Татьяну Миронову я узнала сразу по жесткому взгляду, выхоленным светлым волосам, переливающимся при мягком свете лампы, и сочетанию в костюме десяти оттенков бежевого, как это принято среди новых нью-йоркских аристократок. На шее у нее, конечно, была двойная нитка жемчуга.
– Не извиняйтесь, – сказала Татьяна вместо приветствия, – я просто пришла пораньше.
И я тут же почувствовала, что опоздала, хотя на часах было без пяти два. Бегло просмотрев меню, Миронова сделала заказ, в котором штампов было не меньше, чем в моем внешнем виде. Она заказала бутылку бароло 2005 года («Хороший урожай», – прокомментировал официант, и я даже растерялась, потому что сама хотела это сказать, – единственный комментарий, который я могла придумать), устрицы и осетровую икру, фуа-гра и филе трески на белой спарже.
Вопреки популярной легенде, Татьяна Ильинична Миронова не была русской моделью, которую Гарри Колтон увидел за продажей овощей на саратовском рынке, – этот городской апокриф наверняка придумали поклонники Натальи Водяновой. Татьяна Миронова была чрезвычайно находчивой русской женщиной, приехавшей в Америку по туристической визе с вырученными за продажу родительской дачи деньгами. Не вполне ясно, как именно она перешла к созданию успешного IT-бизнеса, но достоверно известно: когда Гарри Колтон встретил ее в Сан-Франциско, она была уже преуспевающей и все еще молодой блондинкой. Через полгода после свадьбы Татьяна Миронова продала свой бизнес, переехала в Нью-Йорк и стала скучать. Судя по результатам поиска в гугле, скучала она отчаянно. Интернет пестрел ее фотографиями с открытий выставок, благотворительных собраний и гала-вечеров оперы Метрополитен. Отложив меню, она немедленно принялась за меня.
– Итак, диплом по холодной войне и работа по борьбе с терроризмом. Интересный выбор для женщины. С чем связан?
Я не стала говорить ей, что моя работа не так уж и интересна. Всем кажется, будто она состоит из преодоления опасностей, поездок в горячие точки, где бомбы обязательно взрываются справа и слева от тебя, пока ты идешь по пустыне. На самом деле я занималась аналитикой и изучением идеологий: сидела в офисе за компьютером, бесконечно читала, составляла статистические модели и искала слабые точки. Это было увлекательно, это было круто – однако не так круто, чтобы описать незнакомой женщине. Но я обещала Смирновой.
– Я думаю, что приток молодых кадров в подобные профессии отвечает запросам времени. Видите ли, становление нынешнего поколения сопровождалось социальными катаклизмами и разрушениями, ощущением нарастающего мирового хаоса. – Перейдя на отутюженный язык деловых разговоров, я вошла в ритм, стала четко выделять паузы и акцентировать перечисление. – Лейтмотивом нашей юности было смутное понимание того, что где-нибудь всегда идет война, что ненависть и насилие распространяются по всему миру. 9/11, взрывы самолетов, Иран, Афганистан, ИГИЛ, Париж, Бейрут – все это перестало восприниматься как отдельные страшные события, а превратилось в единое целое, в единственный мир, который мы знаем. И это постоянно нарастающее ощущение экзистенциального хаоса заставляет сегодня выбирать менее традиционные профессии. В каком-то смысле это не борьба с конкретными людьми и организациями – это борьба с постоянным ощущением страха и желание защитить от него других, – впечатала я последнюю фразу и перевела дыхание.
Получилось достаточно удачно. Татьяна, кажется, тоже была довольна.
– А это даже занятно, – сказала она. – И весьма необычно.
Я могла бы рассказать ей, как в две тысячи одиннадцатом году на лекции в аудитории Колумбийского университета у многих из нас вдруг зазвонили телефоны, и на звонок не сразу получалось ответить: то ли из-за того, что воздух вокруг как будто начал сжиматься, сокращаться, перемещаясь туда-сюда, то ли потому, что всех охватило общее ощущение животного, неконтролируемого страха. Я не понимала, что происходит, только слышала гул. Когда я смогла нажать зеленую кнопку, в трубке бился голос моей старшей сестры Анны.
– Мона! – кричала она, задыхаясь. – Снова
Аня работала в чаcтной страховой компании, офис которой находился на пятьдесят втором этаже Рокфеллер-центра. Каждое утро она выходила из дома в пиджаке, рубашке, юбке-карандаше и в туфлях на шпильке. Цвет и текстура рубашек, модель юбки и покрой пиджака менялись каждый день, но высота каблука – никогда.
– Мона! – задыхалась она.
Ее страх отрезвил меня.
В Нью-Йорке началось знаменитое августовское землетрясение, а моя сестра решила, что повторяются события одиннадцатого сентября. Когда она входила в конференц-зал, чтобы раздать участникам распечатанную повестку собрания, и услышала и увидела, как вокруг происходит нечто, чего она не могла понять, но что ее страшно напугало, она, рассыпав распечатки по всей комнате, рванулась к выходу, увлекая за собой двух стоявших рядом сотрудников. Анна твердо помнила, что в таких ситуациях ни в коем случае нельзя пользоваться лифтом, и побежала вниз по лестнице.
Она вспоминала, что первые десять или пятнадцать пролетов пробежала на одном дыхании, ощущая где-то в глазах, или в ушах, или под пленкой, которой словно застелили ее голову изнутри, свое дыхание как шумный прилив и отлив сквозь мутные очертания ступенек и бежавших перед нею коллег. Осознав, что ее не будут убивать прямо сейчас, она прислонилась к стене и наконец догадалась сбросить туфли. Узкая юбка треснула по швам с обеих сторон, и, нажимая на кнопку «вызов», чтобы узнать, жива ли я, сестра яростно дергала и дергала оторвавшуюся темно-синюю подкладку, разошедшуюся махрами ниток во все стороны. Дома она стянула юбку, швырнула на кровать и разрыдалась.
Этого я не стала рассказывать Мироновой, а она перевела разговор на меня саму, стала расспрашивать про родителей, про первые годы в Америке, про учебу в университете и про мои планы. Спросила, замужем ли я, и я засмеялась и ответила: конечно нет. И добавила: вообще-то я недавно рассталась со своим молодым человеком. Пришлось заговорить про конфликт с его родителями, хотя, наверно, не стоило этого делать, подумала я, когда дошла до встречи в «Уолдорф-Астории», но останавливаться было уже поздно. Никто не знал, что произошло у нас с Адамом, даже Ксения. Все знакомые считали, что мы всё еще вместе.
– Южане? – понимающе спросила Татьяна.
Я кивнула.
– Откуда?
– Штат Миссисипи.
– Понятно.
Я не стала объяснять, что дело не только в том, что они южане, всё немного сложнее. Всё всегда немного сложнее. Сложно было выйти из «Уолдорф-Астории» и пойти по Пятой авеню, продолжая держать Адама за руку. Он долго рассказывал о своих делах, молчал о только что прошедшей встрече, но, когда мы остановились на светофоре на углу Седьмой и Сорок шестой, заметил:
– А по поводу встречи с родителями… Пускай пройдет немного времени.
– Конечно, – ответила я, – всегда нужно немного времени.
Немного времени на самом деле нужно, чтобы разочароваться в человеке. Достаточно всего лишь перейти грань между тем, чтобы делать вид и быть. Говорят, если долго с человеком, в нем начинает раздражать то, что раньше нравилось, и ты придираешься к самым привычным вещам без повода. А если дело не в том, что повода нет, а в том, что раньше не знал, почему человек ведет себя так или иначе, почему так улыбается и разговаривает с тобой и другими? И когда однажды понимаешь мотивацию поступков, видишь скрытое и слышишь недосказанное или сказанное за закрытыми дверями, в глазах начинает двоиться: за всем, что происходит, просматривается второй план, который видишь только ты – и никогда никому не скажешь. Вот этот второй план и заставляет кровь кипеть. Возможно, мы с Адамом остались бы вместе и после той встречи. Так же ходили бы, обнявшись, по Седьмой авеню, смотрели бы праймериз и читали книги перед сном, сплетясь в клубок под одеялом. Но, наверное, при взгляде на него кровь у меня часто начинала бы закипать. И мне было как-то не по себе от этой мысли.
Часы над столом пробили три.
– Мне пора, – подвела итог Миронова. – Ваше дело, но, если честно, я бы так из-за него не заморачивалась. Вы, конечно, этого пока не понимаете, но вся эта история очень смешная. Потому что вы… честно сказать, вы такие overprivileged[21]. Вы, ваша подруга, даже те девушки, для которых вы сейчас просите у меня денег. Все эти Иры, Маши и Кати, которые смогут теперь учиться в Дартмуте, Орегоне там или Вайоминге и потом работать.
– Overprivileged? – переспросила я.
– Вот именно. Знаешь, главное ведь не в деньгах. Деньги можно достать. И я сейчас подпишу этот чек, так что можете расслабиться. Самое главное – что вас воспринимают всерьез. Что я сейчас сижу здесь, смотрю на ваше чистое наивное лицо и верю, будто в вашей маленькой головке происходит то, что… не знаю… поможет миру, что у вас там работают схемы и крутятся ролики и механизмы, что вы сможете понять и сделать нечто такое, чего не смог никто другой. И что поэтому вам стоит дать денег. Да, overprivileged – это правильное слово. Вы ходите в университет, и к вам там относятся как к будущему профессионалу, как к умной молодой женщине. И даже мама вашего молодого человека отнеслась к вам так же, и именно поэтому вы ей не понравились. Она, возможно, проявила неуважение к вам и сексизм, как тут, в Америке, принято говорить. Но она восприняла вас всерьез. Так что радуйтесь и гордитесь. У меня все было иначе.
– Правда? – спросила я.
– Ну конечно, – фыркнула Татьяна, откидывая назад волосы, – конечно. Пятнадцать лет назад, когда я приехала сюда, ко всем нам относились одинаково, как к девушкам легкого поведения. Никто не верил, будто мы приезжаем для того, чтобы строить свою жизнь, чтобы расти самостоятельно, знаешь ли. Тогда русские женщины разъезжались по миру как бросовый брачный материал. Для кого-то это была мечта – такая жизнь. А для некоторых, таких как я, кому пришлось из-за этого оставить свои планы и свои мечты, поскольку никто не воспринимал нас всерьез, – это была беда. Так что чек я подписываю не из жалости. Считай, что эти деньги не для того, чтобы вы с… – она взглянула на нашу брошюрку… – с Ксенией Смирновой изменили мир, а для того, чтобы вы могли перебраться в мир, который не будет заставлять вас самих меняться. Чтобы рядом с вами не было тех, кто мог бы назвать вас девушками легкого поведения. Как это было со мной.
– Спасибо, Татьяна, – начала я, пока она доставала ручку и чековую книжку, – даже не знаю, что…
– Не стоит, – прервала она меня, – этого было достаточно.
Мы вместе вышли из ресторана на улицу и попрощались. Уже подойдя к машине, Миронова обернулась:
– Наряд, кстати, тебе по всему общежитию собирали? Туфли подружка дала?
– Да, – потрясенно выдавила я, – а как вы…
– Да знаю я, знаю, – рассмеялась она, кивнув водителю, открывшему перед ней дверь. – Дочь моей знакомой тоже учится в Колумбии, на факультете журналистики, она мне и рассказала, какой вы там шум подняли. Я, честно сказать, не собиралась с тобой встречаться. Хотела в последний момент вежливо отменить встречу, а потом сделать вид, что забыла про вас. Но потом Саша рассказала, как какие-то девушки готовятся к важной встрече. Фандрайзинг для молодых эмигранток от русской миллионерши. И мне стало немного смешно, что ли, и интересно, решила встретиться и посмотреть. Удачи, Мона, – кивнула она и, не дожидаясь ответа, нырнула вглубь автомобиля.
Я смотрела ей вслед, и, хотя в клатче от Валентино лежал чек на пятьдесят тысяч долларов, меня занимало другое. Что-то изменилось. Меня словно отпустило, словно минутная стрелка вдруг дернулась и пошла вперед, разрешив, наконец, времени снова приходить и уходить. Не то чтобы сказанное Татьяной меня сильно поразило – хотя и поразило тоже. Но я вдруг вздохнула свободно. Я освободилась и могла дышать. И я засмеялась, стоя на тротуаре на площади Колумба, и впервые за долгое время почувствовала себя счастливой. Адам, его мама, его отец, их жизнь и их взгляды и мнения о том, как мне следует жить, перестали сдавливать грудную клетку. Мне было плевать. Это больше не заботило меня. Мне было, черт возьми, всего двадцать пять, я была молода, свободна, впереди было много работы, и первые разрушенные отношения были всего лишь первыми разрушенными отношениями.
– Ну что, – позвонила Смирнова, – что там?
– Получилось, детка! – крикнула я в трубку. – Все получилось!
– Вот это интонация, Лемурчик! Вот это мой Лемурчик. Узнаю тебя наконец-то, вези скорее сюда бабло.
– Везу тебе чек, Смирнова, и выучись уже говорить на приличном языке!
– Туда, где нужно прилично выражаться, я посылаю тебя.
– Fuck you! – радостно крикнула я, и она тоже засмеялась по ту сторону трубки.
Я стояла, улыбаясь, с развевающимися волосами, в чужих туфлях, которые немного натирали мне ногу, вся с головы до ног в чужой одежде, которая непонятно зачем была нужна, но по случайной прихоти судьбы так пригодилась, на углу Восьмой и Пятьдесят девятой улиц и была вдруг бесконечно, головокружительно счастлива. Из озорства я потерла средним пальцем бусины двойной жемчужной нитки. Мне не хватало Адама, мне было одиноко без Адама, но в этот момент я наконец поняла, что навсегда ушла вперед, и это – лучшее, что можно было сделать. Так что я поймала такси, и жизнь пошла – нет, полетела – на взлет.
Маленькие бесстрашные женщины с Брайтон-Бич
Похоже, что я застряла здесь на столько, сколько не смогу запомнить.
Разлетается на атомы.
Человек разлетается на атомы.
Человек разлетается на воспоминания.
Человек разлетается на слова.
И ты никогда не знаешь, что из этого вернет тебя к жизни.
То, что ты услышишь.
То, что с тобой произойдет.
То, о чем тебя спросят.
Или о чем не спросят.
Но что однажды заставит тебя вспомнить: ты не просто атомы, мысли, слова и губы, которые их произносят.
Ты не просто речь и голос, слово и все буквы алфавита в ряде уникальных комбинаций.
Ты существуешь как целое, а не только по частям.
И представляешь смысл как целое.
Ты представляешь смысл, возможно, гораздо больший, чем был в твоей жизни, когда твоя линия связи и взаимосвязей оказалась внезапно отключенной.
Доброе утро, Мона. Как прошел твой день? Ты ходила на прогулку? Может быть, разговаривала с родителями? Нет, не разговаривала с родителями? Ты говорила, что твои родители живут в Бостоне? Но раньше вы жили в Нью-Йорке? Но Брайтон-Бич – ведь это Нью-Йорк? Ах, вот оно что, поняла тебя…
Очень много вопросов. И это только начало. День за днем.
Два слова: Брайтон-Бич.
Правильным вопросом было бы: что ты помнишь о Брайтон-Бич, Мона? Но этот вопрос никогда не прозвучал.
Еще один день.
Еще один день молчания.
Еще один день молчания.
Вопрос: что ты помнишь о себе?
Я помню:
– провал в памяти, про который ничего не помню,
– период агрессии,
– период острой боли,
– период невыносимости,
– и период, когда мне стало все равно.
Я помню много работы. Такси. Это было давно. Помню Адама, когда почти все закончилось. Встреча с Татьяной Мироновой. Потом еще много работы. Я очень много пила. Подождите, помню листок с номером телефона и надпись: контактное лицо. Потом еще усталость. Сон. Потом таблетки, потом работа, потом восторг.
Потом Адам, и отчетливое, контурное чувство удовольствия оттого, что впервые в жизни ты говоришь всё, как есть, впечатывая каждое свое слово поверх слова «разрыв». Ничего прекраснее нет. «Ты говорил, что я не смогу, Адам. А на самом деле из нас двоих не можешь только ты. На самом деле you’re fucking up all you have, every day, а я просто тебя любила и поэтому говорила, что ты самый лучший, и сейчас все еще люблю, но ты меня достал. Ты достал меня этим своим «я крутой» каждый день. Ты достал меня тем, что ты самый лучший – каждый день. Ты достал меня тем, что ты хочешь всё и сразу – каждый день. Ты достал меня тем, что я не первая строчка списка того, что ты хочешь, – каждый день. Ты слабак. Ты умеешь только говорить. Да, я на самом деле это говорю, Адам».
Еще встречи. Я помню встречи. Шикарные выступления. Я очень много работала. Я работала отлично. Я получила два контракта. Это было само собой. Я помню, что я очень хорошо говорила. Я никогда так хорошо не говорила. Раньше мне никогда не хотелось, а тогда – захотелось. Я знала все нужные слова, я знала, как все нужно сделать, чтобы получить эти контракты. Только даже не представляла, что могу. Сейчас мне удивительно, что я это сделала, но тогда мне казалось, что это само собой.
Потом сон. Потом сон, такой липкий, что нет сил очнуться. Сначала спишь на работе, а потом вместо работы. Потом сон, такой липкий, что нет сил поднять телефон или посмотреть на часы. И в одно утро работа кажется такой неважной, важным кажется только сон.
Потом постоянная усталость. Когда поднимаешься каждый день на несколько часов и сил не хватает даже на то, чтобы нажать кнопку на чайнике и надорвать пакет с готовым сэндвичем. И тогда остаешься сидеть на диване, в полузабытьи, и весь мир сжимается до свистка чайника, который говорит, что надо что-то сделать, но ты не помнишь что.
Потом кажется, что тебе уже ничего не нужно. Становится так тяжело, что даже сон – это слишком много. Просыпаться и засыпать отнимает слишком много сил. Телефон надо поставить на зарядку, но, в конце концов, все эти звонки, наверное, не так и важны. Они справлялись до тебя, они справятся без тебя.
А потом страх от того, что ты натворила.
Это нам поможет?
Еще один день.