Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот и опять суесловлю, уж простите. Борюсь, а мало, мало во мне смирения.

XI. Лесная встреча. — Рассказ странника. – Журавли

Мы идем по лесной дороге, не зная, куда приведет она. Всюду гранит, мохом поросший, брусникой. Едим бруснику и не осыпавшуюся еще чернику. Много и зарослей малины, только она сошла. Должно быть, много здесь рябчиков – знакомые свисты слышны. На Валааме не стреляют. Чувствует это птица, прилетает сюда и держится. Говорят, и лебеди бывают, и гагары. В Коневском скиту можно и гагар увидеть – совсем ручные.

Нас обгоняет монах на одноколке, кланяется и говорит: «Путь вам добрый, с вами Господь!» Пропал за поворотом, только слышен раскат колес по встретившейся плите «луды». Затихло. Вон в стороне упавшее дерево, столетнее, должно быть. Мох забрался в пустое дупло. Я тычу палкой – одна труха. Сколько же лет прошло, когда оно упало, – полсотни, сто? Из дупла тянется ромашка, повилика. Из-за мшистого пня высматривают глаза… как странно! «Смотри, кто это там… глаза?» – говорю я жене. Радостная, она мне шепчет: «Да это… лисичка!» Да, лисичка, совсем ручная. Глядим на нее, не шелохнемся. Глядит и она на нас. Странное чувство – близости, и доверия, и неизъяснимой радости… отчего? Самая обыкновенная лисичка, только… умильная. Миг – и куда-то скрылась. В дупло, пожалуй. Может быть, там и лисята.

Идем и думаем: чудесная какая встреча! Ну, конечно, чудесная. Жизнь здесь какая-то иная, чем там, в миру. Зло как бы отступило, притупилось. И зло, и страх. Зверь не боится человека, и человек тут тоже другим становится. И вспоминается мне слышанное за трапезой из «житий», как лев защищал какую-то святую от осквернения безумца. Возможно ли? А почему и нет?

Места священные, освященные молитвой. Меняются здесь люди, меняются и звери. Люди здесь не обычные, как везде: здесь подбираются «по духу», кто-то нам говорил: «Как сквозь решето отсеяны».

Эта лесная встреча на многое наводит мысли. Люди меняться могут! Что-то есть в людях разного… В деревне, откуда был родом Дамаскин, славный игумен Валаама, были другие мальчики, но они не пошли искать, а вот Дамиан пошел – «сквозь решето отсеялся». Значит, есть что-то в человеке, что тянется к святому, ищет. Особенное… душа? То, что не умирает, как верят эти отшельники, что может воочию являться, как свидетельствует письмом посмертным монах Илларион о любимом старце Евфимии, – явившемся ему оттуда, по обещанию. И это, земное наше, стало быть, как-то связано с тем, что – там?..

Прочитанные мною книжки, которым я, студент, безотчетно верил, открывшие мне «точное знание», доказанное научным опытом, отвергающие чудесное, называющие веру в чудесное фантазией и «детским», крепко сидят во мне; но я закрываюсь от них уловкой: ну да… знание отрицает, объясняет научно все сверхъестественное, но… наука идет вперед и, может быть, как-то, когда-то проникнет в то?.. Вот же Лобачевский установил новый какой-то мир, совсем непохожий на наш, земной, – мир четвертого измерения! И оказалось, что доказанное нашей эвклидовской геометрией, – истина очевидная! – что параллельные линии никогда не пересекутся… – чистейшая ошибка! Я не знаю еще, как это доказал Лобачевский, не знаю и какого-то «четвертого» измерения, но я рад, что Лобачевский действительно это доказал, – это же все признали и прославили гениальность нашего математика! – доказал, что параллельные непременно должны пересекаться – где-то там, в бесконечности. И кажется, этот гений был очень верующим, как и Ньютон, как все эти добрые валаамские монахи, как старец Варнава, недавно назвавший нас «петербургскими», как-то провидевший, что завтра мы уезжаем в Петербург! Монахи, конечно, совсем необразованные, не знают «Рефлексы головного мозга» Сеченова, не знают и «Происхождения видов» Дарвина, где сказано и почти доказано, что человек произошел от обезьяны, не читали ни «Прогресса нравственности» Летурно, ни «Психологии» Рибо, ни Огюста Конта, ни Иоганна Штрауса, где отрицается божественность Христа… но все-таки удивительные они… разрешают сложнейшие социальные вопросы, над которыми столетие бьются Прудоны, Фурье, Бебели… и даже воздействуют на природу, на нравы зверей, как-то их освящают… своим примером? Тут же я вспоминаю, что на Валааме… – это непременно надо рассказать всем, интересующимся прогрессом нравственности, об этом, конечно, не знают в мире! – что здесь, на Валааме, строго запрещено даже замахиваться кнутом на лошадей, тут даже и кнута не найти, как говорил мне о. Антипа: «У нас все лаской, и лошадка ласку понимает и слово Божие… заупрямится или трудно ей, у вас в Питере сейчас ломовик ей в брюхо сапогом или кнутом по глазам сечет, а у нас слово Божие; скажешь ей: «Ну, с Господом… отдохнула, теперь берись»: она и берется весело. На Валааме никого не бьют, пальцем не трогают, лик Божий уважают в человеке… – какая высокая культурность и гуманность! – а только послушание возвещают, поклончики и покаяние, перед всеми, за трапезой. Конечно, монахи некультурны в смысле научных знаний, но… они дают удивительные примеры воли, характера, силы духа. Конечно, мне чуждо многое в них – нельзя же смотреть на жизнь так, как смотрит тот схимонах в скиту, для которого вся жизнь только подползание к могиле, где бренное тело будет червями пожрано, это не жизнь, а ужас! – аскетизм их иногда ужасен, но духовная сила их мне очень симпатична. Часто они – как дети, но… сказано: «Сокрыл от мудрых – и открыл младенцам!»

Помнится, такие мысли вызвала в нас с женой – я многое высказал ей тогда, и она радостно слушала – удивительная эта встреча с лисичкой возле прогнившей ели, «лесная встреча». Чудесна была эта прогулка: одни, в лесах, без проводника-монаха, один на один с природой. Но нас ожидала и другая встреча, многое нам открывшая.

Лес становился глуше, попадались болотца. Совсем перед нами низко перелетела дорогу большая птица, похожая на курицу, даже заклохтала, и за ней поменьше, штук семь, как крупные цыплята, может быть, большая куропатка или скорей тетерька. Мы постояли, послушали, как чвокали птицы за кустами, совсем близко. И вдруг гранитная часовня под елями! Ели положили на ее кровлю широкие свои ветви. На каменном приступке сидел старичок и постукивал палочкой по земле. Это был не монах, как я сперва подумал, а богомолец-странник. На нем был заношенный, в заплатках, полушубок, уже по-зимнему. Мы сели к нему и разговорились. Он пришел издалека, из-под Воронежа, поклониться угодникам.

– Жена давно померла, сын неведомо где… работы пошел искать, вестей нет. Вот и надумал я странствовать. Здесь поживу, а к зиме в Соловки пойду, поклониться преподобным Зосиме и Савватию.

– Нравится вам здесь, на Валааме?

– Хорошо здесь, душевно. Вот сижу и гляжу, чего белки разделывают. По благословению о. настоятеля в Коневский скиток сходил… вот рай-то где, тишина святая… батюшке о. Сысою поклонился, схимонах он там, в пустынной самое пустыне, у озерков. Там игумен Дамаскин трудился, показывали и постелю его – гробок… в гробике спал. Побывайте у Коневской, такая тишь-красота, век бы не ушел. А остаться не могу, тянет меня с места на место, как птицу перелетучую… третий год и брожу, гляжу, где лучше. Монастыри-то? А чего лучше монастыря? Тут все по правде, человека не обижают, ласковы… и покормят, и благословят, и хлебца на путь-дорожку дадут. А в городе, как что – только и разговору: «Ты бродяга, такой-сякой, пачпорт покажь…», а то в каталажку посадят, а за что – неизвестно… а то грозятся: «На родину тебя вышлем…» Места, что ли, им жалко… то ли человека опасаются? Разве так можно! А тут доверяют, видят – старый я человек, и работы не спрашивают, а – иди, потрапезуй… и щец подольют-повторят, и чайку отпустят на заварочку – рай прямо. Зима тяжела, а летом одно удовольствие. А что я вам скажу, господин… у них тут зверушки совсем освоились, человека не боятся. Намедни лисицу видал, на пеньке сидела, хвостиком завилась, облизывается. Я встал – дивлюсь, а она ничего, ей и без надобности, будто даже разговору желает, только, понятно, языку нашего у ней нету, не дал Господь. Перекрестил я ее – Господь с тобой, творение разумное, – сказал ей, пошел. А она мне вослед глядит, облизывается. Прямо диво. А сейчас вот на белку радовался… Она тут все сигала, над часовенкой, будто ей помолиться надо. Гляжу, а в часовенке шишки лежат, еловые, натаскали они, что ли, на зиму себе… а то так, в игру какую играют. А в скиту рыбы-ы… утром был я, глядел. Мне монах и говорит, при схимонахе Сысое живет: «Трогай ее клюкой, погладь, они даются». Собралось рыбы, на солнышке, чесуя так и горит, только не щуки, а эти… нет, не караси, а… вроде как голавь, гла-дкие такие… а может, и сиги… не знаю прозвания. Ну я вот этой палочкой и посунул в рыбу, в стаю ихнюю… Ни-чего, не пужаются, трутся возле палочки моей, погладил их, поддел… как уха там, густая-разгустая. На монастырь берут, когда затребуется. А сами ни-и, там рыбки и на Пасху не полагается, строгий скиток. Заведет наметкой, а то, говорит, и корытом можно, легко даются. А грыба сколько… рыжик уж пошел, по горочкам… и груздь есть, и боровики какие… и свинухи, и подосиновые… весело ходить. А брать не благословляют… все по череду, для обители послушание дают грыбникам. Намедни ходил я за послушание, вот такую корзину им приволок. А что, сказывают, скоро будто нашему свету конец будет… не слыхали?

– Не слыхали. А кто сказывает?

– А шел, теперича сказать, я Тверской губернией, в одном селе в ночевку зашел к мужичку. Так богомолка там сказывала: «Как будет Благовещенье на Пасхе в четверток, так и ждите свету конец». Не слыхали? Может, и так, наплела. А то, сказывали еще, большая звезда оборвалась, на нас прямо несется… может повредить нас… не слыхали? Это мне один странник сказывал, от барина узнал. Она уж давно оборвалась, тышу лет все летит, и лететь ей, прикидывали по стеклам, еще тыщу лет, а тогда может повредить, большой пожар, говорит, зажгет, жару в ней много, железная вся, звезда та. Говорит, на ней тоже, может, люди какие проживают, только самые грешные… много нагрешили, их звезда и не смогла сдержать, от грехов-то… значит, уж ей так от Бога назначено, в наказание грешникам… ну и сорвалась с устоя… Как скажете… вы хорошо грамотные?

– Пустяки, – говорю, – посмеялся над тобой кто-нибудь.

– Нет, не пустяки. Сам видал, как звезды летают. Тут сколько летало намедни, на Прохора-Никанора видал, к полунощнице шел – видал. Как-то срываются. Кто ж это их оттуда сошвыривает?

Я попробовал ему объяснять, как метеоры пролетают, но он, должно быть, не мог понять. Да и сам я нетвердо знал про падающие звезды.

– Все возможно, у Бога всего много… никакие ученые не могут всего дознать. А чего дознают, это уж как Господь дозволит. Господь Иисус Христос сколько воскресил мертвых, а ученые хошь кого бы воскресили! Уморить могут, а вот от смерти выправить – не-эт. У меня грыжа, это место мешком затягиваю натуго… Ходил я, барыня посоветовала, к дохтуру… Мы, говорит, тебя порезать можем, доверься нам. В хорошей больнице я был, а барыня записку дала. А могу, спрашиваю, помереть от вашего ножа? Ну он рассерчал: «Я не колдун, сказать не могу… бывает, что и помирают». Не дался я. В Оптиной был, монах мне отсоветовал: помажь то место святым елеем. Совсем хорошо стало, ушла грыжа внутрь, хожу, ничего. А вот будто звезды в море-океан падают, люди говорили… потому и теплые моря те, и тепло там, зимы нет. Есть такие земли, теплые. От нас туда народу много пошло, вольной земли искать, за море. Турки там только нехристи. А жить там хорошо. Это за Сибирь, за горы. Звали меня воронежские наши, да куда мне, один я… думаю, по святым местам похожу, душу порадую.

Свистела какая-то пичуга, глухо падали шишки на дорогу. Белочка перепрыгивала в вершинах, пышный хвост ее рыжевато светился на солнышке, в просвете неба. Задумался я… И вдруг – звон легкий, особенный звон – с подтреском, будто на деревянных струнках сухих кто-то перебирал, часто-часто. И все громчей, все ближе – накатывало стучащим звоном.

– Э, журавли, пожалуй… – сказал странник.

Мы посмотрели в небо. Там протянулась темная линия, в сверкании. И от этой линии, треугольником, с неровными краями, великим углом звенящим, сыпалось стукотливым рокотом тревоги, радости, будоражной какой-то спешки.

– Как есь журавли, от холоду летят-торопятся… на теплые места, на полдни… – задумчиво сказал странник. – Они знают, морозы скоро будут. За море летят?

– Да, в теплые страны, на теплые воды.

– Знают, куда лететь. Туда и наши воронежские пошли, по машине поехали с ними, за Сибирь, нарезка им будет… землю дает казна, только хлеба больше сейте, велела. А хлеб там, сказывают, сам родится, только посей, чуть поковыряй. А тра-вы там… под самую крышу… житье там! Вот журавель… птица, а свою пользу понимает. Господь и птицу умудряет, и не голодает она. Не сеет, не жнет, а сыта. И-эх, зажаривают-то… гляди-ка, еще косяк!

Длинный сверкающий косяк пропал за елями. Слабей крики, отдельные выкрики отсталых. И стало тихо, шорохи белок слышны.

– Шабаш, кончилось лето красное, осень подошла… – сказал странник.

Я глядел в светлое небо, за елями. Умолкнувшие крики тревоги-радости остались в душе моей. Остались накрепко. Эта встреча у валаамской часовни, в лесной глуши, не прошла для меня бесследно. Теперь я знаю это. Отозвалась через много лет, отозвалась неожиданно, в унылые дни жизни, когда я искал себя и не находил, когда я служил во Владимирской губернии, и служба мне становилась в тягость. Сколько раз спрашивал я себя, какую же мне избрать дорогу, чего ищет моя душа. Смутны были эти тяжкие дни блужданий, недовольства собой, сомнений. Так и буду до конца дней ездить по городкам, проверять торговлю, ночевать на постоялых дворах, играть в преферанс и в винт, выпивать после роббера, ожидать наградных и повышения по службе. Иногда намечался просвет какой-то, вспоминалось, что когда-то писал, печатался, начал сразу с почтенного «толстого» журнала студентом, на первом курсе… написал книжку даже, правда, незрелую и дерзкую, «На скалах Валаама», задержала ее цензура, вырвали тридцать шесть страниц из нее, и пришлось переделать и вклеивать… хвалили меня за эту книжку и бранили… – и после того замолк. Десять лет не писал ни строчки. Не думал, что я писатель, страшился думать, не смел. Писатель – это учитель жизни. А я? Я же так мало знаю. Писатели – это Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой… И я забыл о писательстве.

И вот пришло. Помню, в конце августа, в тяжкие дни сомнений и блужданий, чуть не отчаяния, пошел я за реку Клязьму – уйти от себя, забыться. За Клязьмой, за луговою поймой, тянулись леса, леса. На пригорках, по ельнику, уже появились рыжики. Я зашел в глушь, в чапыжник – ушел из мира. Вспомнился Валаам, святая его пустыня. Такие же ели мшистые, такая же тишина глухая. С той поры десять лет откатилось, был я тогда студентом, – как же это давно было! Тогда казалось, что все впереди, что жизнь только вот начинается. И вот ничего уже впереди, лямка одна чиновничья, в командировку завтра. Так до конца и будет. Помню, лежал на пригорке, думал в тоске давящей, искал «пути». И вдруг: как в лесах на Валааме… далекий-далекий звон, особенный звон, с подтреском, будто на деревянных струнках перебирает кто-то… ближе, громчей, слышней. Накатывало стукотливым звоном. Вспомнилось – журавли?! С той, валаамской, «встречи» – как раз десять лет минуло! – больше я не слыхал такого звона, звонкого гомона тревоги, радостно-будоражной спешки. Все во мне взбило и перепутало криком этим. Я глядел в небо за елками, ждал тревожно, с волнением и болью.

И вот как тогда – они. Тот же косяк, углом, с неровными краями, тот же… как там, на Валааме, когда вся жизнь была еще впереди – самое радостное и светлое, – не было сомнений, ни томлений, ни тревожных вопросов – куда определиться, чего искать. Звонкий сверкающий косяк птиц, хорошо знающих свою дорогу, влекущий, радостно-будоражный и торжествующий. Все позабыв, мыслью я уносился с ними в голубизну. Затихли крики, угасло последнее сверканье – потонуло за елками. А я все провожал его, все следил: во что-то смотрел, не видя, – только голубизна, влекущая. Не думая, не сознав, нашел. Эти две «встречи» слились в одно. С того и началось писательство.

В тот же вечер написал я первый, после десятилетнего ожидания, рассказ, детский рассказ – «К солнцу». Послал в «Детское чтение». Его напечатали охотно и просили прислать еще. Забыв службу, я писал радостно и легко, не видя, – «в голубизне». Жил и не жил, не сознавая. Не задавал вопроса – куда идти? Скоро почувствовал я силу сказать жене: «Кажется, я нашел, что надо… надо бросить службу». Она сказала спокойно, твердо: «Я на все готова, лишь бы тебе было хорошо». Не зная, что ожидает нас, она с верою приняла открывшийся неизвестный путь, трудный путь. И ободряла меня на нем всю жизнь.

Думал ли я тогда, у лесной часовни, что все это как-то отзовется в жизни, как-то в нее вольется и определится? И вот определилось. Связал меня Валаам с собой. Вспоминается слово, сказанное нам схимником о. Сысоем в скиту Коневском, неосознанное тогда, теперь для меня раскрывшееся: «Дай вам Господь получить то, зачем приехали». Тогда подумалось – а за чем мы приехали? Так приехали, ни за чем… проехаться. И вот определилось, что за чем-то, что было надо, что стало целью и содержанием всей жизни, что поглотило, закрыло жизнь, – нашу жизнь.

Будоражный, зовущий крик журавлей оставил в нас смутно-грустное, неясный порыв куда-то, мечту о чем-то. О чем… – этого мы не сознавали. Мы долго тогда сидели у часовни, в лесной тиши. Верхушки елей тронуло чуть багрянцем, густившимся золотом заката.

– В монастырь пора, чаек-то уж пропустили… – сказал странник, – скоро и к трапезе покличка будет.

И мы пошли, задумчивые, из этого лесного царства, где освящаются дебри часовнями и крестами, где покоятся останки великих духов, где звери смотрят доверчиво, без зла и страха.

XII. В скиту Коневском. — Прощанье. – Валаамский дар

Мы едем в Коневский скит, во имя Божией Матери Коневской, верстах в шести от монастыря. К крыльцу гостиницы подан тарантас, запряженный сивой лошадкой. За кучера – монашонок-карел, «молчальник». Он всегда возит о. игумена и сидит на козлах по уставу: со страхом и трепетом. Во всю дорогу он не произнес ни звука. Лошадка неторопливая, ленивая, могла бы и походчей идти, но кнуток Валааму неизвестен: «блажен иже и скоты милуяй».

Погода серенькая, дождливая: унесли лето журавли. Едем лесом. Остро пахнет грибами, осеннею горьковинкой хвои. Намокшие лапы елей цепляют нас за шляпы и осыпают дождем. Неуютно теперь в лесах. А как пойдут настоящие осенние дожди да бури, леса зашумят-завоют, повалят лесные буреломы, – жутко тогда в лесах. А отшельники по глухим скитам будут выстаивать ночи на молитве, а днями колоть дрова и собирать валежник. А рыбаки-монахи на своих древних ладьях выйдут на бурную Ладогу закидывать свои сети-мрежи; на кирпичном заводе трудники будут мять мокрую глину на кирпичи, каменотесы – ломать на горах гранит; машинист-монах пойдет на качливом «Валааме» за многие версты на дальние острова. Бури, ливни, метели – все едино: Валаам не остановит своей работы – служения «во имя» подвижнических трудов, молитв. К полунощнице – движутся старцы по сугробам, лесам, проливам. Светит им Свет Христов.

Едем орешником. Осенняя на нем ржавчина. Под колесами жвакает, сочится. Что это там краснеет? А, рябина. Мокрые кисти виснут. Скука и неуют. Вон болотце: унылая осока, шатаются камыши под ветром. Мокрый монашек повстречался, несет розовые грибы – рыжики, молоденькие, промытые. Весело нам кивает, словно и нет дождя. Опять часовня, плачет осенними слезами черный гранитный крест. Белки теперь по дуплам, и лисичка подремывает где-то. Вон над полем с гнилым сараем тряпками носятся вороны в ветре – какие-то у них дела. Гремят по «луде» колеса тарантаса. Прокатили мягко, опять по иглам. От игол тянет душною скипидарной сыростью. Ну вот, приехали. Поперек дороги мокрый плетень из хвороста – дальше и нет пути: тупик, скит.

Монашенок молча остановил лошадку и остался сидеть, как мумия, – так и не обернулся к нам. Стало быть, выходить. Отыскиваем в плетне проходик. Видим с холма озерки, кусты и церковку. Сеет дождик, скучно шуршит по листьям. Идем мимо черных огородов, доходим до деревянной церковки – ни души. Воистину – скит, пустыня. Церковка заперта. За огородом, на холмике, две смежные избушки. Это кельи пустынников, связанные сенями. Плачут в дожде оконца, дымок курится и стелется, дождь надолго. В каменистой горке выбита криво лесенка. Мы, скользя, поднимаемся к избушкам. Да где же скитники? Заглядываем в сени и видим: вот они, жители пустыньки. На полу сидят трое: седенький тощий старичок в скуфейке, приятный такой лицом, мертвенно-восковым, бескровным; черноватый монах, лет сорока, кряжистый, с горячими глазами, и юный послушник, светлоликий, с тонкими чертами, в золотистых локонах, как пишут ангелов. Сидят молча и старательно чистят лук, режут ботву с головок.

– Бог в помощь, здравствуйте!

Возглас пугает их. Так они были заняты работой – а может быть, и мысленной молитвой, – что не слыхали, как мы вошли.

– А, Господи помилуй… – сказал старичок-схимник, и я понял, что это о. Сысой, о котором говорил нам странник. – Лучок вот режем, Господи помилуй.

Прочие только поклонились и продолжали резать. Не вовремя мы, видно, попали. Стоим, молчим. А они продолжают резать, будто нас здесь и нет. Наконец схимонах говорит опять, будто с самим собой:

– Лучок вот режем, Господи помилуй.

Я думаю: они разучились говорить и молчат от смущения. Прошу показать нам церковку и келью о. Дамаскина.

– Возьми ключи да покажи им… все обскажи про батюшку… – говорит старичок мальчику в локонах. – А угостить-то вас и нечем… Господи помилуй…

Мальчик ведет нас к церковке, скребет огромными сапогами по камням. Церковка небогатая, бревенчатые тесаные стены, скромный иконостас; дощатый, в сучочках, пол. Пахнет сосной и ладаном. Я спрашиваю мальчика, давно ли он на Валааме.

– Год скоро. А здесь, в пустыньке, шесть месяцев.

Из Питера он, служил в экспедиции государственных бумаг.

– Что привело вас на Валаам?

– Не знаю… Читал про Валаам, и понравилось, как живут тут. Богу служат.

– Но ведь тут трудно, в такой неуютной обстановке… особенно после Петербурга?

– Святые отцы жили… – говорит он.

Я смотрю на его локоны ангела. Может быть, и он «отсеянный»? Таким, должно быть, и юный Дамиан был. Есть такие, особенные, родятся как-то, чуждые «сему миру».

Идем к озеркам. Соединяет их деревянный мостик, над проточком. Берега заросли осокой.

– Говорят, много у вас рыбы?

– Уха живая. Ловим только на монастырь, а здесь рыбку не позволяется и в великие праздники вкушать. Ручная у нас рыба, черпать корзиной можно. Сейчас хмуро, а солнышко когда, так спинки и синеют, перышками играют. У нас в обители там рыбу из икры разводят, завод такой есть. И форель разводят, и сигов, и лосиков… Чего-чего только не делает братия у нас. У нас прямо целое государство, только духовное, конечно. И свечной завод, и кожи мочим, и скипидар гоним, и переплетная у нас есть, и лекарственные травы растим, и сукна валяем, и посуду обжигаем, скудельный заводик есть… и лесопильная, и конный завод, и граниты шлифуют, и мрамор полируют. Господь умудрил, и мастера-рабочие тянут к нам, с питерских заводов да и совсюду. Ведь разные люди на свете… есть и озорники, рабочий-то народ, а есть и в рабочем народе «зернышко Господне», на слово Божие идут. Вот и живем, как царство.

Мальчик удивил меня разумной речью.

– Вы где учились?

– Городское окончил, а потом меня папаша к себе в экспедицию устроил, краски мешать-тереть. Я там рисовать стал… У нас там граверы тонкие, первые граверы во всем свете.

– А жалованье вам платили?

– Конечно. Я получал 24 рубля на месяц, подростковое, как ученик. У нас там особое жалованье, там люди отборные берутся, верные, от отца к сыну, даже дедушки служили. Ведь там и деньги заготовляют, и надо держать секреты, там все крепкие люди, верные.

И он – ушел! Значит, тоже крепкий, «отсеянный». Юный совсем – и такое жалованье, театры, всякие соблазны, лакомства в магазинах, семья, очевидно, зажиточная… – и ушел в глушь сюда, в скит, в пустыньку, лучок режет, гремит в таких сапогах – ноги небось натерло… – «понравилось, святые отцы жили»!

– Вы читаете здесь какие-нибудь книги?

– А как же, отцов Церкви… Исаака Сириянина, Макария Египетского… что «старец» укажет, о. Сысой. Он тоже знает Писание. Простой он с виду и очень смиренный духом, а твердый в искусе. Он руководит хорошо, толкует мне. Только он, конечно, меня жалеет, добрый очень… Строже бы надо, а он что же… за искушение сто поклончиков, а больше и не возвестит.

К нам подходит схимонах Сысой.

– А вот здесь, – показывает он на камень у воды, – птицы-гагары гнездо вьют и птенцов выводят… и нас не боятся. Гагара – птица нелюдимая, самая строгая, любит самую даль-крепь… глухие, значит, места. А вот еще при о. Дамаскине, когда молодой он был, больше полсотни годов все ведутся гагарки-то. И каждый год только одна пара прилетает.

– И сегодня прилетали?

– Нет, нонче что-то не воротились, первый год так. Малоптенцовые они, больше парочки не выводят. И вот первый год не прилетели, а то всегда. Это их в миру злой человек, может, напугал… пострелил, может.

– Вы давно здесь в скиту?

– Два годика. А то все дозорщиком был в Никольском скиту, на островке. До схимы о. Стефаном звали.

– А это что такое – «дозорщик»?.. На Никольском островке служили?

– Монастырь берег, от приходящих. Зимой по льду к нам бредут… ну и стерег, обыскивал. Дело Божье, нельзя пропускать… искушение несут нам, есть такие озорники. Грех протащить хотят, запретное. Слабые есть из братии. Ну, я табачок в озеро, и еще чего, похуже… об камушек. И огорчения бывали… били меня лихие люди. Потрудился я, а вот теперь на отдыхе – грядки копаю, лучок сажаю. Молиться-то?! И молюсь по малости… Господи помилуй. Ну, дай вам Бог получить за чем приехали. Проводи их, сынок, покажь келейку батюшки Дамаскина… – сказал о. Сысой послушнику. – А я уж пойду, лучок режем. Ну, спаси вас Бог, Царица Небесная.

Он заковылял к своей келье, а мы перешли мостик и поднялись на горку, где под дубками, кленами и липками стояла пустая теперь келья игумена Дамаскина.

На стене сруба прибит четырехаршинный крест работы Дамаскина.

Мы вошли в келью-клеть. Эта клеть, простая изба, разгорожена на четыре клетушки. В одной он работал – а и повернуться негде; в другой молился, в третьей переписывал священные книги, в четвертой почивал.

– Вот его моленная.

Клетушка шириной в аршин, длиной в два. Аналойчик, икона, стул. В крохотное оконце виден краешек озерка, холмик, поросший лесом. Здесь искушали его бесы, устрашали осенними бурными ночами в этой живой могиле. А он молился. И продолжалось это семь долгих лет, до главного подвига – строительства царства валаамского.

– А вот его постель.

В клетушке, под оконцем, дощатый гроб на полу и в нем рогожка.

Мы вышли. Дождь перестал. Всюду висели на листьях капли, сверкали живыми алмазами на солнце. Выглянуло оно из тучи, сияло в мелкой волне озерка холодным блеском. Кораллами горели обвисшие рябины. За озерком о. Сысой – на огороде копает лук.

– Прощайте, о. Сысой! – подошел я к нему.

– Бог простит. Бог простит… простите нас, грешных…

Я пожал с грустным чувством его восковую руку – ручку. Было мне почему-то его жалко, думалось, старенький, не долго ему пожить осталось. И еще подумал: «А ему, может быть, это радостно… ведь он верит в вечное, небесное…»

– Прощайте… больше уж не увидимся… здесь… – сказал он, словно на мои мысли, и посмотрел мне в глаза. Было в его глазах что-то… чего он не высказал словами: «Там свидимся»?

Я прошел в сени келий. Черноватый монах все еще обрезал лук.

– А, уходите… Вы уйдете, а мы останемся. А скажите… слыхал я, немцы, будто, войну воевать хотят… не слышно? – таинственно спросил он.

– Не слышно.

– Ну а как у вас там, в России, ничего?

– Ничего.

– А мне вот богомолец один сказывал… будто у России с Францией дружба завязалась… правда?

– Правда.

– Ну… неладно это. Француз – он хитрый. Напрасно Россия с ними связывается. А что… голод будто недавно был?

Этот был обыкновенный, до мира жадный, с живыми, даже горячими глазами, – «неотсеянный»: так и останется «в решете».

– На будущее лето, может, заглянете, новенького чего расскажете. В лесу живем, птица пролетит – не скажет, хоть и много видит.

Этот не «отсеется» никогда.

Мы сели в тарантас. Недвижный, насквозь промокший мальчик-карел сонно повел вожжами. Бойко пошла продрогшая лошадка, посыпало крупным дождем с орешника.

В сенях гостиницы стоит у дверей о. Антипа с блюдом. Мы кладем нещедрую жертву нашу за щедрое гостеприимство. О. Антипа кланяется в пояс.

– Маловато погостили, маловато… – жалея говорит он, – хорошо себя вели, и привык я к вам, милые. Скажете о нас доброе словечко там.

Мы обнялись и поцеловались.

– Скажу, батюшка… есть что сказать. Много видел я доброго, чего и не ожидал увидеть.

– Вот и не забывайте нас, добрых-то. Хоть и отбились мы от мира, а все люди… не забывайте нас, проведайте. Сейчас вы к о. игумену, проститесь… да к угодникам прежде сходите поклониться, к Сергию-Герману, батюшкам нашим. Они вас в пути сохранят. А поклажу вашу мы на пристань доставим. Ну, с Господом.

Мы поклонились угодникам и поднялись в покои о. игумена – получить, по валаамскому обычаю, благословение в путь.

– Ну как вам у нас показалось? – спросил о. игумен.

Я сказал – что сердце велело мне. Он видимо был доволен.

– Далеко нам до высоты подвижнической… тщимся, сколь можем, в меру духовной скудости нашей… – сказал он просто, благословляя нас. – Всегда вам рады будем. Скорбеть будете – приезжайте помолиться. Молитва – все и богатство наше.

Сходим по гранитным ступенькам к пристани. Грустно нам уезжать – привыкли? Пароход «Петр» привез новых богомольцев, на праздник Успения, послезавтра; тянутся они в гору к гостинице. Говорят, что на 28 июня, день памяти преп. Сергия и Германа, бывает до пяти тысяч богомольцев. Всходим на палубу. Внизу монахи поют «Достойно». О. Николай грустно смотрит на отъезжающих. Мне жаль его. Кричу: «Прощайте, о. Николай!» Он подходит нервными быстрыми шагами к борту, растерянно моргает, силится не заплакать. Голова поникла, руки заложены за спину – приговоренный будто.

– Прощайте… – уныло говорит он. – Туда, на родину вы… к своим…

Вытирает красным платком лицо и задерживает платок у глаз.

– Ведь четыре года я здесь… и никакого распоряжения! Забыли, не дают прихода. А как же мне без прихода-то… семье на шею. Бедные мы, бессильные… У кого связи, а у нас – ничего.

Я с грустью думаю, что и у меня нет связей, ничем не могу помочь. Жаль только.

– Истомился… – шепчет старик чуть слышно, – чувствую, скоро и совсем обсижусь тут, не будет и тянуть туда. Прощайте, голубчики мои.

Впоследствии я узнал, что опасения о. Николая оправдались – он навсегда остался в монастыре.

По сходням идет монах, машет нам чем-то, завернутым в белую бумагу.

– Обители благословение на путь вам.

Я беру с поклоном, развертываю и вижу – хлеб! Чудесный хлеб валаамский, ржаной, душистый, с тонкой корочкой, пахнет и пряником, и медом. Отрезок длинной ковриги, фунтов на пять. Тут же мы и едим его, крестясь на золотые кресты и синие купола собора. И с этим валаамским хлебом вкушаем в последний раз, впитываем в себя, в сердце кладем себе благостное, что видели и вняли, что осветило нас, первые шаги нашей жизни. Мы едим валаамский хлеб, тесно у нас в груди. Глаза смотрят на все прощально, жадно. Никогда больше не увидим? Никогда. В грезах увидим, в снах.

Гудок. Прощай, Валаам, чудесный, светлый. Мы говорим друг другу – говорим взглядами и понимаем: как хорошо мы сделали, что выбрали – почему-то – Валаам целью поездки нашей, первого в жизни путешествия. Говорим глазами:

– Правда ведь хорошо?

– Правда хорошо.

Второй гудок. Матросы закрыли борт. Певчие-монашонки звонкими дискантами зачинают: «Преобразился еси на горе-э!..» Послушники поддерживают басами. На пароходе подхватывают тропарь. Катится по Монастырскому проливу, в камнях отзывается, в лесах.

Третий гудок. Пароход отваливает от Валаама. Богомольцы снимают картузы, крестятся на собор. За решеткой, на высоте у монастыря, одинокие черные фигуры смотрят – не разобрать: иноки провожают прощальным взглядом. Ползет за ним пенистый хвост воды, расходится длинными косами, катится к каменистым берегам, шлепает белой пеной. Мимо скита Никольского – Ладога там блестит.

– Прощай, Валаам… до будущего года! – слышатся голоса на палубе.

На гранитных утесах лес островерхих елей. Над ними золотится крестик скита Всех Святых.

Вот и вольная Ладога играет. Пролив – за нами. Виден весь Валаам, весь в солнце, зубья его утесов. Где-то на высоте, за соснами – деревянная церковка-игрушка: дальний скит Александра Свирского. Снежно сияет светило Валаама – великолепный собор с великой свечою-колокольней. Дремлет. Лазоревые его главы начинают вливаться в небо, лазоревое тоже. Белеют стены в зеленой кайме лесов. Снежная колокольня долго горит свечой – блистающим золотом креста. Мерцает. Гаснет.



Поделиться книгой:



Регистрация