Он бросился к Матрене и поднял ногу, чтобы ударить в живот, но Синица сбил его с ног.
— Полезешь?.. Сбесился, черт?!
— Ты… меня!.. ты еще меня… — бормотал, задыхаясь, Уклейкин, ища глазами что-нибудь тяжелое, чувствуя беспомощность перед этим сильным человеком. И, схватив попавшуюся под руку колодку, с силой ударил наборщика в грудь.
Они схватились опять, и Синица, навалившись, бил Уклейкина хлюпающими, короткими ударами по глазам и лицу, а Уклейкин старался запрятать голову, разевал рот и хрипел.
— Феклист!.. Дворник!.. дворник!.. — кричала Матрена во дворе. — Господи!.. Да разыми ты их, чертей…
— Ну вас к ляду, котье, скандалисты… — басил дворник, шлепая по лужам.
Медлительный и недовольный, он вошел в мастерскую. Синица, с порванным воротом пиджака и ярким шрамом на бледном лице, тяжело отдувался, держась за косяк. Утирая вспухшее, разбитое лицо грязной тряпицей и сплевывая кровь, растерянный и задыхающийся, сидел на липке Уклейкин.
И был он какой-то пришибленный, злой и жалкий. Обида большая, неизбывная, быть может — самая большая из тысяч перенесенных и привычных, на которую не было сил ответить, пришибла его.
— Так ты вот как… вот как… — повторял он, разглядывая окровавленную тряпицу.
И когда увидал дворника и испуганную Матрену сзади, съежившегося в углу, у лохани, Мишутку, большими глазами выглядывавшего на него, он еще острее почувствовал свой позор и издевающуюся несправедливость.
— За-ре-жу!! — взвизгнул он, бросаясь к Синице.
— Не лезь! Морду разобью!!
— Да будет… чай, не маленькие. Ты!.. — взял его сзади за плечи дворник. — Ерой!
— Пусти!
Уклейкин рванулся, но дворник стал между ним и Синицей, покойный и вялый, и толкал его к двери.
— Развоевался… Махонький, што ль, право?
— Полицию зови! — кричал Уклейкин, пытаясь забежать сбоку и не отрывая глаз от Синицы.
— Зови полицию!
— Нужен ты полиции, скандалист!.. Не знает тебя полиция!.. Не напарывайся, не пущу… А ты, парень, оставь, — убеждал он Синицу. — Не задирай ты его… Вишь, он какой, меченый…
Он сел посередине, на липке, и равнодушно стал свертывать покурку.
— Вышло-то с чего у вас все?.. Ты погоди, не напарывайся… Беспорядок завели… За грош живут, а на рупь скандалов.
— Ты дворник, а?.. Дворник ты?
— Ну-к што ж, что дворник… Ну, дворник, не испужаешь… не надсаживайся…
— С квартиры его бери!.. Бери!.. Сымай его с квартиры!.. Полицию зови!.. Все равно!.. Ночью зарежу!
Синица курил папироску отрывистыми затяжками, не спуская глаз с Уклейкина, а тот метался, отшвыривая попадавшиеся под ноги колодки.
— Я управу найду… Думаешь, не найду управы?.. Я найду управу… Я все найду!..
— Ну, во-от… ты и жалуйся. Изобидели тебя, ну, и жалуйся к мировому… а не…
— Какое имел меня право бить!.. Всю морду мне избил… Вон он что сделал… С Матрешкой моей… Путаная!
Он хотел бы высказать самое нутро обиды, выкинуть из себя накипь, боль жгучую — и не находил слов; он только ругался, чтобы хоть этим облегчить обиду.
— Да с чего у их зачалось-то?
— А шут их разберет… Полез, пьяный, драться… ни с чего…
— Молчи!
— А-а… Стало быть, из тебя… И вредная же ты бабенка… — сказал дворник.
— Слушай ты его, озорника.
— А вы бы вот по-любовному… Выпили бы вот да и замирились. И кончики…
— С квартиры его сымай!.. Сичас сымай!.. Раз ты дворник…
— Тебя, черта, гнать надо… Котье!
— Фекли-ист!.. Куда те черти унесли?.. Хозяин кличет.
— Путайся тут с вами… Помни ты у меня… чтобы без шкандалу… Сичас прямо свисток подам.
— Бери его с квартиры!.. Обязан ты его…
— Сказал я тебе…
— Феклист?.. Да пойдешь ты!.. Хозяин ругается.
— Иду!.. Так ты помни… безобразиев этих не было чтоб, беспокойства…
И дворник ушел.
Не унимался Уклейкин. В нем билась обида непокрытая, сосущая. Она пронизала его всего и завалилась камнем, как все прежние, неотплаченные, а лишь заколоченные внутрь и ноющие обиды. Их было много. Вся жизнь как будто только из обид и состояла. А кругом стены, и нет управы, и нигде нельзя найти правды.
Он стоял у двери и осыпал Синицу ругательствами, хотел унизить, доказать его подлость, уличить. А Синица сидел на лавке, опершись на колени и выставив широкие плечи, и вызывающе, с усмешкой, глядел на взбудораженного, растерянного Уклейкина. Было досадно, что так вышло, со скандалом. Давно бы следовало развязать эту канитель с бабой. Он взял от нее все, и она надоела ему, и не было уже к ней прежних порывов.
Он, пожалуй, готов был теперь незаметно уйти, даже готов был признать, что, пожалуй, даже виноват немного. Но назойливость Уклейкина, острые и обидные слова, вскрывая его подлость, будили сознание неправоты, и оттого, что он чувствовал эту подлость, он старался показать, что ему все равно. И не хотел сдаваться.
— А вот и не пойду! — с злорадным сознанием силы, деланно покойным тоном повторял он, чувствуя болезненное наслаждение, желание еще более доконать Уклейкина. — Не пойду вот… Спроси ее, кого она желает… Ты смотри!.. Ты не подходи, ты не…
— Черт! дьявол! — бессильно кричал Уклейкин, отыскивая что-то на полу.
— И ничего ты со мной сделать не можешь… А ты попроси… Может, и уйду… Ты по-про-си.
— Да что ж ты со мной делаешь?.. Да ведь это что же!..
— Бесстыжий ты, бесстыжий!.. — крикнула Синице Матрена. — Измывайся теперь, измывайся.
— Слякоти вы, больше ничего.
— Ладно!.. Я на тебя сыщу управу!
— Сыщи, сыщи… — смеялся Синица, постукивая резаком по лавке. — Сыщи!
— Будешь ты меня помнить!
И Уклейкин ушел.
— Слякоть!
Они остались с глазу на глаз, близкие недавно, теперь далекие. В уголке, у лохани, недвижно стоял Мишутка и смотрел, не понимая, и боялся.
— Ну вас к чертям! — сказал Синица решительно, швырнул резак и прошел к себе в комнатку.
— Бесстыжий, бесстыжий!
— Извозчика пришлю за постелью.
Он пошел к двери.
— Паша…
Она робко дотронулась до его рукава, все еще прикрывая рукой живот. И глядела просительно.
— Чего еще?
— Паша!
Она заплакала, опустив лицо в фартук. Она принизилась, затихла, стала покорной и слабой.
Такая она стаивала когда-то вечерами в темных сенях полицеймейстерского дома и плакала.
Он остановился вплотную, суровым, жестким взглядом смотря через ее голову на захлестанные дождем оконца.
— Чего еще?..
— Па-ша… Тошно мне…
— А-а-а… Надоело мне все… Ну вас!
Она схватила его за руки и уткнулась головой в его грудь, вздрагивая плечами.
— Куда, куда мне с ребенком… Выкинет он.
— А мне куда?
Постоял, оглядел опостылевшую каморку.
— Да ну вас!
Оттолкнул Матрену и ушел, хлопнув дверью.
Ходит, ходит по крыше дождик. Прыгают в лужах мутные пузыри.
XXIII
Оставался последний выход — идти в участок и жаловаться. И Уклейкин пошел, чувствуя свою правоту, неся обиду, бессилие и надежду. На этот раз он положился на участок, последнее прибежище. Хоть там должны восстановить правду, и восстановить быстро.
Он подвигался с трудом: такая сильная дрожь, дрожь знакомой болезни и пережитого возбуждения, охватила его. Он делал несколько шагов и присаживался на тумбочку, чтобы перевести дух. Идя мимо винной лавочки, он остановился, купил водки и выпил.
Почувствовал себя бодрее и увереннее шел к участку.
— Тебе чего? — спросил дежурный городовой.
— Пристава надо… — решительно сказал Уклейкин.
Приходило боевое настроение. Креп всегда искательный, приниженный голос.
— Нет пристава. В десять вечера будет. Тебе зачем?
— Пристава мне надо! — повторил Уклейкин.
— Нет пристава, сказано тебе!
— А мне нужно!.. Помощника тогда!..
— Нет никого, один делопроизводитель. Ужо приходи. Чтой-то это морда-то у тебя вся?..
— Делопроизводителя давай. Ладно! И его мне нужно.
— Проваливай, нечего тебе тут… Лезешь пьяный. Проваливай.
— Нужно мне… Р-раз, говорят, нужно!.. Слово хочу…
— Ты еще разговаривать желаешь? Проходи, проходи… Проспишься, вот и приходи, коль по делу.
— Сейчас мне надо. Эстренно!
— Комаров! Что за шум?
— Уйдешь ты?! Слышь, делопроизводитель…
— Ваше благородие!.. Дозвольте слово…