой цари и вступили на южнорусских просторах, продолжилось в ходе конфронтации с польско-украинской, а затем еще и со шведской империями[40], которые стояли на пути экспансии в северо-западном направлении, и было дополнено затянувшимся на столетия конфликтом с османами: контролируя Босфор и Дарданеллы, они блокировали беспрепятственный проход к незамерзающим, а потому круглогодично функционирующим морским маршрутам. Более того, они располагали еще и захваченными ими вместе с Византией священными городами восточного христианства, откуда и черпали свою политическую легитимацию русские цари47. Со второй половины XIX столетия добавился постоянный конфликт с Дунайской монархией за господство над западно- и южнославянскими народами, защитником и господином которых полагал себя русский царь. Перманентные войны привели к тому, что развитие русской империи оказалось существенно дороже, нежели британской или американской. Соответственно и армия в России была куда более важным фактором имперской мощи, чем в западных империях. Россия никогда так и не сумела извлечь пользу от своего окраинного положения в той мере, в какой это удалось Великобритании или США.

И все-таки русские имели преимущество перед центрально- и западноевропейскими державами, потому что они лишь в исключительных случаях вступали в конфронтацию с коалицией великих держав. Так они и сумели по очереди атаковать и победить своих контрагентов. Русские также смогли использовать вырастающий из окраинного положения временной суверенитет следующим образом: они растянули процесс расширения территории на длительный промежуток времени, разбив его на отдельные шаги и этапы и не подвергаясь поэтому опасности надорвать силы[41].

Одна из самых серьезных угроз для империалистической политики состоит в потере способности определять ритмы экспансии и консолидации, то есть ускорения или замедления роста империи согласно собственному усмотрению. При этом имперский временной суверенитет может быть ограничен внутренними или внешними факторами. Под внешними факторами следует понимать могучих конкурентов или их коалицию, стоящую на пути дальнейшего развития претендента на империю или же оспаривающую достигнутые им позиции. Преимущества окраинного положения состоят главным образом в том, что такое столкновение здесь менее вероятно, нежели в политическом центре, где ни один из акторов, пока он еще не добился безусловного превосходства, не является хозяином течения времени; последнее же, наоборот, сохраняет самостоятельность и само приобретает власть над событиями. Окраинное положение проявляется еще и в том, что там есть тенденция наличия лишь одного мощного актора, задающего темп. Первая мировая война, которая в основном проходила как внутриевропейская, является примером потери контроля над течением времени, что произошло со всеми европейскими действующими силами, включая Россию и Великобританию. Единственная достойная упоминания держава, оставшаяся хозяйкой временных ритмов, — США, которые и стали истинными победителями в этой войне.

С консолидацией империи затем меняется и обстановка: где ранее была периферия, теперь располагается центр, и прежние территории ядра превращаются в окраинные земли устроенного заново «мира». Это объясняет, почему имперские проекты лишь в исключительных случаях удаются при начале их в центрах мировой политики, в то время как окраинное положение этому явно благоприятствует. Можно даже сделать еще один шаг и констатировать, что окраинное положение, в связи с отсутствием сильных конкурентов и высоким уровнем временного суверенитета, почти провоцирует на создание империи. Гибкие границы, на которых растущую державу не встречает решительное сопротивление, действуют словно вакуум и одновременно затягивают экспансию в лежащие позади них пространства. Это верно как для американской западной границы, продвигавшейся все вперед и вперед в XVIII и XIX столетиях, пока наконец она не достигла Тихого океана, так и для русской восточной границы, которая в то же время растягивалась все дальше и недолгое время проходила даже по американскому континенту[42]. В то время как русское продвижение в конце концов было остановлено у Японского моря, где оно наткнулось на противника, которого стоило воспринимать всерьез48, побережье Тихого океана для американцев оказалось лишь промежуточной остановкой, а с конца XIX столетия началось превращение США в тихоокеанскую державу, в ходе которого, в конце концов, они также вступили в конфликт с Японией. Совершенно так же проходило образование европейских колониальных империй, при котором политический вакуум на периферии приводил ко все большему разрастанию контролируемых территорий. При возникновении территориальных империй втягивающая сила периферии приобретает такое же значение, как экспансионистская динамика центра.



Поделиться книгой:



Регистрация