Уже после его смерти (а умер он в августе 2016-го на 92-м году жизни в Нью-Йорке в больнице Стони Брук, был госпитализирован с сильными болями в желудке) я почитал его воспоминания. И пришёл к выводу, что самыми интересными людьми для него были советские партийные чиновники. Ими он был занят, их дружбой гордился. О нас же, окружавших его, о людях контркультуры он отзывался покровительственно или даже с пренебрежением.
Хрущёвский наскок на него самого на выставке в Манеже был для него как крещение, как второе рождение, причём важнее первого. Хрущёв на выставке назвал его скульптуры «дегенеративным искусством» и задал Эрнсту злой вопрос: «Почему ты так искажаешь лица советских людей?» Эрнст Неизвестный зла не удержал, и когда семья Хрущёва обратилась после смерти Никиты, Никитки, «Хруща» к Неизвестному с предложением сделать отцу памятник, Неизвестный охотно согласился. И памятник был сооружён и до сих пор стоит над могилой Хрущёва на Новодевичьем кладбище. Из кусков чёрного и белого мрамора.
Я, кстати, так случилось, присутствовал при встрече Неизвестного с сыном Никиты Хрущёва – Сергеем. Точнее, я не присутствовал. Эрнст выставил нас, я был с кем-то, оповещённый по телефону, что к нему идёт Сергей Хрущёв, но мы остались во дворе из любопытства. Хрущёв-младший пришёл в колхозном картузе и дикого вида непромокабле, как сказал бы писатель Лесков. Был он похож на запоздавшего по времени председателя колхоза, на такую дубину стоеросовую. Но это было до смерти Хрущёва-старшего, возможно, в 1969-м или 1970 году.
К тому времени я уже успел сшить Эрнсту джинсы из брезента, и он покупал у меня, это стало традицией, сразу несколько моих самиздатовских сборников стихов. Покупал, чтобы потом дарить приходящим к нему всяким важным шишкам. Не уверен, что он дарил мои сборники семье Хрущёвых, а там, чёрт его знает, может, и дарил.
И совсем молодым я воспринимал Неизвестного скорее как наивного скульптора, ведь существовали наивные художники. Самый известный – таможенник Руссо. Вот и Эрнст был нигде не учившимся таким грубоватым завиральным скульптурным сапогом. Ясно, что чистоты Джакометти или Мура от него ожидать трудно. Его скульптуры насквозь литературны, и я бы сказал – беспомощно примитивны. С 1956 года он стал создавать «Древо жизни» – может быть, в подражание «Божественной комедии» Данте. Никакой особой философии кроме гигантомании я в его этой скульптурной дури не обнаружил. Уже после его смерти, прочитав в его воспоминаниях, что Эрнст начинал вместе со скульптором Церетели, я понял с удовольствием, что у них общее пошлое понимание скульптуры как уподобление человека машине и глыбам камня. Доморощенное искусство этих двух – Неизвестного и Церетели – соседствовало в Москве с ещё более механистичными творениями скульпторов Сидура и Янкилевского.
«Доморощенное искусство» – доморощенные скульптуры – крайне неуклюжи, и само видение этих людей ущербно.
Последние десятилетия жизни Неизвестный провёл в Соединённых Штатах Америки. Я на правах старинного знакомого побывал у него в мастерской на Lower East Side несколько раз. Один раз с вдребезги пьяной чужой женой. Впоследствии, живя на другом континенте, в Европе, я потерял его из виду.
Не думаю, чтобы он был удовлетворён тем местом в искусстве, которое он занял по приезде в Америку. Он, я думаю, понимал, что потерпел жизненную и творческую неудачу. Ностальгией по прошлой советской системе, где он был допущен в круг номенклатуры, дышат его воспоминания, где былинные советские чиновники на равных существуют рядом с ним.
Написав всё это, я внезапно нашёл сравнительно молодой свой дневник, где обнаружилась запись от 10 августа 2016 года.
Привожу её тут, она, кажется, свежее повествует о смерти и жизни Эрнста Неизвестного.
«Утром получил от Шаталова известие, что умер Эрнст Неизвестный. В возрасте 91 года. Он родился в 1925 году в Екатеринбурге.
Помню, как он выгнал нас из мастерской на Сретенке, то ли 1968-й это был год, около этого, потому что к нему должен был прийти Сергей Хрущёв. Мы (я, кажется, был с Бахчаняном) сели во дворе, чтобы увидеть младшего Хрущёва. Тот прошёл мимо нас с лицом коровьего вымени, в допотопном уже в те времена картузе (сейчас сказали бы в «жириновке»), в таких ходили председатели колхозов, да и то в фильмах.
Эрнст воевал, и у него было особенное ранение, в спине такая загадочная дыра, уходящая в темноту тела, почему-то она не заросла вровень с поверхностью тела.
В Нью-Йорке у него была мастерская, где-то в центре квартала художников. Однажды мне кто-то (или он сам) дал ключи от его мастерской, и я там, что называется, “пялил” чужую жену Н. всяческими извращёнными способами, а она только плакала, стонала и блевала. Всю ночь “пялил”».
Особого таланта у Эрнста не было. Скульптор он был, на мой взгляд, провинциальный. Я думаю, он зря уехал из России. Там, в Штатах, он затерялся.
В России он был troublemaker. Часть его очарования именно в этом и состояла. В США он не сумел быть troublemaker. Однако с ним связана часть моей жизни, я был на поколение моложе и всегда чувствовал себя пацаном рядом с ним. И это было приятное чувство.
Э. Неизвестный о Н. Михалкове (в интервью «Совершенно секретно»): «Но он не останавливается на полутонах. Он, как Лимонов, доходит до крайности. И мне понятно – это на разрыв. Потому что я считаю, что подлинное творчество есть на грани смерти».
И ещё: «Одно время было модно культивировать всех неофициалов типа Лимонова, Худякова. Они все ко мне приползали. Приходил и Анатолий Зверев…»
Помещённый по воле алфавита между Максом Эрнстом и Костей Эрнстом, Эрнст Неизвестный всё время создавал идолов с острова Пасхи, впрочем, как и большинство скульпторов его времени.
Сегодня, освобождённый от цековских и хрущёвских связей, он, наконец, встал туда, куда ему подобает встать, рядом с его современниками и, кажется, другом одно время – Зурабом Церетели, и только.
Ирина Петровская распинается на «Эхе» о художниках, в связи с Эрнстом Неизвестным, противопоставляя его советским руководителям-карликам.
Однако Эрнст только и делает, что вспоминает этих «карликов» (в своих мемуарах и интервью) и с гораздо меньшим пиететом вспоминает товарищей по искусству. Эрнст был очарован властью. Жалел, видимо, что к ней не принадлежал. По таланту он был уровня Церетели, то есть производил «китч». Новатором он не был.
Судьба Неизвестного явно связана с Хрущёвым. Умерла Рада Аджубей – старшая дочь Хрущёва, ей было 87 лет. Умерла в одну неделю с Неизвестным.
Отец одной девки
Скульптор Абазиев был отцом одной моей близко знакомой девки Анны.
Это был высокий, диковатого и патлатого вида человек, преподававший в Архитектурном институте. Он изваял некую пустоту, полость и утверждал, что это скульптура, изображающая Эдуарда Лимонова.
Дочь его Анна Абазиева – девка большая и сильная, как кобыла, мне некоторое время нравилась. Пока её болтливость и вздорность не пересилили её гладкую крупную задницу и восточные таинственные повадки. Восточные, потому что Анна и её отец были осетины. Кем была мать, я не знаю, точнее, не помню. Болтливая Анна мне наверняка о матери рассказывала, так что беру вину на себя, я не помню.
Анна обладала способностью доводить меня почти до бешенства, один раз, это было в квартире на Калошином переулке, я её схватил за горло, голую, и задушил бы, но как-то ситуация разрешилась безвредно. Что-то она мне сказала обидное.
В то время мы с ней шатались по всяким трескучим и шумным местам. Помню место, где Виктор Анпилов и Хайди Холлинджер (была такая одно время популярная в Москве фотографша, смазливая девка из Канады) пели дуэтом. Там в кулуарах, где-то на нижнем этаже я предложил Ренате Литвиновой обменяться девками, она пришла с худущей девкой, напоминавшей складной ножик, а я явился с Абазиевой (по-моему, с ней… А может, нет?).
Анна была смазливой кобылой, ходила в тюбетейке. До меня она жила с талантливым художником по фамилии Беляев-Гинтовт. Беляевская философия была имперской, и наша (моя) – тоже, посему у нас были близкие мировоззрения. Анне немного сил стоило перебежать от Беляева в мою идеологию. Долго она, впрочем, не удержалась, поскольку наглая, как танк, любила говорить вслух обидные вещи, а я никогда не был мальчиком-хипстером, спокойно сносящим словесные обиды. Я схватил её за горло, при этом у меня были бешеные глаза. Затем я выгнал её – и правильно сделал.
Отец её как-то пригласил меня на день рождения в его мастерскую в здании Архитектурного института. Я детально осмотрел все его выставленные скульптуры, в том числе и ту пустоту, которая называлась «Эдуард Лимонов», выпил немного, чуть пофлиртовал с Анной и её подругой и сбежал, сопровождаемый охранниками.
Что я могу сказать об Абазиеве?
Странно выглядел человек, был высокий и нескладный, и, может быть, именно он и должен был только такой сделать такую шизоидную, но привлекательную Анну. Время от времени она звонит мне и повествует о своих экстравагантных и даже, я бы сказал, безумных проектах. Последние пару лет она пробует сделать так, чтобы я забрал пустоту под названием «Эдуард Лимонов» – творение её умершего отца.
Скульптор Абазиев умер 10 июля 2016 года, а кремирован он должен был быть 21 июля, чего так долго ждали, чтоб кремировать? Или Анна что-то напутала?
Так как он умер за месяц до смерти другого скульптора – Эрнста Неизвестного, то я решил, что в эти месяцы этого года смерть решила изымать из жизни скульпторов: я думаю, это моя фантазия, несусветное предположение.
В связи с Анной Абазиевой всплывает фамилия Юхананов. Это режиссёр, им, Юханановым, Анна выхвалялась передо мной. Ну да, Беляевым и Юханановым она выхвалялась.
У неё была отличная глянцевая прохладная задница. Но много лишних движений тоже.
А яблочко от яблони таки недалеко падает. И её отец был не совсем нормальный, и она. Мать у неё, по-моему, была еврейка.
Валька
Бывает, отвлечёшься в интернете на какую-нибудь боковую новость – и она неожиданно приведёт тебя к далёкому и забытому.
12 июля 2016-го я вдруг попал на сайт IslamNews, доселе мне не приходилось туда заглядывать.
IslamNews сообщали, что «на днях ушёл из жизни писатель Валентин Пруссаков», он, оказывается, давно стал мусульманином и работал в редакции IslamNews.
Нашёл В. Пруссакова в «Википедии». «Скончался 9 июля 2016 в г. Москве, родился 11 августа 1943-го».
«Итак, Валька Пруссаков умер» – записал я в тот день.
«Жалко Вальку, как жалко свою юность. Особо унывать, впрочем, не стану. Кто как мог, так свою жизнь и прожил. Второй никому не дано».
Далее я переключил внимание с Пруссакова на себя почему-то: «Людям, встреченным мною на земном пути, я был хорошим, бодрым товарищем, энергичным ниспровергателем, весёлым пьяницей, носителем положительной энергии. Своим женщинам я приносил строй и порядок. Без меня их съели бы кошмары (что и было доказано теми, кто оказывался без меня). Я был твёрд».
В конце июля – опять о Пруссакове: «Сидел 29-го на террасе, загорал. Подумал о смерти Вальки Пруссакова. Всё меньше остаётся нас, нью-йоркцев. Остался Алёшка Цветков. Хромоногий». «А Валька – сигнал мне, он был моложе меня на шесть месяцев. Валька – это юность ещё моя».
Вижу свой первый день в газете «Новое русское слово». Я пришёл в джинсе – брюки, жилет поверх рубашки с коротким рукавом, итальянские сапоги из разноцветной кожи. Волос на голове много. Зонтик у меня, да не складной – длинный, с деревянной рукоятью. Яков Моисеевич – еврейский клоп (маленький потому что и пузатый) – вывел меня из своей отгороженной клетки-кабинета, подвёл к небольшому столу. Стол недалеко от входа.
«Вот вам, Валентин, напарник будет, Эдуард. А то вы совсем зашились…»
Пруссаков подымается, он тогда отпускал тонкие ниточки усов. Мы обмениваемся рукопожатием.
Начинаем разговаривать. Что-то он обо мне слышал. Я о нём – никогда. Нам предстоит сидеть лицом к лицу.
У него такой короткий семитский подшёрсток на голове. Это 1975 год, август, кажется. Мы совсем молоды оба. Нам по 32 года. Всё ещё впереди. Жизни, которые предстоит прожить.
Затем всё быстро понеслось. «Новое русское слово» гордилось тем, что мы были единственной русскоязычной ежедневной эмигрантской газетой. Тираж у нас был где-то около 35 тысяч экземпляров, и газета продавалась в киосках. Нужно было подойти и спросить «ХОБО». Почему «ХОБО»? А это по первым буквам первого слова названия газеты «НОВО…». По-американски они читались как ХОБО.
Валька носил светлые брюки предпочтительно кофейного цвета и рубашки темнее брюк с мстительными узорами по ним. Я называл его рубашки кошерными. Он тоже часто приходил на работу с зонтом. Когда мы шли по улице, нас можно было принять за вполне респектабельных молодых бизнесменов, кто мог догадаться, что у нас в головах?
У него была энергичная жена Люда и дочка. Вот как звали дочь, не помню. Энергичная жена Люда уже успела найти себе состоятельного венгра, они с Валентином находились в состоянии развода, но жили ещё вместе. Один раз я у них был в Бруклине (вот написал, что в Бруклине, а может, это был Квинс?), второй раз не захотел, поскольку там, у него дома, было невесело.
Мы оба уже ненавидели Америку (хотя ещё и пытались в ней как-то устроиться), потому что Америка ненавидела таких, как мы.
У меня на Лексингтон, вблизи 34-й улицы, жили стада тараканов, они даже ходили у нас с Еленой по лицу, хотя Лексингтон, 233 (по-моему, это был мой адрес) считался по нью-йоркским меркам неплохим адресом.
У него тяжёлая, из фанерита мебель, пожертвованная семье еврейской организацией, плаксивая дочь и злая жена там у него в Бруклине, и призрак этого венгра делали его жизнь хмурой, и потому мы с ним с работы не спешили. Здоровенный, руки в типографской краске, всклокоченный начтипографии Валера Вайнштейн удивлялся, обнаружив нас в пустой редакции глубоко после 18 часов: «Вы ещё здесь, интеллигенция?»
У меня красавица-жена пропадала, бегая по апойнтментам с фотографами. Она изрядно похудела, серо-голубые глаза горели упорством и злостью. Ничего вроде ещё не предвещало раскола семьи, но проницательный старый Яков Моисеевич не раз намекал мне ироническими вопросами на несчастливое будущее, которое меня ожидает:
– Как Елена? Всё по фотографам?
– Да, Яков Моисеевич, портфолио делает.
– Портфолио, портфолио… смотрите, провороните жену…
Дни наши проходили в корректуре запоздалых новостей, переводимых из американских газет, и в корректуре сочинений наших соотечественников. Так у нас в газете печатался приключенческий роман писателя 2-й эмиграции под названием «Царица Тамара».
Валька был более или менее таких же убеждений, что и я. Лишь более циничен, чем я, поскольку успел пожить в Израиле, где перестал быть сионистом.
У него был, впрочем, один недостаток: зловонное дыхание. Я спросил его как-то о причине, он, тяжко вздохнув, сообщил, что такова особенность его печени.
Отсюда – туда, я умиляюсь нам, ему и мне, молоденьким идеалистам, нас ещё ожидали самые главные испытания нашей жизни, и это не были крушения наших семей.
Пользуясь случаем, упомяну здесь интереснейшую деталь. В рассказе «Коньяк “Наполеон”», где Валька Пруссаков выведен под псевдонимом Львовский, прототипом психопата-линотиписта Кружко послужил убийца полпреда Войкова – Борис Коверда. Может быть, кто-то мне и рассказывал, кто таков наш линотипист, но убийца не произвёл на меня впечатления, и я запамятовал. Предположение о том, что моим «Кружко» в реальности был Коверда, высказал несколько лет тому назад мой товарищ Данила Дубшин. Мы проверили и перепроверили биографию Коверды. Да. Он работал линотипистом в «Новом русском слове» в одно время со мной. Так что «Кружко» в «Коньяк “Наполеон”» – Коверда. Умер Коверда в 80 лет, в 1987 году. А полпреда Войкова он убил в 1927 году, то есть ещё шесть десятков лет прожил.
Моя трудозанятость в «Новом русском слове» не оказалась длительной. После того как Яков Моисеевич Седых опубликовал в «ХОБО» мою статью «Разочарование» в конце ноября того же 1975 года, на Седых началось давление, чтобы он меня уволил. Что и произошло где-то в январе 1976 года. Корректором, по правде говоря, я был никудышным. Вальке приходилось порой перечитывать тексты после меня.
В марте 1976 года я поселился в отеле Winslow в убогом номере, где едва умещалась кровать. Соседом по коридору у меня был великолепный Эдик Гут. К нам на 16-й этаж приходили одинокий Валька, одинокий хромоногий Цветков, одинокий эмигрант Лёшка Тиммерман и многие другие замечательные люди.
Прилагаю здесь, по-моему, чудесный и живой рассказ о том времени, о нашей демонстрации против газеты «Нью-Йорк Таймз».
А Вальку понёс поток жизни. Зигзаги и колени, которые выделывал этот поток Валькиной жизни по пути, невероятен. Начав ещё в СССР как диссидент-сионист, приехав из Израиля, уехав в США, Валька без моего присмотра (он всегда, в общем, смущался меня, пока я был рядом) стал поклонником Гитлера (написал книгу «Гитлер – оккультный мессия»), затем сторонником Муаммара Каддафи, участвовал в Каддафиевских семинарах на Мальте, писал для газеты «День» и вот умер правоверным мусульманином и сотрудником IslamNews. Ну что за судьба ведь!
Зи таймз
Где они тогда находились?
Один конец той стрит выходил, помню, на недалёкий Бродвей, рукой было подать, прямо от входа в здание был виден его угол, Бродвея.
На углу мы и встретились, я и переводчик моей статьи – американский мальчик русского происхождения, его звали Гриша, сам же он называл себя почему-то Гришка, может, он считал, что Гриша всего лишь детское производное от мужского Гришка? Гришка был вылитый сегодняшний Шаргунов, только моложе. И немного американского акцента в русском языке.
Я уже тогда бегло говорил по-английски, но ещё связно не писал. Мы притащили Гришкин перевод моей статьи «Разочарование», статья, дополненная и развёрнутая мною для предполагаемых читателей-американцев, лежала у Гришки в папке. В ней речь шла о разочаровании Америкой, наблюдавшемся тогда у эмигрантов из России.
Толстый чёрный в засаленном чёрном же костюме, что-то спросил у Гришки, загораживая пузом доступ к лестнице.
Гришка в ответ плюнул в чёрного парой слов. Чёрный освободил нам путь.
– Что ты ему сказал?
– Только сказал «Шарлотт Куртис».
– Ну?
– Это женьщина (Гришка говорил по-русски с лишними мягкими знаками), редактор оп-пейдж в «Таймз». Я же вам говорил…
В приёмной оп-пейдж (оппозиционной страницы газеты) было накурено, хоть топор вешай. Ведь тогда ещё вовсю курили в присутственных местах.
Публика была одета в стиле того времени – на стыке эпох, маскулинное время двубортных гангстерских костюмов и шляп уже истекало, но ещё держалось, потому ползала были двубортные и даже ошляпленные, а добрая треть уже подверглась атаке хипповой моды, велюровые и бархатные штаны с отворотами и джинсы присутствовали в зале, часть голов имела внушительные скальпы, которые понравились бы индейцам эпохи романов Фенимора Купера.
Гришка юношеским баском осведомился, кто же за кем и где крайний, и мы сели ждать, время от времени взглядывая на заветную дверь, откуда выходил (выходили они обычно бледные и злые) очередной посетитель и входил следующий.
Всё это было довольно скучно, за плотно законопаченными жёлтыми окнами знаменитой во всём мире газеты угадывалось душное, но ненакуренное нью-йоркское лето, а мы там страдали в запахе сигаретного дыма и старой бумаги, тьфу, но была надежда, что оппозиционная страница «Нью-Йорк Таймз» напечатает мою взрывную статью «Разочарование».
В ноябре прошлого года её уже опубликовала русская эмигрантская ежедневная газета «Новое русское слово», ежедневная, не хухры-мухры, её продавали в американских газетных киосках.
– Мне две «ХОБО», – человек протягивал в окошко киоска мелочь. Никто не удивлялся. Китайцы покупали свои газеты, русские – свою. За американские центы.
Статья «Разочарование» уже стоила мне места корректора в газете «Новое русское слово». Не сразу, но владелец газеты Яков Моисеевич Седых вынужден был меня уволить. Под давлением различных сил, в том числе и общественного мнения читателей газеты, многие читатели сражались против советской Красной армии во Второй мировой.
Мы уже там, в приёмной, пересчитали всех мух, было очень скучно.
Внезапно в приёмную вошёл карлик. Как полагается, очень-очень маленький, но в чёрном котелке, в белой рубашке, бабочке и во фрачной паре. Лицо у карлика было уродливое, как у широколицей собаки. Но где вы видели красивых карликов?
Присутствующие зашевелились, послышались возгласы удивления.
А вслед за карликом вошёл, Господи, твоя власть, в котелке, как у карлика, в чёрной накидке с красной подкладкой, при бабочке же, как карлик, в лаковых туфлях, усы напомажены и торчат иголками в стороны горизонтально, вошёл сам Сальвадор Дали.
Его тотчас же усадили в кресло. Помню даже, что кресло было с обивкой мелкими цветочками, крестьянское какое-то. Не то чтобы его посадить, согнали кого-то, не то человек сам уступил место мировой знаменитости, но Сальвадор сел. Выдвинул трость вперёд и оперся на неё руками, не снимая котелка. Карлик стал кариатидой за его левым плечом.
Чуть ли не мгновенно появилась некая мумия женщины и попросила Дали проследовать за ней.
– Но куда? – отвечаю на ваш немой вопрос. Конечно же, в кабинет Шарлотт Куртис. Выгнав для этого из кабинета нормального просителя.
«Дали!», «Дˆали!», «Дали!», «Дˆали!» – закричала приёмная разными ударениями. Присутствующие стали наперебой переговариваться. Появление Дали в приёмной оппозиционной страницы «Нью-Йорк Таймз» объяснялось тем, что вчера газета напечатала неприятную для Дали статью, так они тараторили, а мы с Гришкой узнали от них.
Вероятно, он принёс свою статью, опровергающую вчерашние нападки на него.
– Вы видите, Эдвард, – сказал Гришка своим юношеским баском, когда вы Сальвадор Дали, вам не приходится ждать.
В голосе Гришки звучало порицание.