Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Слава столетия [исторические повести] - Владимир Брониславович Муравьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Этьен Фессар, парижский гравер, член Академии живописи и скульптуры, уже вторую неделю жил в Петербурге.

Туманный недостроенный Петербург, насквозь продуваемый нездоровым ветром, нагонял на него тоску. Академия Художеств, преподавать в которой его пригласил покровительствующий искусствам и наукам фаворит русской императрицы Иван Иванович Шувалов, не имела ни здания, ни средств, ни учеников. Она существовала лишь в воображении увлекающегося вельможи.

Фессар не собирался оставаться в России. В Петербурге его держали распутица и работа, которую заказал ему этот русский, богатый, как Крез, меценат. Он просил сделать портрет русского придворного одописца Ломоносова.

«Интересно, каков он, этот поэт? — размышлял Фессар, ожидая прихода Ломоносова в обширном, похожем одновременно на парадный зал и на лавку антиквара кабинете Шувалова. — Впрочем в подобном портрете безусловно необходимо перо, лист бумаги, устремленный вверх вдохновенный взгляд, свободная, но почтительная поза и, конечно, какой–нибудь подходящий фон».

Фессар раскрыл альбом и несколькими штрихами набросал фигуру. Композиция удавалась. Художник потихоньку подсвистнул под нос легкомысленную мелодию, с удовольствием глядя на свой рисунок. Теперь оставалось прорисовать лицо — и эскиз готов.

В кабинет вошел Шувалов. Он был одет по–домашнему — в халате, отороченном мехом. Темный пушистый мех на широких, до плеч, отворотах живописно оттенял матовый нежно–розовый цвет кожи его красивого ангелоподобного лица. Он выглядел гораздо моложе своих тридцати лет.

— Я уже послал за Михайлом Васильевичем, — лениво растягивая слова, проговорил Шувалов, — через полчаса он будет здесь.

— Ваше высокопревосходительство, я тут кое–что набросал, — поклонился Фессар. — Мне кажется вполне уместным изобразить вашего поэта в тот момент, когда божественное вдохновение диктует ему звучные строфы к прославлению ее императорского величества.

— Ну что ж… У вас, мосье художник, острое воображение. Мне нравится ваш замысел.

Шувалову тем более понравился фессаровский эскиз, что он прекрасно подходил к той подписи, которую он уже сочинил, еще только задумав заказать портрет к печатавшимся в типографии Московского университета сочинениям Ломоносова.

— Московский здесь Парнасс изобразил витию, Что чистый слог стихов и прозы ввел в Россию. Что в Риме Цицерон и что Вергилий был, То он один в своем понятии вместил, —

нараспев продекламировал Шувалов и после короткой паузы, уже обычным своим ленивым тоном добавил: — Эти стихи я желаю поместить под портретом.

— Да, да, — закивал Фессар, — мне помнится, под портретом Лафонтена тоже были стихи в картуше, который весьма украшал гравюру.

— Господин коллежский советник и профессор Михайло Васильевич Ломоносов, — доложил лакей.

— Вот и наш поэт! — воскликнул Шувалов и по анфиладе комнат пошел навстречу Ломоносову.

— Здравствуйте, Иван Иванович, — поклонился Ломоносов.

Мягким плавным движением Шувалов взял Ломоносова под руку:

— Я вызвал вас с такой поспешностью затем, что боюсь, убежите вы опять на свою фабрику, и по все лето вас не отыщешь.

— Убегу. Мне работать надо. Не выходит у меня один колер.

— У вас выйдет. Но не о том сейчас речь. Мне пришла мысль украсить ваши сочинения портретом, как это делается при сочинениях славных писателей. А тут как раз гравировальщик знатный случился — мосье Фессар, член Королевской академии. В своем отечестве мосье Фессар сделал портреты д'Аргенсона, дюка Шуазеля, кардинала Линьи и других знатных особ. А мы к тому портрету дадим приличную вашим заслугам подпись.

— Ежели вы, по милостивой вашей любви и доброжелательству к наукам, намерены отличить мои заслуги, то, право, более чем портрет я желал бы…

— Опять академические дела? — перебив Ломоносова, слегка поморщился Шувалов. — Одно другому не помеха, а мосье Фессар ждет нас в кабинете.

Шувалов представил Ломоносова Фессару.

Низенький, по плечо Ломоносову, Фессар, глянув снизу вверх, быстро заговорил, отчаянно картавя и проглатывая окончания слов:

— Я счастлив, мосье Ломоносов, что имею честь познакомиться с вами. Я счастлив сделать ваш портрет…

— Вот и великолепно, — перебил излияния Фессара Шувалов. — Вы, Михайло Васильевич, не упрямьтесь. Мосье Фессар сегодня же начнет, работу.

— Мосье поэт, прошу вас присесть к столу. Ломоносов послушно опустился на кресло и положил полураскрытые кулаки на прохладную крышку стола из полированного стекла, некогда подаренную им высокому покровителю, не столько в благодарность за благодеяния, сколько в доказательство успехов Усть–Рудицкой стекольной фабрики.

Фессар отложил альбом и в наивном огорчении всплеснул руками:

— Нет, нет! Не так! Вы же поэт, мосье Ломоносов, а не мужик, сидящий в ожидании ужина.

Ломоносов поглядел на свои тяжелые, с неотмываемой, въевшейся копотью, умелые к работе и жадные до работы крестьянские руки и проговорил:

— Стихотворство — моя утеха, а мое дело — физика.

Фессар пропустил его слова мимо ушей.

— Мосье камергер, — легко поклонившись в сторону Шувалову, сказал он, — изволил мне перевести с русского некоторые ваши творения. Они великолепны. Особенно меня восхитило столь картинное, величественное описание стихии. «Трепещет светлый луч среди ночи, и молния из тучи тонким пламенем поражает землю». Как это живописно!

«Похоже, из «Вечернего размышления», — отметил про себя Ломоносов. — Видно, эти строки про северное сияние:

Что зыблет ночью ясный луч? Что тонкий пламень в твердь разит? Как молния без грозных туч Стремится от земли в зенит?

Лихо переврал француз!»

Между тем Фессар продолжал:

— Я решил изобразить тот великолепный миг, когда вас посетило вдохновение, и музы диктуют вам оду во славу ее императорского величества русской императрицы. Перед вами в поэтическом беспорядке листы бумаги, в руке перо, в глазах огонь вдохновения.

Фессар суетливо обежал вокруг грузно сидевшего русского поэта, легкими, парикмахерскими движениями повернул его голову вправо, потом схватил за правое колено и потянул из–под стола.

— Вот так, — удовлетворенно произнес Фессар и снова взялся за альбом.

Он мягким овалом очертил лицо, наметил глаза, поморщившись, нарисовал нос (нос не получился. «Не нос, а брюква», — буркнул про себя Фессар и положил возле носа густую тень), потом вывел пухлые губы, нежной тенью округлил лоб и щеки, тщательно вырисовал завитки парика.

— Вас, мосье Ломоносов, я изображу сидящим на балконе. Ваша импозантная фигура будет очень эффектна на фоне мраморной балюстрады и строгой ионической кодонны. Вдали море, корабли, тучи, молния. Как в вашей оде: «Молния из туч».

Ломоносова начинала раздражать болтовня француза, но Фессар не умолкал, так как он считал своим долгом занимать натуру разговором.

— Мосье Фессар, — наконец улучил минуту Ломоносов, — к чему такой фон?

— О! Это очень красиво. Это гармонирует с образом поэта. Море олицетворяет глубину вашей поэзии, гора — ее мощь. Мосье Ломоносов, забудьте, что вы позируете, и начните сочинить новую оду. Я постараюсь карандашом запечатлеть зримый облик вдохновения.

Ломоносов, забывшись, в сердцах бросил по–русски:

— Муза — не собака, что на свист хозяина является, господин художник.

Француз уловил в словах русского поэта раздражение и вопросительно взглянул на Шувалова.

— Мосье Ломоносов говорит, что божественное вдохновение не приходит по заказу, — подавив улыбку, перевел Шувалов. — Не будем настаивать.

— Да, да, конечно, — согласно закивал головой Фессар и, сделав еще несколько штрихов, повернул альбом к Шувалову и Ломоносову. — Эскиз готов.

— У вас очень легкий карандаш, мосье Фессар, — проговорил Шувалов. — Вам нравится, Михайло Васильевич?

Ломоносов ответил не сразу.

— Не только российской поэзии посвящаю я труды мои, — глухо сказал он. — Не в похвальбу себе скажу: во многих иностранных державах почтен я как ученый. Но в портрете сего нельзя узреть и то, кажется мне, служит к умалению дел моих.

— Пожалуй, вы правы, — отозвался Шувалов. Но думаю, что мосье художник найдет способ исправить свою работу. Не так ли?

Фессар на исправления был согласен.


Домой, на Мойку, Ломоносов возвращался пешком, и уже почти возле дома, у Цепного моста, он вдруг увидел тот самый березовый кряж. Он прошел сквозь заторы, громоздившиеся под Полицейским мостом, и теперь, выбравшись на чистую воду, быстро плыл по самой середине реки, на широкой струе, вливающейся в необозримые просторы Большой Невы.

— Пробился–таки! — обрадовался Ломоносов и проводил его долгим взглядом. — Пробился!

Ветер разогнал облака с бледно–голубого ноябрьского неба. В кабинете посветлело.

Летом Ломоносов, не дождавшись, когда Фессар исправит рисунок, уехал в Усть–Рудицу, и теперь с любопытством разглядывал присланные сегодня утром из университетской типографии оттиски портрета.

Кое–что Фессар переменил: на столе появился глобус, ящик с мозаикой, циркуль и транспортир, в глубине комнаты теперь вырисовывались полузакрытые драпировкой полки с химической посудой, но в остальном художник остался верен своему первоначальному рисунку. Той же осталась поза, так же за спиной виднелась теперь уж совершенно нелепая балюстрада с колонной, то же море.

— Вот чертов француз! — выругался Ломоносов и, повернувшись, окликнул: — Прохор, поди сюда. Глянь–ка!

Прохор Кириллов, мозаичный мастер из Усть–Рудицы, взял лист, отставил на вытянутую руку и, сощурившись, принялся его разглядывать.

— Ну, похож?

— Вроде бы похож, Михайло Васильевич…

— То–то оно и есть. Вроде бы. Лицом вроде бы на Ломоносова смахивает, да повадка не та. В эдакой позитуре не стихи пишут, а перед столом знатных господ стоят те, кто за счастье почитает получить высочайшую оплеушину… В обиду мне такой портрет.

— Вас бы, Михайло Васильевич, изобразить в Усть–Рудицкой лаборатории…

— В фартуке и без парика? — усмехнулся Ломоносов. — Не выйдет. Негоже в простом виде предстать певцу славы ее императорского величества. А того, что я своими трудами истинную славу российской науки по всему миру распространяю, нашим знатным и сильным господам понять не дано. Даже его превосходительство Иван Иванович подпись к портрету накропал по его куцему пониманию дел моих.

Ломоносов взял портрет из рук Прохора.

— А все же не желаю на коленях стоять. Скажу нашему академическому гравировальщику, пусть портрет, сколь возможно, исправит.

Ломоносов макнул перо в чернильницу, жирным крестом перечеркнул на портрете правую откинутую ногу и двумя четкими, как на своих рабочих чертежах, чертами наметил контуры той же ноги, подвинутой под стол.

— В Усть–Рудице, говоришь, меня изобразить надо? Будь по–твоему. Тут мы, нарисуем лабораторию Усть–Рудицкую, елку, что возле нее стоит, и штабель березовых дров. Всё правды больше будет.

Ломоносов обвел на гравюре ящик с мозаикой, глобус. Перо, зацепившись, брызнуло чернилами через весь лист с угла на угол.

Ломоносов, отложил лист в сторону и вздохнул.

— Не по душе мне, Прохор, этот портрет. На одно уповаю, что потомки наши не по нему, а по делам моим представлять себе Ломоносова будут…

3. И назовем моря на Венере...

Надо было хоть немного поспать, но вот уже битый час Ломоносов ворочался без сна с боку на бок. Громко, на весь дом, скрипела старая кровать, пуховые подушки дышали жаром, а тяжелое стеганое одеяло то и дело ползло на пол.

Из кабинета донесся глухой, как гул пустой бочки, бой часов. Ломоносов насчитал одиннадцать ударов.

Чертыхнувшись, он встал, сунул ноги в туфли, накинул халат и, захватив по пути из буфета кувшин с квасом и толстую немецкую кружку, прошел в кабинет.

Ощупью раздвинул на столе бумаги, поставил кувшин и кружку на освободившееся место, зажег свечу и сел в кресло у стола.

В темном углу высокие часы в резном, похожем на киот, футляре гулко отсчитывали секунды.

Ломоносов налил квасу в кружку и, ставя кувшин обратно, заметил, что к донышку пристал листок бумаги. Отлепляя листок, глянул мельком, увидел несколько написанных на нем слов, поднес поближе к свече.

— «О пользе наблюдений светил небесных…» — медленно прочел он вслух и положил листок перед собой.

Через несколько часов должно начаться редкое небесное явление, бывающее лишь дважды в полтора столетия: планета Венера пройдет перед солнечным диском.

С того времени, как великим немецким математиком и астрономом Кеплером впервые было предсказано это явление для 1631 года, многие астрономы заинтересовались им. Английский астроном Галлей предложил остроумный способ по прохождению Венеры определить расстояние до Солнца. Предстоящие наблюдения дадут возможность впервые воспользоваться им.

С волнением и тревогой ожидал Ломоносов этого утра.

Впрочем, волнения начались более года назад, с того самого дня, когда в Петербурге был получен том «Записок» Французской королевской Академии наук с сообщением, что французский астроном господин Жантиль отправился для наблюдений в Индию, а другой астроном — аббат Шапп д'Отерош — собирается ехать в Россию.

— Не к чести нам это предприятие французов, — доказывал тогда Ломоносов президенту академии графу Разумовскому. — Честь и слава Санкт–Петербургской академии требует того, чтобы нам самим произвести наблюдения.

Стараниями Ломоносова две экспедиции русских ученых были направлены в Сибирь, а в академической обсерватории готовились к наблюдению прохождения Венеры русские астрономы Красильников и Курганов.

Профессор физики Франц Ульрих Теодор Эпинус, которому поручена была академическая обсерватория, возмущался и жаловался в канцелярию, что не сможет вести наблюдения в одном помещении с Красильниковым и Кургановым, потому что ему будет мешать производимый ими шум.

Но Ломоносов–то понимал, что не в шуме дело: просто боялся академик, что русские ученые — не профессора, не академики, а всего лишь адъюнкт и наук подмастерье в ничтожном чине поручика — станут свидетелями его тщательно и успешно скрываемого незнания астрономических инструментов и неумения обращаться с ними.

С тех пор как Эпинус получил ключ от обсерватории, дверь ее отпиралась крайне редко.

Не раз в ясные ночи, когда представлялась возможность для наблюдения небесных явлений, Михайло Васильевич посылал в обсерваторию узнать, как идут наблюдения, и посланный возвращался с одним и тем же ответом:

— Обсерватория заперта.

Узнав об этих посылках, Эпинус возненавидел Ломоносова и стал строить ему всякие мелкие пакости: распространял сплетни, прятал нужные Михайлу Васильевичу для работы приборы.

Ломоносову пришлось обратиться в Сенат, чтобы специальным сенатским указом заставить Эпинуса допустить для наблюдений в обсерваторию Красильникова и Курганова. Шумахер, передавая ключи от обсерватории Ломоносову, сказал с укоризненным вздохом:



Поделиться книгой:



Регистрация