Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. - Иммануэль Валлерстайн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Этьен Балибар, Иммануил Валлерстайн

РАСА, НАЦИЯ, КЛАСС.

Двусмысленные идентичности

ВВЕДЕНИЕ

Книга «Расы, нации, классы» вышла во Франции в 1988 г. и была переведена на многие языки (немецкий, английский, испанский, греческий, итальянский, турецкий и т. д.). Мы рады тому, что ее использовали, обсуждали, критиковали. Для нас ее второе французское издание, которое сейчас перед вами, появившееся в серии, позволяющей рассчитывать на новую аудиторию, – прежде всего дает возможность поблагодарить за интерес и предложения всех читателей, независимо от того, являются ли они специалистами по поднятым нами проблемам, приславших нам свои смелые и решительные вопросы, и дружески поприветствовать их. Для нас это не просто долг – это удовольствие.

Через девять лет после выхода этой книги, через двенадцать лет после семинара, с которого она началась, от нас ждут еще большего: ретроспективного и критического взгляда на наши тезисы и на наш анализ. Здесь нужно быть особенно деликатными. Разумеется, мы не хотим возвеличивать свои заслуги в предвидении того драматичного характера, который принимают сегодня вопросы «национальной идентичности». Не мы одни это видели. И сегодня нас поражает прежде всего масштаб интеллектуальных усилий, каковые еще предстоит довести до конца, чтобы воздействовать на историю, к которой мы принадлежим и на «создание» которой мы претендуем. Но мы хотели бы знать, где находимся сейчас, за два года до конца века.

В этом Введении мы не желаем ни повторять содержание этой книги, ни переделывать его. Будет достаточно лишь указать на четыре методологических ориентира, от которых, по нашему мнению, не следует отказываться, к каким бы изменениям и поправкам ни приводил нас опыт, и которые мы, отчасти, уже намечали в других рамках.

Во-первых, мы пытались различными способами поместить себя в долговременную перспективу (прибегая к таким категориям, как «миро-система» и «национальная форма») не для того, чтобы найти источник современных проблем в далеком прошлом (реальном, а чаще мифическом), к чему неосознанно стремится национализм, но для того, чтобы разобраться в структурах, служащих причинами актуальных конфликтов и кризисов, и таким образом оценить радикальность предлагаемых им альтернатив.

Во-вторых, мы пытались не устранить культурные, исторические различия, различия в принадлежности, погружая их в гомогенное мировое пространство, но понять происхождение этих различий и изучить их политическую функцию, одновременно двусмысленную (в зависимости от того, как их могут использовать) и изменчивую (как новых тенденций и новых силовых отношений). Это позволяет обратить наше внимание, например, на безграничные последствия разделения Европы на отдельные «лагеря» (и на неравномерность развития, вызванную этим разделением); или же на Средиземноморье, до сих пор находящееся на краю «цивилизационной войны», которую можно предотвратить; кроме того, это позволяет придать еще большее значение вопросам миграции и границ, границ, все продолжающих умножаться, ощетинивающихся запретами, вызывающих коллективное недовольство и теряющих свою основную общественную функцию. Таковы, возможно, основные цели для практической демократической политики на сегодня и завтра.

В-третьих, осознавая масштабность различий, отделяющих положение «Севера» от положения «Юга» (а также трудности, связанные с проведением чисто географической границы между этими полюсами), мы хотели подчеркнуть, что проблемы идентичности и этнической принадлежности не являются прерогативой ни одного из них. Эти контрастирующие друг с другом положения характеризуют один и тот же мир. Разве «Север» не вошел в «постнациональную» эру так же реально, как «Юг» достиг «преднациональной»? Но и тот, и другой (и даже один благодаря другому) сталкивается с незавершенностью и с кризисом национальной формы, с кризисом государства, способствовавшего ее образованию. Этой диагностике только помогло бы, если бы нам удалось лучше разобраться с религиозным измерением, или аспектами, «двусмысленных идентичностей», чего, очевидно, не достает статьям, собранным в этой книге.

И наконец, мы хотели показать, доходя при этом до столкновений в наших не во всем согласующихся друг с другом анализах, что мы не доверяем ни чисто «экономическим» объяснениям (которым не так давно немало злоупотребляли), ни объяснениям чисто идеологическим (возвращающим себе сегодня былую злободневность – если не становящимся на поток – именно благодаря феноменам идентичности). Однако методологическое «чудо» не заключается в эклектичном сопоставлении противоположных точек зрения, например законов накопления капитала на мировом уровне и герменевтики коллективных символов или выражений национальной и религиозной культуры. Существует только один способ познания – это изучение уникальности исторических ситуаций исходя из специфики их противоречий и влияния на них глобальных структур, частью которых они являются.

Разумеется, эти абстрактные замечания не претендуют на то, чтобы корректировать книгу. Книги не переписываются. Они живут долго или не очень долго – время, достаточное для того, чтобы читатели исчерпали их содержание и написали новые книги. И мы надеемся на то, что в свое время так и произойдет с нашими читателями.

Э. Балибар и И. Валлерстайн,

Париж-Бингэмтон, 2 сентября 1997

ПРЕДИСЛОВИЕ

Э. Балибар

Собранные в этом томе очерки, которые мы совместно представляем французскому читателю, – это этапы нашей личной работы, и каждый из нас берет на себя ответственность за нее. Эта работа стала возможной благодаря диалогу, все более насыщенному в последние годы, о котором мы и хотели бы сейчас дать отчет. Это наш вклад в освещение животрепещущего вопроса: «В чем специфика современного расизма?» Как он может быть соотнесен с разделением на классы при капитализме или с противоречиями национального государства? И с другой стороны, как феномен расизма позволяет переосмыслить взаимосвязь национализма и классовой борьбы? Обсуждение последнего вопроса – наш вклад в более широкую дискуссию, уже более десяти лет разворачивающуюся в «западном марксизме», – и можно надеяться, что она завершится достаточно новым и своевременным решением. Конечно, эта дискуссия неслучайно стала международной и соединила философскую рефлексию с историческим синтезом, а попытки концептуальных переосмыслений – с анализом более чем неотложных (прежде всего во Франции) политических проблем. По крайней мере мы хотели бы, чтобы читатель разделял это убеждение.

Если позволите, немного о наших отношениях с Валлерстайном. Когда в 1981 году я впервые встретился с ним, я уже был знаком с первым томом (изданным в 1974 году) его труда «The Modem World-System», но еще не читал второго. Поэтому я не знал, что Валлерстайн приписал мне «теоретически осознанное» изложение «традиционного» марксистского тезиса, касающегося периодизации способов производства. Если следовать этому тезису, эпоха мануфактур была переходным периодом, а начало собственно капиталистического способа производства связано с индустриальной революцией. Этот тезис – возражение тем, кто, отмечая начало современной эпохи, предлагает «рассечь» историческое время или около 1500 года (европейская экспансия, появление мирового рынка), или около 1650 года (первые «буржуазные» революции, научная революция). A fortiori[1], я не знал, что могу найти в валлерстайновском анализе голландской гегемонии XVII века отправную точку для понимания роли Спинозы (с его революционными не только по отношению к «средневековому» прошлому, но и по отношению к современным ему тенденциям чертами) в удивительно нетипичной борьбе политических и религиозных партий того времени (совмещавших национализм и космополитизм, демократичность и «страх перед массами»).

Со своей стороны, Валлерстайн не знал, что в начале семидесятых годов, после дискуссий, вызванных нашим «структуралистским» прочтением «Капитала», я пришел к выводу, что, во избежание классических апорий периодизации, необходимо анализировать классовую борьбу и ее влияние на развитие капитализма в рамках общественных формаций, а не просто способа производства, обычно понимаемого как идеальное упрощение или инвариантная система (речь идет об абсолютно механицистской концепции структуры). В результате, с одной стороны, следовало приписать определяющую роль в структуре производственных отношений совокупности исторических аспектов классовой борьбы (включая и то, что Маркс обозначил двусмысленным термином «надстройка»). С другой, было необходимо поставить внутри самой теории вопрос о пространстве воспроизводства отношений труда и капитала (или наемного труда), осмыслив во всей полноте тезис Маркса о том, что капитализм предполагает накопление капитала в мировом масштабе и пролетаризацию рабочей силы, но преодолев при этом абстракцию упрощенного «мирового рынка».

При этом возникновение в семидесятые годы специфической борьбы рабочих-иммигрантов во Франции и сложность ее политической трактовки, в соединении с тезисом Альтюссера о том, что всякая общественная формация основывается на совмещении множества способов производства, убедило меня, что разногласия в рабочем классе – не вторичное или остаточное явление, но структурная (что не означает «инвариантная») характеристика современных капиталистических обществ, определяющая все перспективы революционных преобразований и даже повседневную организацию общественного движения[2].

Наконец, из маоистской критики «реального социализма» и истории «культурной революции» (как я ее понял) я извлек, конечно, не демонизацию ревизионизма и не ностальгию по сталинизму, но указание на то, что «социалистический способ производства» в действительности образует неустойчивое сочетание государственного капитализма и стремления пролетариата к коммунизму. При всей разнородности, эти уточнения марксизма были направлены на то, чтобы подменить проблематику «исторического капитализма» формальным противопоставлением структуры и истории и сделать центральным вопросом этой проблематики изменение производственных отношений, проявляющееся в ходе длительного преобразования нерыночных обществ в общества «всеобщей экономики».

В отличие от других, я никогда не придавал большого значения экономизму, который часто осуждает в своем анализе Валлерстайн. По большому счету, следует обратить внимание на значение этого термина. В традиции ортодоксального марксизма экономизм предстает как детерминизм «развития производительных сил»: по-своему валлерстайновская модель мира экономики успешно противопоставляет экономизму диалектику капиталистического накопления и его противоречий. Поставив вопрос об исторических условиях, в которых смог состояться цикл фаз подъема и спада, Валлерстайн не отдалился от того, что мне представляется аутентичным утверждением Маркса, выражением его критики экономизма: от тезиса о примате общественных производственных отношений над производительными силами, – из которого следует, что «противоречия» капитализма – это вовсе не противоречия между производственными отношениями и производительными силами (например, противоречия между «частным» характером одних и «общественным» характером других, если следовать одобренной Энгельсом формулировке), но – помимо всего прочего – противоречия в развитии самих производительных сил, «противоречия прогресса». С другой стороны, так называемая критика экономизма чаще всего осуществляется во имя требования автономии политики и государства, будь то по отношению к сфере рыночной экономики, будь то по отношению к самой классовой борьбе. На практике это оборачивается возвращением к либеральному дуализму (гражданское общество/государство, экономика/политика), против которого решительно выступал Маркс. А объяснительная модель Валлерстайна, насколько я ее понял, позволяет одновременно рассматривать структуру всей системы как структуру всеобщей экономики, а процесс формирования государств, политики, направленной на господство, и классовых союзов – как текстуру этой экономики. И следовательно, вопрос в том, почему капиталистические общественные формации обретают национальную форму, или, лучше сказать, в том, чем нации, сохраняющие свои специфические черты в «сильном» государственном аппарате, отличаются от наций зависимых, единство которых сталкивается с противодействием и изнутри, и извне, и каким образом это отличие изменяется в истории капитализма, из слепого пятна становясь решающей ставкой.

Честно говоря, именно это и вызвало у меня вопросы и возражения. Я коротко упомяну о трех из них, оставив читателю решать, соответствуют ли они «традиционной» концепции исторического материализма.

Прежде всего, я остался убежден, что гегемония господствующих классов, в конечном счете, основывается на их способности организовать процесс труда и, более того, организовать воспроизводство самой рабочей силы в широком смысле этого слова, совмещая одновременно выживание рабочих и их «культурное» формирование. Другими словами, здесь идет речь о реальном подчинении (subsomption), которое в «Капитале» Маркс сделал индикатором появления собственно капиталистического способа производства, то есть точки необратимости безграничного процесса накопления капитала и «валоризации», установления стоимости. Если вдуматься, это реальное подчинение (которое Маркс противопоставляет «формальному») означает нечто более глубокое, чем вовлечение рабочих в мир контракта, денежной прибыли, права и официальной политики – оно предполагает изменение человеческой индивидуальности, и это изменение проявляется повсюду: от обучения рабочей силы до появления «господствующей идеологии», которую способны принять сами подчиненные. Несомненно, Валлерстайн не может не согласиться с подобной идеей, так как он настаивает на том, что все классы в обществе, все статус-группы, формирующиеся в мире капиталистической экономики, подчинены эффектам «товарности» и «государственной системы». Но стоит задаться вопросом, достаточно ли для описания конфликтов и происходящей в результате них эволюции хорошо изучить исторических деятелей, их интересы и правила, которыми они руководствуются, вступая в союзы или ввязываясь в конфронтации? Ведь сама идентичность исторических деятелей зависит от процесса формирования и поддержания гегемонии. Так, современная буржуазия сформировалась как класс, способный управлять пролетариатом, тогда как ранее она управляла крестьянством: она должна была обрести политические возможности и «самосознание» для того, чтобы предвосхищать любое реальное сопротивление и самой изменяться в зависимости от этого сопротивления.

Таким образом, основания универсализма господствующей идеологии располагаются на гораздо более глубоком уровне, чем всемирная экспансия капитала и даже чем необходимость обеспечить общими правилами действия все «кадры» этой экспансии[3]: универсализм основывается на необходимости построить, несмотря на все антагонизмы, идеологический «мир», общий для эксплуататоров и эксплуатируемых. Эгалитаризм (демократический или нет) современной политики – хорошая иллюстрация подобного процесса. Это одновременно означает, что всякое классовое господство должно быть сформулировано на универсальном языке и что в истории представлено множество несовместимых друг с другом универсальностей. Каждая из них (это справедливо и для идеологий, господствующих в нынешнюю эпоху) выработана специфическими проблемами определенной формы эксплуатации, и вовсе не очевидно, что одна и та же гегемония способна охватить сразу все существующие в мире капиталистической экономики отношения господства. Безусловно, я сомневаюсь в существовании «мировой буржуазии». Точнее, я, конечно же, признаю, что выход процесса накопления на мировой уровень предполагает появление «всемирного капиталистического класса», закон которого – непрекращающаяся конкуренция (и, как это ни парадоксально, я считаю необходимым включить в этот капиталистический класс как «свободных предпринимателей», так и управленцев «социалистического» государственного протекционизма), – но я не считаю, что этот капиталистический класс в то же время является мировой буржуазией, то есть классом, оформленным институционально, – а только это и было бы исторически конкретным.

Я полагаю, что на это возражение Валлерстайн ответит таким образом: но существует один общий для мировой буржуазии институт, который позволяет придать ей конкретное существование несмотря на ее внутренние конфликты (даже если они принимают насильственную форму военных действий) и даже несмотря на абсолютно различные условия ее господства над подчиненным населением! Этот институт – сама государственная система, устойчивость которой стала особенно очевидной, когда, после революций и контрреволюций, колонизаций и деколонизаций национальное государство формально было распространено на все человечество. Я давно придерживаюсь позиции, что всякая буржуазия – это «государственная буржуазия», даже там, где капитализм не организован как плановый государственный капитализм, и я полагаю, что здесь мы сойдемся с Валлерстайном. Один из наиболее уместных, как мне кажется, вопросов, поставленных моим соавтором, состоит в том, почему мир экономики не смог трансформироваться (за исключением нескольких попыток с XVI по XX век) в мировую Империю, унифицированную политически; почему политический институт принимает форму «межгосударственной системы». На этот вопрос нельзя ответить a priori: необходимо тщательно изучить историю мира экономики, и особенно историю тех конфликтов интересов, феноменов «монополии» и неравномерного развития возможностей, которые не прекращают заявлять о себе в его «центре» – сегодня, впрочем, все менее и менее локализованном в некоем едином географическом пространстве, – и вместе с тем, следует изучить историю неравномерного сопротивления на его «периферии».

Но именно этот ответ (если он удовлетворителен) заставляет меня переформулировать возражение. В конце книги «The Modem World-System» Валлерстайн предложил критерий для выявления относительно автономных «общественных систем»: это критерий внутренней автономности их развития (или их динамики). Это позволило сделать радикальный вывод: большинство исторических единиц, на которые обычно наклеивают ярлык общественных систем (от «племен» до национальных государств) на самом деле не являются таковыми, это всего лишь зависимые единицы; единственные известные истории системы в собственном смысле слова – это, с одной стороны, сообщества, самостоятельно обеспечивающие свое выживание, а с другой – «миры» (всемирные империи и миры экономики). Если сформулировать этот тезис в марксистской терминологии: можно считать, что единственной в современном мире общественной формацией в собственном смысле слова оказывается сам мир экономики, так как он – самая большая единица, внутри которой исторические процессы становятся взаимозависимыми. Другими словами, мир экономики – это не только экономическая единица и система государств, но и социальная единица. И следовательно, диалектика его развития сама по себе будет глобальной диалектикой или, по меньшей мере, будет характеризоваться приматом глобальных зависимостей над отношениями локальных сил.

Несомненно, достоинство этого представления состоит в том, что оно позволяет синтетическим образом дать отчет о феноменах глобализации политики и идеологии, в которых мы принимаем участие уже несколько десятков лет и которые представляются нам завершением многовекового кумулятивного процесса. Ярче всего это иллюстрируют кризисные периоды. Такая позиция предоставляет – это станет заметным при чтении данного сборника – мощный инструмент для интерпретации «вездесущих» в современном мире национализма и расизма и позволяет отличать их от других феноменов, таких как «ксенофобия» и «нетерпимость» прошлых эпох. Мы можем интерпретировать национализм как реакцию на доминирование нескольких могущественных государств, а расизм – как институционализацию иерархий, возникших вследствие всемирного разделения труда. Но возникает вопрос: не навязывает ли такая формулировка утверждения Валлерстайна единообразие и формальную глобальность множеству социальных конфликтов (и в особенности – классовой борьбе) или, по крайней мере, не является ли она односторонней? Я полагаю, что эти конфликты характеризуются не только транснационализацией, но и решающей, большей, чем когда-либо, ролью в них локализованных социальных отношений, или локальных форм социальных конфликтов (будь то экономических, религиозных или политико-культурных), «сумму» которых нельзя непосредственно рассматривать как нечто тотальное. Другими словами, принимая, в свою очередь, за критерий не крайний внешний предел, внутри которого регулируется система, но специфику общественных движений и разгорающихся в них конфликтов (или, если угодно, специфическую форму, в которой отражаются глобальные противоречия), я спрашиваю: не следует ли отличать социальные единицы современного мира от их экономического единства? Почему, в конце концов, они должны совпадать? В то же время я полагаю, что совокупное движение мира экономики есть, скорее, случайный результат движения социальных единиц, чем его причина. Но я признаю, что трудно просто отождествить вышеупомянутые социальные единицы, поскольку они не совпадают чистым и простым образом с национальными единицами и могут частично перекрывать друг друга (почему закрытая социальная единица должна быть a fortiori «самодостаточной»?)[4].

Это подводит меня к третьему вопросу. Сила модели Валлерстайна, одновременно обобщающей и конкретизирующей указания Маркса по поводу «закона народонаселения», вытекающего из неограниченного накопления капитала, состоит в том, что она показывает, как накопление непрестанно навязывает (с помощью силы и закона) перераспределение населения по социопрофессиональным категориям «разделения труда», в соответствии с его сопротивлением или ломая это сопротивление, и даже использует стратегии выживания этого населения, сталкивает его различные интересы. Основа капиталистических общественных формаций – это разделение труда (в широком смысле, включая различные «функции», необходимые для производства капитала) или, точнее, основа изменений в обществе – это трансформация разделения труда. Но не слишком ли мы торопимся, основывая на разделении труда совокупность того, что Альтюссер в свое время назвал общественным действием (effet de société)? Другими словами, можем ли мы считать (как это делал Маркс в некоторых «философских» текстах), что общества или общественные формации остаются «живыми» и образуют относительно длительные единства, основываясь только на том факте, что они организуют производство и обмен в определенных исторических отношениях?

Вполне понятно: речь идет не о новой версии конфликта материализма и идеализма и не о том, чтобы дополнить или заменить экономическое единство общества символическим единством, определение которого ищут или со стороны права, или со стороны религии, или со стороны запрета на инцест и т. д. Речь идет прежде всего о том, не оказываются ли марксисты случайными жертвами гигантского заблуждения по поводу смысла их собственного анализа; заблуждения, по большей части унаследованного от либеральной экономической идеологии (и вытекающей из нее антропологии). Капиталистическое разделение труда не имеет никакого отношения к взаимодополнительности задач, индивидов и социальных групп: прежде всего оно приводит, как не устает повторять сам Валлерстайн, к поляризации общественных формаций, к их разделению на антагонистические классы, интересы которых становятся все менее и менее «общими». Как исходя из подобного разделения обосновать единство (даже если оно не исключает конфликты) какого-либо общества? Может быть, следует изменить нашу интерпретацию марксистского тезиса? Вместо того чтобы представлять капиталистическое разделение труда основанием или институционализацией человеческого общества как относительно стабильного «коллектива», не следует ли считать разделение труда тем, что его разрушает? Точнее, тем, что его разрушало бы, придавая внутреннему неравенству в этом обществе форму непримиримого антагонизма, если бы другие социальные практики, также материальные, но несводимые к поведению «homo oeconomicus», например практики языкового общения, сексуальные, технические или познавательные практики, не ставили пределы империализму производственных отношений и не преобразовывали его изнутри?

И тогда историю общественных формаций следует рассматривать не как историю перехода от нерыночных сообществ к рыночному обществу или к обществу всеобщего обмена (включая обмен человеческой рабочей силой) – чего требует либеральное или социологическое представление, сохранившееся в марксизме, – но как историю реакций комплекса «неэкономических» социальных отношений, объединяющих исторические сообщества индивидов, на угрозу разрушения их структуры под действием экспансии формы стоимости. Эти реакции не позволяют свести историю общества к простой «логике» расширяющегося воспроизводства капитала или даже к «стратегической игре» исторических деятелей, определенных разделением труда и государственной системой. Они же поддерживают идеологическое и институциональное производство, изначально двусмысленное, которое и является настоящим материалом политики (например, идеология прав человека, а также расизм, национализм, сексизм и их революционные антитезы). И наконец, они ответственны за амбивалентные следствия классовой борьбы, в той мере, в какой, стремясь использовать «отрицание отрицания», то есть разрушение механизма, который определенным образом разрушает условия социального существования, они утопически пытаются восстановить утраченное единство и таким образом открываются для своего «использования» различными притязающими на господство силами.

Нам показалось, что, прежде чем начинать дискуссию на этом абстрактном уровне, стоит применить находящиеся в нашем распоряжении теоретические инструменты для совместного анализа насущного вопроса, подсказанного самой актуальной ситуацией, сложность которой только способствует разрастающимся конфликтам. Наш проект реализовывался на семинаре, который в течение трех лет (1985-1987) проводился в Доме наук о человеке в Париже. Он был последовательно посвящен темам «Расизм и этническая принадлежность», «Нация и национализм», «Классы». Приведенные ниже тексты не воспроизводят буквально наши выступления, но в них используется и во многом дополняется материал семинара. Некоторые из них уже были представлены публике или напечатаны, и мы, соответственно, указываем эти публикации. Эти статьи расположены так, чтобы читателю стала видна и наша полемика, и сходство во взглядах. Мы не претендуем ни на абсолютное согласие друг с другом, ни на полноту анализа – нам было важно поставить проблему и опробовать несколько вариантов ее исследования. Делать какие-либо выводы еще рано. Тем не менее мы надеемся, что читатель найдет в этой книге материал как для размышлений, так и для критики.

В первом разделе: Универсальный расизм – мы попытались наметить проблематику, альтернативную идеологии «прогресса», навязанной либерализмом и во многом продолженной (далее станет понятно, в каких условиях) марксистской философией истории. Мы утверждаем, что, как в традиционных, так и в обновленных формах (преемственность которых хорошо прослеживается), расизм в современном мире не уменьшается, но прогрессирует. Этому явлению свойственны неравномерность, критические фазы, так что следует старательно избегать смешения его признаков, но, в конечном счете, оно может быть объяснено только структурными причинами. В той мере, в какой здесь обсуждается – идет ли речь о научных теориях, институциональном или стихийном расизме – категоризация человечества по искусственно разделенным видам, необходимо признать существование решительного конфликтного раскола на уровне самих общественных отношений. И поэтому расизм нельзя назвать простым «предрассудком». Более того, необходимо признать, что, несмотря на значительные исторические изменения, такие как деколонизация, этот раскол воспроизводится в масштабе всего созданного капитализмом мира. И поэтому расизм вовсе не является ни пережитком, ни архаизмом. Но не противоречит ли он логике всеобщей экономики и индивидуалистическому праву? Вовсе нет. Мы оба считаем, что универсализм буржуазной идеологии (как и ее гуманизм) вовсе не является несовместимым с системой иерархий и исключений, которые прежде всего принимают форму расизма и сексизма. Так же как расизм и сексизм образуют систему.

Тем не менее, мы во многом расходимся в деталях проводимого анализа. Валлерстайн связывает универсализм с самой формой рынка (с универсальностью процесса накопления), расизм – с расколом между рабочей силой в центре и на периферии мира экономики, а сексизм – с оппозицией «труда» мужчины и «нетруда» женщины в семье или в домашнем хозяйстве (household), создающей фундаментальный институт исторического капитализма. Со своей стороны, я полагаю, что специфические проявления расизма нельзя отрывать от национализма, и могу продемонстрировать, что универсальность парадоксальным образом представлена в самом расизме. Решающим здесь оказывается временное измерение: вопрос заключается только в том, как память об исключениях прошлого переносится на исключения нынешние или же как интернационализация перемещения народонаселения и изменение политической роли национальных государств может приводить к «неорасизму» или к «пострасизму».

Во втором разделе: Историческая нация – мы пытаемся возобновить обсуждение категорий «народ» и «нация». Наши методы во многом различны: я исхожу из диахронии, исследуя траекторию нации как формы, Валлерстайн исходит из синхронии, исследуя функциональное место, которое занимает национальная надстройка среди других политических институтов в мире экономики. Исходя из этого, мы также различно анализируем классовую борьбу и национальную формацию. Крайне схематично можно сказать, что моя позиция состоит в описании исторической классовой борьбы в контексте национальной формы (даже если классовая борьба противопоставляется ей), тогда как позиция Валлерстайна описывает нацию, как и другие формы, в контексте классовой борьбы (даже если классы становятся классами «для себя» только в исключительных обстоятельствах: это станет понятно далее).

Здесь, вне всякого сомнения, речь идет о значении понятия «общественная формация». Валлерстайн предлагает различать три основных известных истории способа формирования «народа» – раса, нация, этническая принадлежность, – которые отсылают к различным структурам мира экономики; он настаивает на историческом разрыве между «буржуазным» государством (национальным государством) и предшествующими ему формами (фактически это означает двусмысленность самого термина «государство»). В свою очередь, пытаясь охарактеризовать переход от «донационального» государства к «национальному», я придаю большое значение другой его идее (не представленной здесь): идее множественности политических форм на стадии образования мира экономики. Я ставлю проблему формирования народа (то, что я называю вымышленной этнической принадлежностью) как проблему внутреннего господства и пытаюсь анализировать роль, которую играют в его появлении институты, придающие плоть соответственно языковой и расовой общности. Судя по этим расхождениям, Валлерстайн придает большее значение этнизации меньшинств, тогда как я более чувствителен к этнизации большинства: может быть, у него слишком «американский», а у меня слишком «французский» подход. Но в чем можно быть уверенным, так это в том, что нам обоим представляется существенным осмысление нации и народа как исторических образований, благодаря которым актуальные институты и антагонизмы могут быть спроецированы в прошлое, чтобы придать относительную стабильность «сообществам», от которых зависит чувство индивидуальной «идентичности».

В третьем разделе: Классы: поляризация и сверхдетерминация – мы задаемся вопросом о радикальных изменениях, которые следует внести в схемы ортодоксального марксизма (то есть, говоря коротко, в эволюционизм «способа производства» в различных его вариантах), чтобы стало возможным реально проанализировать капитализм как историческую систему (или структуру), следуя самым подлинным указаниям Маркса. Будет излишним заранее резюмировать наши предложения. Пусть насмешливый читатель доставит себе удовольствие, подсчитывая противоречия, всплывающие в наших взаимных «реконструкциях». Мы не отступаем от правила, согласно которому два «марксиста», кем бы они ни были, не должны придавать один и тот же смысл одним и тем же понятиям... Мы не торопимся делать отсюда вывод о том, что наши рассуждения – всего лишь схоластическая игра. Что при перечитывании показалось мне наиболее важным, так это степень согласия в выводах, к которым мы пришли исходя из столь различных посылок.

Очевидно, что обсуждению здесь подлежит взаимосвязь «экономического» и «политического» аспектов классовой борьбы. Валлерстайн верен проблематике «класса в себе» и «класса для себя», которую я отвергаю, но он дополняет ее тезисами по меньшей мере провокационными, касающимися основного аспекта пролетаризации (которая, согласно Валлерстайну, не есть обобщение наемного труда). Если следовать его аргументации, оплата труда увеличивается вопреки непосредственному интересу капиталистов, под двойным действием кризисов сбыта и борьбы рабочих против «периферийной» сверхэксплуатации (сверхэксплуатации труда, оплачиваемого за неполный рабочий день). На это я могу возразить: данное рассуждение предполагает, что всякая эксплуатация является «экстенсивной», то есть что не существует формы сверхэксплуатации, связанной с интенсификацией оплачиваемого труда, подчиненной технологическим революциям (то, что Маркс называет «реальным подчинением (subsomption)», производством «относительной прибавочной стоимости»). Но эти расхождения в анализе – читатель может подумать, что они отражают точку зрения периферии наряду с точкой зрения центра – подчинены трем общим идеям:

   1. Тезис Маркса, касающийся поляризации классов в капитализме, – не досадная ошибка, но сильный пункт его теории. Тем не менее, этот тезис нужно со всей тщательностью отличать от идеологического представления об «упрощении классовых отношений» с развитием капитализма – представления, связанного с историческим катастрофизмом.

   2. Не существует «идеального типа» классов (пролетариат и буржуазия), но существуют процессы пролетаризации и обуржуазивания[5], каждый из которых предполагает собственные внутренние конфликты (то, что я, со своей стороны, вслед за Альтюссером называю «сверхдетерминацией» антагонизма): этим объясняется и то, что история капиталистической экономики зависит от политической борьбы в национальном и межнациональном пространстве.

   3. «Буржуазию» нельзя определить через простое накопление дохода (или через вложения в производство): это необходимое, но недостаточное условие. В этой книге приводится аргументация Валлерстайна по поводу поиска буржуазией монопольных позиций и преобразования дохода в «ренту», гарантированную государством в различных исторических условиях. К этому, несомненно, стоит вернуться в дальнейшем. Историзация (и следовательно, диалектизация) понятия класса в «марксистской социологии» только начинается (и следует сказать, что потребуется еще много труда, чтобы разрушить идеологию, считающую себя марксистской социологией). И в этом вопросе мы также отталкиваемся от наших национальных традиций: вопреки укоренившемуся во Франции предрассудку (восходящему к Энгельсу), я стараюсь показать, что буржуа-капиталист вовсе не является паразитом; со своей стороны, Валлерстайн, прибывший из страны, где сформировался миф о «менеджере», старается показать, что буржуа – не противоположность аристократа (ни в прошлом, ни на сегодняшний день).

По многим причинам я абсолютно согласен с тем, что в современном капитализме всеобщее обучение в школе не только «воспроизводит», но и производит классовые различия. Просто, поскольку я менее «оптимистичен», чем Валлерстайн, я не считаю, что этот «меритократический» механизм политически более хрупок, чем предшествовавшие ему исторические механизмы обретения привилегированного социального статуса. На мой взгляд, это объясняется тем, что обучение в школе – по крайней мере в «развитых» странах – становится одновременно способом отбора кадров и идеологическим аппаратом, способным «технически» и «научно» закрепить и придать непрерывность социальным разделениям, в частности разделениям на физический и умственный труд или на исполнителей и управляющих. А такое закрепление – как станет ясно в дальнейшем, оно не может существовать без тесных связей с расизмом – не менее эффективно, чем другие исторические легитимации привилегий.

Это прямо подводит к нашему последнему пункту: Смещения социального конфликта? Предмет этого раздела – возвращение к вопросу, поставленному в начале, к вопросу о расизме или, шире, о «статусе» и «общественной» идентичности. Здесь мы развиваем проделанное ранее исследование и подготавливаем – хотя до этого еще далеко – некоторые практические выводы. Речь идет о том, чтобы дать оценку дистанции, которую мы сохраняем по отношению к нескольким классическим темам социологии и истории. Естественно, различия в подходе и более или менее важные расхождения, выявленные ранее, остаются: таким образом, задача состоит в том, чтобы прийти к некоему заключению. Если бы мне хотелось подчеркнуть наши различия, я бы сказал, что на этот раз Валлерстайн гораздо менее «оптимистичен», чем я, поскольку, на его взгляд, «групповое» сознание с необходимостью берет верх над «классовым» или, по меньшей мере, образует необходимую форму его исторического воплощения. Действительно, согласно Валлерстайну, в пределе («асимптотично») две крайности сходятся в транснационализации неравенства и конфликтов. Со своей стороны, я не считаю, что расизм есть выражение классовой структуры: по-моему, расизм – это типичная форма политического отчуждения, неотъемлемого от классовой борьбы в сфере национализма, в особенно двусмысленных проявлениях (расизация пролетариата, рабочая идея, «межклассовое» согласие в современном кризисе). Справедливо упрекнуть меня в том, что я размышляю главным образом о ситуации и истории Франции, где сегодня вопрос об обновлении интернационалистских практик и идеологий пока ставится неотчетливо. Также справедливо, что на практике «пролетарские нации» третьего мира, или, точнее, их пауперизованные массы, и «новые пролетарии» Западной Европы и других стран – при всем их различии – имеют одного и того же противника: институциональный расизм и его последствия или массовое политическое ожидание этого расизма. И необходимо миновать один и то же подводный камень: смешение этнического партикуляризма или политико-религиозного универсализма с идеологиями, освободительными в себе. Вероятно, это основное, над чем еще следует размышлять и что нужно исследовать вместе со всеми, кто в этом заинтересован, не ограничиваясь университетскими кругами. Тем не менее, один и тот же противник не означает ни одних и тех же непосредственных интересов, ни даже одной и той же формы сознания, ни a fortiori тотализации борьбы. На самом деле мы имеем дело всего лишь с тенденцией, которой противостоят структурные препятствия. Чтобы она реализовалась, нужны благоприятная обстановка и политические практики. Вот почему в этой книге я решительно настаиваю на том, что (пре)образование на новых основаниях (и может быть, на новом языке) классовой идеологии, способной противодействовать быстро развивающемуся национализму сегодняшнего и завтрашнего дней, возможно только при условии – уже предопределяющем содержание этой идеологии – действенного антирасизма.

В заключение, мы хотели бы поблагодарить коллег и друзей, доставивших нам удовольствие сделав доклады на семинаре, с которого началась эта книга: Клода Мейассу, Жерара Нуариеля, Жана-Лупа Анселя, Пьера Домёргуе, Эммануэля Террея, Веронику де Рюддер, Мишеля Гийона, Изабель Табоада, Самира Амина, Робера Фоссаера, Эрика Хобсбаума, Эрнеста Гелльнера, Жана-Мари Винсента, Костаса Вергопулоса, Франсуазу Дюру, Марселя Драка, Мишеля Фрейсене. Мы также благодарим всех, кто участвовал в обсуждении, – их невозможно назвать поименно, но высказанные ими наблюдения и формулировки не были напрасными.

I. Универсальный расизм

1. СУЩЕСТВУЕТ ЛИ «НЕОРАСИЗМ»? [6]

Э. Балибар

Возможно ли сегодня говорить о неорасизме? Задать этот вопрос заставляет сама действительность, и хотя формы этой действительности варьируются в зависимости от страны, есть основания считать, что перед нами межнациональное явление. Там не менее феномен этот можно рассматривать двояко. С одной стороны, присутствуем ли мы при историческом обновлении расистских движений и расистской политики, объясняющемся кризисными обстоятельствами или же какими-то другими причинами? И с другой стороны, действительно ли темы и общественное значение расизма позволяют говорить о новом расизме, несводимом к прежним «моделям», или же мы имеем дело с простой тактической адаптацией этого явления? Второй аспект данного вопроса меня интересует прежде всего.

Первое замечание напрашивается само собой. Гипотеза о неорасизме, по крайней мере во Франции, была сформулирована главным образом исходя из внутренней критики теорий, дискурсов, пытавшихся легитимировать политику исключения в терминах антропологии и философии истории. Мало кто исследовал связь между этими новейшими доктринами и новыми политическими ситуациями, изменениями в обществе, которые позволили им появиться. На данный момент я считаю, что теоретическое измерение расизма, как сегодня, так и в прошлом, значимо с исторической точки зрения, но оно не является ни автономным, ни первичным. Расизм – действительно «тотальное общественное явление» – проявляется и в практиках (в форме насилия, дискриминации, нетерпимости, унижения, эксплуатации), и в дискурсах, и представлениях, а именно в производстве интеллектуалами фантазма профилактики или сегрегации (необходимости очищения социального тела, сохранения самоидентичности и идентичности «нас» от всякого промискуитета, от любых смешанных браков, от вторжения всего чужеродного); и подобные дискурсы базируются на выделении признаков чуждости (имя, цвет кожи, религиозные практики). И следовательно, расизм создает аффекты и придает им форму стереотипов, как со стороны их «объектов», так и со стороны их «субъектов» (психология не идет дальше того, что описывает навязчивый характер и в то же время «иррациональную» амбивалентность подобных аффектов). Именно эта комбинация практик, дискурсов и представлений в сетке аффективных стереотипов позволяет понять, как формируется расистское сообщество (или сообщество расистов, которое, не зная того, управляется узами «имитации»), а также благодаря чему, будто в зеркале, индивиды и коллективы, ставшие мишенью расизма (его «объекты») сами вынуждены воспринимать себя как сообщество.

Но очевидно, что, каким бы абсолютным ни было принуждение, для его жертв оно никогда не перестает быть принуждением: нельзя ни интериоризовать его, избежав при этом конфликтов (перечитаем Мемми), ни уничтожить противоречие, состоящее в том, что идентичность сообщества признается за коллективами, которым вместе с тем отказывается в праве определять себя самостоятельно (перечитаем Фанона), ни тем более устранить постоянную избыточность совершающегося насилия, действий по отношению к теориями, дискурсами, рационализациями. С точки зрения жертв существует фундаментальная асимметрия расистского комплекса, придающего действиям и переходу от слов к действиям неопровержимое преимущество перед доктринами – естественно, под действиями имеется в виду не только физическое насилие, дискриминация, но и сами слова, насилие слов как актов унижения и агрессии. Это заставляет нас на первое время признать относительность изменений в доктринах и в языке: если на практике эти доктрины приводят к одним и тем же действиям, стоит ли уделять столько внимания оправданиям, структура которых всегда одна и та же (структура отказа от права), хотя они и переходят с языка религии на язык науки или с языка биологии – на язык культуры и истории.

Это замечание справедливо и даже необходимо, но оно вовсе не решает проблемы – поскольку возможность разрушения расистского комплекса предполагает не только протест жертв расизма, но и преображение самих расистов и, следовательно, распад общества, созданного расизмом, изнутри. В этом отношении ситуация совершенно аналогична – это не раз замечали за последние двадцать лет – сексизму, преодоление которого предполагает одновременно протест женщин и распад сообщества «мужчин». Расистские же теории необходимы для формирования расистского сообщества. Действительность такова, что не существует расизма без теории(й). Бессмысленно задаваться вопросом, являются ли основным источником этих теорий элиты или массы, господствующие классы или классы подчиненные. Зато очевидно, что эти теории «рационализированы» интеллектуалами. И в высшей степени важно исследовать функцию, которую выполняют теоретизации «академического расизма» (прототипом которого была эволюционистская антропология «биологических» рас, созданная в конце XIX столетия) в кристаллизации сообщества, основанного на означающем расы.

Я не считаю, что эта функция состоит исключительно в общей организующей способности интеллектуальных рационализаций (в том, что Грамши назвал их «потенциалом к организации» (organicité), а Опост Конт – их «духовной властью») или в том, что теории академического расизма вырабатывают образ сообщества, оригинальной идентичности, в котором индивиды могут узнать себя независимо от классовой принадлежности. Прежде всего эта функция состоит в том, что теории ученого расизма имитируют научную дискурсивность, основываясь на явных «очевидностях» (на первостепенной важности расовых признаков, особенно телесных), или, лучше сказать, в том, что расовые теории имитируют тот способ, каким научная дискурсивность соотносит «очевидные факты» со «скрытыми» причинами и таким образом идет навстречу свойственному расистским массам спонтанному теоретизированию[7]. Рискну предположить, что расистский комплекс необратимо смешивает решающую функцию незнания (без которой насилие было бы неприемлемо для тех, кто его применяет) и «волю к знанию», насильственное желание непосредственно знать существующие общественные отношения. Эти функции непрестанно подпитывают друг друга, так как коллективное насилие индивидов и социальных групп становится ужасающей загадкой для них самих, и такая загадка настоятельно требует объяснения. Именно это обеспечивает единство интеллектуальной позиции идеологий расизма, какой бы утонченной ни казалась их разработка. В отличие, например, от теологов, которые должны сохранять дистанцию (но не абсолютный разрыв, если они апеллируют к «гнозису») между эзотерической спекуляцией и адаптированным для народа учением, исторически эффективные расистские идеологии всегда создавали «демократические» доктрины, предназначенные для непосредственного понимания, как бы заранее адаптированные к низкому уровню масс, даже если в этих доктринах разрабатывались элитарные темы. То есть они создавали учения, способные предоставить ключ к непосредственной интерпретации не только того, что переживают индивиды, но и того, что они суть в обществе, – в этом расистские доктрины близки к астрологии, характерологии и т. д. – даже если этот ключ принимает форму раскрытия «тайны» человеческого бытия (то есть если эти доктрины содержат «эффект тайны», основу своего воздействия на воображение: Леон Поляков прекрасно проиллюстрировал это положение[8]).

Заметим, что именно это создает трудности для критики содержания ученого расизма, а тем более для критики его влияния. В самом устройстве этих теорий ключевым является предположение, что искомое «знание», желанное массам, – это элементарное знание, каковое всего лишь оправдывает спонтанные чувства этих масс, возвращая их к истине их инстинктов. Бебель, как известно, называл антисемитизм «социализмом для слабоумных», а Ницше считал его едва ли не политикой для дебилов (что нисколько не помешало приписыванию ему львиной доли расистской мифологии). И хотя мы охарактеризовали расистские доктрины как теоретические разработки демагогического характера, действенные только в силу заранее данных ответов, которыми они обеспечивают присущее массам желание знать, сможем ли мы избежать подобной двусмысленности? Сама категория «массы» (или «народа») не является нейтральной, она напрямую соотносится с логикой натурализации и расизации социального. Несомненно, для того чтобы приступить к устранению этой двусмысленности, недостаточно рассмотреть то, как расистский «миф» приобретает свое влияние на массы, следует также задаться вопросом, почему другие социологические теории, разработанные в рамках дифференциации «умственной» и «физической» деятельности (в широком смысле), не смогли так же легко слиться с этим желанием знать. Расистские мифы («арийский миф» или миф о наследственности) эффективны не только в силу их псевдонаучного содержания, но и как формы воображаемого преодоления пропасти, отделяющей интеллектуальную жизнь от жизни массы с присущим ей тайным фатализмом, который не позволяет ей выйти из якобы естественного инфантильного состояния.

Теперь вернемся к «неорасизму». Как я уже говорил, трудности создает не сам факт расизма – практика является достаточно надежным критерием, если мы не хотим впасть в заблуждение, отрицая ее, как это делает, в частности, добрая половина «политического класса», показывая тем самым свое попустительство или слепоту к расизму – но трудность создает понимание того, в какой мере относительная новизна языка передает новую прочную связь между социальными практиками и коллективными представлениями, учеными доктринами и политическими движениями. Одним словом, если говорить на языке Грамши, трудность в том, чтобы понять, намечается ли здесь что-то похожее на гегемонию.

Использование категории иммиграция как субститута понятия расы и фактора распада «классового сознания» открывает первое направление нашего исследования. Очевидно, здесь мы имеем дело не с простым эвфемизмом, который стал необходимым из-за одиозности самого термина «раса» и его производных, и не только с последствиями изменений во французском обществе. Коллективы трудящихся-иммигрантов уже давно терпят дискриминацию и насилие ксенофобов, приверженных расистским стереотипам. Межвоенный период, другое кризисное время, вызвал неистовые кампании против «метеков» – причем не только евреев, – выходящие за рамки фашистских движений; и вклад режима Виши в гитлеровское предприятие был логическим завершением этих кампаний. Почему же тогда не произошло решающего замещения означающего «социологический» на означающее «биологический» – как основы представлений о ненависти и страхе перед другим? Вероятно, помимо груза традиций собственно французского антропологического мифа, с одной стороны, этого не произошло по причине институционального и идеологического разрыва, разделявшего тогда понимание иммиграции (по сути своей европейской) и колониального опыта (в одном отношении Франция «оккупирована», в другом она «господствует»), и, с другой стороны, по причине отсутствия новой модели взаимоотношений между государствами, народами и культурами на мировом уровне[9]. Тем не менее эти причины взаимосвязаны. Новый расизм – это расизм «деколонизации» (смены полюсов в передвижении населения между старыми колониями и старыми метрополиями) и раскола человечества внутри одного политического пространства. Идеологически современный расизм, центрированный во Франции на комплексе иммиграции, вписывается в рамки «безрасового расизма», уже широко распространенного за ее пределами, особенно в англо-саксонских странах: главной темой этого расизма является не биологическая наследственность, а невозможность уничтожить культурные различия. На первый взгляд, он постулирует не превосходство определенных групп и народов над другими, но «всего лишь» катастрофические последствия устранения границ, несовместимость образов жизни и традиций: этот расизм можно назвать точным термином дифференциалистский (П. А. Тагёф)[10].

Чтобы подчеркнуть важность этого вопроса, прежде всего следует отметить политические последствия подобной трансформации. Первое последствие – дестабилизация защитных механизмов традиционного антирасизма, в той мере, в какой его аргументация оказывается принята противником и даже направлена против самого антирасизма (Тагёф чрезвычайно удачным образом назвал это «эффектом оборачивания (rétorsion)» дифференциалистского расизма). То, что расы не образуют изолированные биологические единицы, то, что на самом деле не было «человеческих рас», изначально признается расистами. То, что поведение индивида и его «склонности» не объясняются ни кровью, ни даже генами, но его принадлежностью к определенной исторической «культуре», также может быть признано. И большую часть аргументов гуманистическому и космополитическому послевоенному антирасизму предоставил антропологический культурализм, полностью ориентированный на признание различия и равноправия культур, полифонический ансамбль которых основывает человеческую цивилизацию, – но также и на признание их трансисторической неизменности. Ценность антропологического культурализма была доказана тем вкладом, который он внес в борьбу против гегемонии некоторых империалистических держав, проводивших культурную унификацию, и против исчезновения малых или порабощенных народов («этноцида»). Дифференциалистский расизм ловит на слове эту аргументацию. Такое великое имя в антропологии, как Леви-Стросс, в свое время прославившийся доказательством того, что все цивилизации равно сложны и необходимы для развития человеческой мысли (см. его «Расу и историю»), теперь, пусть и против его воли, поставлено на службу той мысли, что «смешение культур», упразднение «культурных дистанций» означает интеллектуальную смерть человечества и, может быть, даже подвергает опасности регулятивные механизмы биологического выживания[11]. И это «доказательство» Леви-Стросса немедленно удалось связать со «спонтанным» стремлением человеческих групп (на практике – национальных, несмотря на то, что антропологическое значение политической категории «нация» весьма сомнительно) сохранить свои традиции, и таким образом свою идентичность. Это показало, что биологический или генетический натурализм – не единственный способ натурализации человеческого поведения и социальной принадлежности. Иерархическая модель отброшена (скорее иллюзорно, чем реально – мы это еще увидим), но именно поэтому культура может функционировать как природа, в частности как способ a priori включить индивиды и группы в генеалогию, в изначальную детерминацию, неизменную и незыблемую.

И это первое следствие оборачивания влечет за собой следующее, более сложное и поэтому более действенное: если культурное различие, которое невозможно уничтожить, есть настоящая «естественная среда» человека, атмосфера, необходимая для исторического дыхания, то исчезновение этого различия необходимо завершится тем, что спровоцирует защитные реакции, «межэтнические» конфликты, и общий подъем агрессивности. Нам скажут, что эти реакции «естественны», но от этого они не становятся менее опасными. Удивительный поворот дела: мы видим, что дифференциалистские доктрины сами предлагают свои услуги для того, чтобы объяснить расизм (и предвосхитить его).

В сущности мы присутствуем при глобальном смещении проблематики. Совершается переход от теорий рас или борьбы рас в человеческой истории (не важно, на биологии они основаны или на психологии) к теории «этнических отношений» (или расовых отношений), и он совершается в обществе, которое натурализует не принадлежность к расе, но расистское поведение. С точки зрения логики, дифференциалистский расизм – это «метарасизм», его можно назвать расизмом «второго порядка». Он извлек уроки из конфликта между расизмом и антирасизмом и представляет собой политически эффективную теорию, объясняющую причины социальной агрессивности. Если мы хотим избежать расизма, прежде всего нам следует избегать «абстрактного» антирасизма, а именно незнания психологических и социологических законов перемещения населения: следует уважать «пределы толерантности», удерживать «культурные дистанции», то есть в силу того постулата, что индивиды являются наследниками и носителями определенной уникальной культуры, различать отдельные коллективы (лучший критерий с этой точки зрения – национальные границы). И здесь мы покидаем область спекуляций, чтобы непосредственно обратиться к политике и интерпретации повседневного опыта. Разумеется, «абстрактный» – это не эпистемологическая характеристика, а оценочное суждение, тем более что оно применяется к соответствующим более конкретным или более эффективным практикам: программам городских реформ, борьбы против дискриминации, и даже к антидискриминационным программам в школе и на работе (в современном американском праве это называется «изнанка дискриминации»; во Франции также все чаще и чаще слышны «разумные» голоса, которые не имеют никакого отношения к тем или иным экстремистским движениям, объясняющие, что «антирасизм и создает расизм» – своей агитацией, которая провоцирует возникновение у массы граждан чувства национальной принадлежности)[12].

Неслучайно теории дифференциалйстского расизма (теперь уже способные позиционировать себя как подлинный антирасизм и, следовательно, подлинный гуманизм) легко согласуются с теми особыми приливами сил, которыми «психология толпы» пользуется как общим объяснением иррациональных движений, агрессивности, коллективного насилия и, в особенности, ксенофобии. Понятно, что здесь в полной мере задействована двойная игра, о которой я говорил выше: представление массе объяснения ее собственной «спонтанности» и одновременно скрытое обесценивание этой массы как «примитивной» толпы. Неорасистские идеологи – не мистики наследственности, они «реалистичные» технологи социальной психологии.

Излагая в такой манере следствия оборачивания неорасизма, я, несомненно, упрощаю его генезис и сложность его внутренних вариаций – но моя задача состоит в том, чтобы показать стратегические цели его развития. Безусловно, в этом отношении желательными будут некие коррективы и дополнения, но здесь я могу только наметить их.

Идея «безрасового расизма» не так революционна, как это может показаться. Не вдаваясь в исследование нюансов смысла слова «раса», историософское употребление которого предшествует всякому перенесению смысла «генеалогии» на «генетику», нужно отметить несколько значимых исторических фактов, которые сами по себе достаточно нетривиальны (своего рода антирасистская вульгата, а также изменения, которые она претерпела под влиянием неорасизма).

Расизм, основная движущая сила которого (даже на уровне вторичных теоретических разработок) – вовсе не псевдобиологическое понятие расы, существовал всегда. Прототипом такого расизма является антисемитизм. Современный антисемитизм – а начало его формирования в Европе связано с эпохой Просвещения, если не с государственническим и националистским уклоном, который был придан теологическому антииудаизму в Испании времен Реконкисты и инквизиции – уже можно назвать «культуралистским» расизмом. Конечно, для его фантазматики телесные признаки играют большую роль, но прежде всего как черты глубинной психологии – как духовная, а не биологическая наследственность[13]. Эти черты, так сказать, тем более показательны, чем менее они наглядны; и еврей оказывается тем более «настоящим», чем сложнее его отличить. Его сущность – это культурная традиция, вирус морального разложения. Антисемитизм – это «дифференциалистский» расизм par excellence, и во многом любой современный дифференциалистский расизм формально может рассматриваться как обобщенный антисемитизм. Это замечание в особенности важно для истолкования современной арабофобии (прежде всего во Франции), поскольку за ней стоит определенный образ ислама как «картины мира», несовместимой с европеизмом, и претензия на универсальное идеологическое господство – то есть здесь происходит систематическое смешение «арабского» с «исламским».

Это заставляет нас обратить внимание на один исторический факт, который еще труднее признать, чем первый, и, однако же, этот факт является ключевым – речь идет о французской национальной форме расистских традиций. Несомненно, существует специфически французское направление арийских учений, антропометрии и биологического генетизма, но настоящая «французская идеология» заключается в другом: в идее вселенской миссии просвещения человеческого рода культурой «страны Прав Человека», чему соответствует практика ассимиляции подчиненных народов и, следовательно, необходимость различать индивиды и группы, выстраивать их иерархии исходя из их большей или меньшей способности быть ассимилированными или сопротивляться ассимиляции. Именно эта одновременно утонченная и жестокая форма исключения/включения была развита в ходе колонизации как собственно французский (или «демократический») вариант «бремени белого человека». Я еще постараюсь вернуться к парадоксам универсализма и партикуляризма в функционировании расистских идеологий, или же в расистских аспектах функционирования идеологий[14].

И наоборот, нетрудно заметить, что в неорасистских доктринах исчезновение темы иерархии – скорее видимость, чем реальность. И в самом деле, идея иерархии, которую можно сколько угодно во всеуслышание объявлять абсурдной, восстанавливается, с одной стороны, в практическом применении доктрины (где об иерархии не обязательно объявлять открыто), а с другой стороны, в самом типе критериев, применяемых для осмысления различия культур (и это снова вводит в игру логические ресурсы «второго порядка», метарасизма).

Профилактика смешения культур фактически осуществляется там, где культурные институты – это государственные институты, там, где образ жизни и образ мысли господствующих классов и, по меньшей мере официально, «национальных» масс легитимирован институционально. Таким образом, эта профилактика выступает в единственном смысле: как запрет на самовыражение и социальное продвижение. На деле никакой теоретический дискурс о достоинстве каждой культуры неспособен сгладить тот факт, что «черному» в Англии или «бёру» во Франции ассимиляция, без которой он не сможет быть «интегрирован» в общество, в котором уже живет (и в котором его всегда будут подозревать в деланности, несовершенстве, подражательности), представляется прогрессом, эмансипацией, наделением правами. И за этой ситуацией стоят слегка обновленные вариации той мысли, что исторически человеческие культуры подразделяются на два больших класса: универсальные и прогрессивные и непоправимо частные, примитивные. Этот парадокс неслучаен: «последовательный» дифференциалистский расизм был бы унифицирующе консервативен, он боролся бы за неизменность всех культур. Да он и на деле таков, поскольку, под предлогом защиты культуры и европейского образа жизни от поглощения «третьим миром», он закрывает европейской культуре любую возможность реальной эволюции. Но этот расизм вводит старое различение: различение обществ на «закрытые» и «открытые», «неподвижные» и «предприимчивые», «холодные» и «горячие», «коллективистские» и «индивидуалистические» и т.п. Это различение, в свою очередь, играет на всей многозначности понятия культура (особенно в случае французского языка!).

Исходя из различия культур, рассматриваемых как отдельные сущности (Kultur) или символические структуры, опознается культурное неравенство в самом «европейском» пространстве или, лучше сказать, сама «культура» (Bildung, образование с его различениями культуры ученой и народной, технизированной и фольклорной, и т.п.) опознается как структура неравенств, которая тенденциозно воспроизводится в индустриализованном обществе со средним и высшим образованием, все более и более интернационализируемом и глобализируемом. «Различные» культуры препятствуют, или даже создаются, чтобы препятствовать (с помощью школы, норм международного общения и т. д.) приобретению Культуры. И наоборот, «обделенность культурой» у подчиненных классов представляется практическим эквивалентом их чуждости или образом жизни, в особенности подверженным разрушительным эффектам «смешивания кулыур» (то есть тем материальным условиям, в которых осуществляется это «смешивание»)[15]. Это латентное присутствие темы иерархии выражается сегодня прежде всего в привилегированном положении индивидуалистической модели (так же как в предшествующую эпоху расизм, открыто основанный на неравенстве, для провозглашения постулата о сущностной неизменности расовых типов должен был предположить дифференциалистскую антропологию, основанную на генетике или «Völkerpsychologie»): культуры, притязающие на то, чтобы быть высшими, должны были объявлять приоритетной ценностью и покровительствовать «индивидуальной» предприимчивости, социальному и политическому индивидуализму, в отличие от «низших», не делающих этой ставки. Такими виделись культуры, «общественный дух» которых должен был задаваться индивидуализмом.

Таким образом можно понять, чем объясняется возвращение биологической темы, выработка новых вариантов «биологического мифа» в рамках культурного расизма. Как известно, в этом отношении ситуация варьируется в зависимости от страны. Теоретические «отологические» и «социобиологические» модели (отчасти конкурирующие между собой) более влиятельны в англо-саксонских странах, где они, непосредственно заимствуя политические задачи воинственного неолиберализма, оказываются преемниками традиций социал-дарвинизма и евгеники[16]. Тем не менее сами эти биологизирующие идеологии в основе своей зависят от «дифференциалистской революции». Они стремятся объяснить не строение рас, но жизненную важность традиций и перегородок между культурами для накопления индивидуальных навыков; а прежде всего – «естественные» основы ксенофобии и социальной агрессивности. Агрессивность – к этой фиктивной сущности одинаково апеллирует любая форма неорасизма, и в данном случае она позволяет сместить уровень биологизма: без сомнения, речь идет уже не о расах, а о населении и культуре, но вместе с тем мы имеем дело с биологическими (и биопсихическими) причинами и следствиями культуры и биологическими реакциями на культурное различие (образующими неизгладимый след «животности» в человеке, все еще связанном со своей расширяющейся «семьей» и со своей «территорией»). И наоборот, там, где, как кажется, господствует «чистый» культурализм (как, например, во Франции), можно наблюдать все большее его отклонение в сторону выработки дискурсов о биологии, о культуре как внешней регуляции «живого», как его воспроизводстве, эффективности, здоровье. Это предчувствовал, в частности, Мишель Фуко[17].

Вполне возможно, что современные варианты неорасизма – всего лишь переходное идеологическое образование, предназначение которого – преобразоваться в дискурсы и социальные технологии, в которых аспект исторического изложения генеалогических мифов (игра замещений между понятиями «раса», «народ», «культура», «нация») в какой-то степени отойдет на задний план и сменится психологической оценкой интеллектуальных способностей, «условий» «нормальной» социальной жизни (или наоборот, склонности к преступлениям и девиации), «оптимальной» репродукции человека (как с аффективной, так и с санитарной и евгенической точек зрения и т. п.), возможностей и перспектив ряда когнитивных, социопсихологических и статистических наук, предлагающих свои услуги для того, чтобы вымерять, отбирать и контролировать, дозируя участие наследственности и внешних факторов... То есть вполне возможно, что неорасизм эволюционирует к «пострасизму». Я мог бы поверить в это, тем более что глобализация общественных отношений и перемещение населения в рамках системы национальных государств рано или поздно приведут к переосмыслению понятия «граница» и его расширению, к тому, что оно обретет функцию социальной профилактики и будет связано с более индивидуализированными установками, в то время как технологические изменения, благодаря неравенству на образовательном уровне и интеллектуальной иерархии, будут играть все более важную роль в классовой борьбе и в перспективе всеобщей технополитической селекции индивидов. Может быть, подлинная «эра масс» в эпоху наций-предприятий уже открывается перед нами[18].

2. УНИВЕРСАЛИЗМ ПРОТИВ РАСИЗМА И СЕКСИЗМА: ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ КАПИТАЛИЗМА

И. Валлерстайн

Уже давно нам твердят, что современный мир наконец-то вышел за границы локальных правовых практик, что объявлено всемирное братство людей. Во всяком случае, так говорилось вплоть до 1970-х годов. С тех пор мы осознали, что доктрина универсализма противоречива даже с терминологической точки зрения: ведь само словосочетание «всемирное братство людей» искажает суть универсализма, поскольку подразумевает союз людей только лишь мужского пола. Тем самым из человечества исключаются или по крайней мере ставятся на низшую ступень все люди женского пола. Легко умножить примеры выражений, которые обнаруживают скрытое напряжение между продолжающейся идеологической легитимацией универсализма в современном мире и реальной практикой (равно как материальной, так и идеологической) расизма и сексизма в том же самом мире. Именно это напряжение или, выражаясь точнее, противоречие я бы и хотел обсудить. Ибо противоречия не только обусловливают динамику исторических систем, но также позволяют выделить их существенные характеристики.

Необходимо выяснить происхождение доктрины. универсализма, то, насколько широко она используется, и почему вообще расизм и сексизм существуют и продолжают удерживать свои позиции в современном мире. Но есть и совсем иная проблема: вопрос об истоках союза этих двух, на первый взгляд, несовместимых, но тем не менее явно находящихся в отношениях симбиоза идеологий. Начнем с того, что кажется парадоксом. Главный вызов расизму и сексизму исходил от универсализма и, напротив, сексистские и расистские убеждения бросили столь же принципиальный вызов универсализму. Кажется, на основании этого можно предположить, что приверженцы каждой из этих систем взглядов должны находиться в противоположных лагерях. И лишь изредка мы все-таки ухитряемся заметить, что враг, как говорит Пого[19], это мы сами, и что большинство из нас (а возможно и все мы) считает совершенно нормальным одновременно быть сторонниками обоих этих доктрин. Безусловно, это обстоятельство достойно сожаления. Но кроме сожаления оно также нуждается в объяснении, не исчерпывающемся лишь ссылкой на лицемерие. Ибо этому парадоксу (или лицемерию) свойственна живучесть, распространенность и структурность. Это не просто преходящее человеческое заблуждение.

В прежних исторических системах жить в согласии с самим собой было гораздо легче. Хотя эти системы были чрезвычайно разнообразны и основывались на различных принципах, тем не менее, никто не колебался, проводя моральное и политическое разграничение между «своим» и «чужим». Более высокие моральные качества «своего», его превосходство по отношению к другим людям были первичны к любым абстрактным понятиям человека (если такие понятия вообще вводились). Даже три мировые монотеистические религии (иудаизм, христианство, ислам), несмотря на их общую веру в единого Бога, правящего всем человеческим родом, проводят различие между «своими» и «чужими».

Я предлагаю начать с обсуждения истоков современных универсалистских доктрин, чтобы впоследствии перейти к вопросу о происхождении современного расизма и сексизма. Затем проанализируем феномен соединения этих двух идеологий, как с точки зрения его истоков, так и с точки зрения последствий этого соединения.

Существует два возможных способа объяснения истоков универсализма, понимаемого в качестве идеологии современной нам исторической системы. Первым способом предполагается рассмотрение универсализма как кульминации предшествующей интеллектуальной традиции. Второй способ рассматривает универсализм как частную идеологию, свойственную капиталистической миро-экономике[20]. Эти два принципа объяснения не обязательно противоречат друг другу. Довод, согласно которому универсализм представляет собой продукт или кульминацию долгой интеллектуальной традиции, непосредственно связан с тремя монотеистическими религиями. Решающий моральный прорыв, имевший место в этих религиях, состоял в том, что человеческие существа (или некоторые из них), перешли от веры в племенного бога к почитанию единственного Бога, тем самым имплицитно осознав уникальность и единство человечества. Нужно заметить, что это осознание продолжается, ибо три монотеистические религии развили логику своей аргументации лишь частично. Так, иудаизм отвел для народа, избранного Богом, привилегированное место, и не поощрял увеличение его численности путем приема новых членов. Христианство и ислам упразднили барьеры, препятствовавшие вхождению в число избранных, и действительно решительно стали обращать в свою веру. Однако как христианство, так и ислам обычно настаивают на том, что желающий получить полный доступ в Царство Божие должен проходить через особую процедуру утверждения в вере, которую формально неверующий взрослый мог выполнить просто путем религиозного обращения. О позднейшем просвещенческом мышлении говорят, что оно лишь продвинуло эту логику монотеизма на один шаг далее. Теперь моральное равенство и права человека выводились из человеческой природы самой по себе, они представлялись в качестве естественных прав, данных нам от рождения, а не заслуженных привилегий.

Такую версию истории идей нельзя считать ложной. У нас есть несколько важных политико-моральных документов, относящихся к концу XVIII века и отражающих эту идеологию Просвещения. Эти документы привлекали внимание широкой общественности и стали значимыми в силу исторических политических перемен (Французской Революции, деколонизации Америки и т. д.). Более того, мы можем продолжить эту идеологическую историю. В идеологических документах XVIII столетия имело место множество лакун фактического характера, наиболее заметными из которых были неупоминания представителей небелых рас и женщин. Но со временем эти и другие упущения были исправлены: универсалистская доктрина была распространена и на ранее неупоминаемые группы. Сегодня даже те социальные движения, самый смысл существования, raison d’être, которых состоит в реализации расистской или сексистской политик, лицемерно заявляют о своей симпатии к идеологии универсализма, так что создается впечатление, что они считают до некоторой степени постыдным открыто заявлять политическое превосходство своих подспудных заявлений. Следовательно, опираясь на историю идей, не так трудно нарисовать восходящую кривую, изображающую распространение универсалистской идеологии во времени, а уже на основе этого настаивать на существовании необратимого в своем развертывании историко-мирового процесса.

Однако также очень сильным является и то утверждение, что поскольку универсализм как политическая доктрина по-настоящему встал на повестку дня лишь в современном мире, то и его начала нужно искать в особенностях социально-экономических структур этого мира. Капиталистическая миро-экономика – это система, построенная на бесконечном накоплении капитала. Одним из главных механизмов, делающих такое накопление возможным, является коммодификация (commodification), превращение всего в предметы потребления. Эти предметы потребления обращаются на мировом рынке в форме товаров, капитала и рабочей силы. Предположительно, чем более свободным является это обращение, тем больше степень коммодификации. Следовательно, все, что сдерживает потоки этого обращения, гипотетически является вредным.

Все то, что мешает товарам, капиталу и рабочей силе продаваться в качестве предметов потребления, сдерживает эти потоки. С другой стороны, все то, что использует в качестве критерия оценки товаров, капитала и рабочей силы что-либо иное, чем их рыночную стоимость, и затем отдает приоритет этим иным критериям оценки, тем самым сводит на нет или по крайней мере уменьшает продаваемость этих товаров. Следовательно, согласно этой логике, партикуляризм любого рода оказывается если и не совершенно несовместимым с логикой капиталистической системы, то, как минимум, препятствующим ее оптимальному функционированию. Из этого выводится то, что в рамках капиталистической системы необходимо утверждать и развивать универсалистскую идеологию как существенный элемент бесконечного процесса накопления капитала. Поэтому мы и говорим о капиталистических социальных отношениях как об «универсальном растворителе», превращающем все что угодно в гомогенное товарное состояние, для которого единственной мерой являются деньги.

Нам говорят, что такой порядок вещей имеет два принципиальных следствия. Утверждается, что он способствует максимально возможной эффективности в производстве товаров. В частности, применительно к рабочей силе, если мы настаиваем на принципе «карьеры, открытой для талантов» (один из лозунгов, рожденных Французской революцией), мы должны ставить наиболее компетентных лиц на те рабочие места, которые наиболее подходят им в мировом разделении труда. И на самом деле, мы создали целую совокупность институциональных механизмов – государственное среднее образование, гражданские службы, правовые основания для противодействия непотизму и клановости – направленных на установление так называемой «меритократической системы»[21].

Более того, говорится, что меритократия не только эффективна с экономической точки зрения, она в равной степени является фактором политической стабильности. В той мере, в какой существует неравенство в распределении вознаграждений в историческом капитализме (как и в предшествующих исторических системах), недовольство тех, кто получил меньший доход, по отношению к тем, кто получил больший доход, как утверждается, является менее сильным, ибо это неравенство оказывается обосновано заслугами, а не традицией. Другими словами, предполагается, что и с моральной, и с политической точек зрения, привилегия, заработанная личными заслугами, будет более приемлема для большинства, чем привилегия, полученная по наследству.

Это является сомнительной политической социологией. В действительности, все обстоит прямо противоположным образом. Как раз привилегия, полученная по наследству, давно уже стала более или менее приемлемой для угнетенных. Причина этого приятия относится к мистическим или фаталистическим убеждениям в существовании извечного миропорядка. Эти убеждения по крайней мере создают ощущение удобной определенности, тогда как смиряться с сознанием того, что привилегия кем-то заработана потому, что этот человек, возможно, умнее и, во всяком случае, более образован, чем другой, много труднее, если только ты сам не принадлежишь числу тех немногих, кто в принципе способен карабкаться вверх по карьерной лестнице. Не бывает так, чтобы кто-то, не будучи яппи, «молодым карьеристом», любил или восхищался бы ими. Князья по крайней мере могли выступать в роли доброго отца. Но яппи суть не что иное, как сверхпривилегированные отпрыски богатых родителей. В политическом плане меритократическая система является одной из наименее стабильных. Как раз в силу ее политической хрупкости и становится возможным распространение расизма и сексизма.

Долгое время предполагалось, что росту числа приверженцев универсалистской идеологии теоретически должно соответствовать уменьшение степени неравенства, вызываемого – как в плане идеологии, так и повседневной жизни – расовой или половой дискриминацией. Однако в действительности этого просто не произошло. Можно даже утверждать противоположное – то, что кривая, изображающая изменение состояния расового и сексуального неравенства в современном мире, идет вверх и по крайней мере уж точно не идет вниз. Именно так обстоит дело фактически, а возможно, и в плане идеологии тоже. Для того, чтобы разобраться, почему это так, нам необходимо понять, что же на самом деле утверждает идеология расизма и сексизма.

Расизм определяется не только дискриминационным отношением или страхом перед теми, кто по генетическим (таким, как цвет кожи) или социальным критериям (вероисповедание, культурные матрицы, лингвистические характеристики и т. д.) принадлежит к другим группам. Как правило, расизм предполагает эти презрение и страх, но при этом идет гораздо дальше. Презрение и страх – это всего лишь вторичные характеристики того, что определяет практику расизма в капиталистической миро-экономике. Можно даже утверждать, что презрение и страх по отношению к другому (ксенофобия) представляют один из тех аспектов расизма, что содержит в себе противоречие.

Во всех предшествующих исторических системах ксенофобия вызывала одну преобладающую поведенческую реакцию: изгнание «варвара» вовне владения, занятого общиной, социумом, внутренней группой. Смерть была крайним вариантом этого отвержения. Всякий раз, когда мы физически отвергаем другого, мы получаем предположительно искомое: «чистоту» окружающей среды. Но одновременно мы неизбежно и теряем нечто. Мы теряем рабочую силу изгнанного и, следовательно, его участие в создании излишков, которые мы могли бы периодически присваивать. Для всех исторических систем это является потерей. Но потеря эта оказывается особенно тяжелой в случае той системы, вся структура и вся логика функционирования которой основана на бесконечном накоплении капитала.

Капиталистическая система как все более расширяющаяся (а на расширение идет добрая половина ее ресурсов) затребует в свое распоряжение всю рабочую силу, которую только может найти, так как эта рабочая сила производит товары, еще более умножая производство, обращение и накопление. Изгнание из системы, таким образом, становится нецелесообразным. Если хочешь максимизировать накопление капитала, то нужно одновременно минимизировать как издержки производства (и, следовательно, расходы на рабочую силу), так и расходы, связанные с политическими волнениями (что значит, минимизировать – речь не идет о том, чтобы вовсе свести на нет, что невозможно – протесты со стороны рабочей силы). Расизм оказывается магической формулой, чье двойное действие равно направлено на осуществление обоих этих целей.

Вспомним одну из самых первых и самых известных дискуссий о расизме как идеологии. Когда европейцы прибыли в Новый Свет, встреченных там людей они массовым образом – непосредственно, огнем и мечом, или же опосредованно, завезенными болезнями – истребляли. Один испанский клирик, Бартоломэ де Лас Казас[22], встал на сторону этих людей, заявив, что индейцы обладают душами, которые надо спасать. Что же следовало из этого тезиса, выдвинутого Лас Казасом, тезиса, который получил официальное признание Церкви, а в конце концов принятого и светскими властями. – Поскольку индейцы имеют души, они являются и человеческими существами, а поэтому к ним должны применяться законы естественного права. То есть, с моральной точки зрения, их истребление без суда и следствия (то есть изгнание из мира человеческих существ) не может дозволяться. Напротив, должно стараться спасти их души (то есть обратить индейцев к универсалистским ценностям христианства). А поскольку они являются живыми и, предположительно, следующими пути обращения, то на них можно распространить понятие рабочей силы – сообразно уровню их умений, конечно, что значит: на самом нижнем уровне участия в труде и его оплаты.

С функциональной точки зрения, расизм принял форму того, что можно назвать «этнизацией» рабочей силы. Говоря это, я имею в виду то, что всегда существовала иерархия профессиональной занятости и вознаграждения за труд, как правило, соответствовавшая так называемым социальным критериям. Но если сама модель этнизации оставалась постоянной, ее детали варьировались от места к месту и от одного момента времени к другому, с одной стороны, в соответствии с тем, какой генетический материал и какие социальные формы имели место там-то и тогда-то, и, с другой стороны, какие иерархические потребности определяли экономику в это время и в этом месте.

Это значит, что расизм всегда совмещал претензии, основанные на непрерывности связи с прошлым (генетическим и/или социальным) и крайнюю гибкость в точном определении границ между теми овеществленными сущностями, которые мы называем расами или этно-национально-религиозными группами. Гибкость в определении связи с прошлым, совмещенная с постоянным перечерчиванием этих границ в настоящем, проявляет себя в постоянном пересоздании расовых и/или этно-национально-религиозных групп и сообществ. Они всегда существуют и всегда иерархически упорядочены, но они никогда не являются одинаковыми. Определенные группы могут быть мобильными внутри этой иерархизированной системы; некоторые могут исчезать или объединятся с другими, могут возникать новые группы. Но всегда среди них есть те, кто оказывается «неграми». Если бы людей с черным цветом кожи вообще не существовало, или они были бы не столь многочисленны для того, чтобы сыграть эту роль, то это не беда – всегда можно изобрести «белых негров» (используя выражение, получившее распространение в Квебеке).

Такого рода система – расизм устойчивый в своей форме и своей злобе, но одновременно податливый в своих границах – очень хорошо делает три вещи. Он позволяет увеличивать или уменьшать, по мере возникновения соответствующей необходимости, занятость доступ ной в определенном времени и месте рабочей силы на самых незавидных экономических ролях и за наименьшую плату. Он порождает и постоянно воссоздает социальные сообщества, которые на деле приучают своих детей к выбору социально от них востребованных ролей (хотя, конечно, они их также социализируют и в формы сопротивления). И наконец, он обеспечивает немеритократический базис для оправдания неравенства. Этот последний пункт следует особо подчеркнуть. Ведь как раз потому, что расизм как доктрину отличает антиуниверсалистская направленность, он помогает поддерживать капитализм как систему. Для оплаты труда очень большого сегмента рабочей силы он допускает более низкое вознаграждение, чем то является позволительным при руководствовании меритальными критериями.

Но если капитализм как система порождает расизм, то должен ли он равно вызывать и сексизм? Да, потому что на самом деле эти две вещи внутренне связаны. То, что я назвал этнизацией рабочей силы, делает возможным чрезвычайно низкую оплату труда для целых сегментов рабочей силы. Реально на столь низкие зарплаты соглашаются лишь потому, что наемные работники проживают в домашних хозяйствах (household structures), где жизненный доход по заработной плате составляет лишь сравнительно малую часть совокупного дохода хозяйства. Для поддержания таких домашних хозяйств необходимо значительное вложение труда в ведение примитивной «приусадебной» деятельности и мелкой торговли не только со стороны взрослых мужчин, но и, в много большей мере, со стороны взрослых женщин, детей и даже стариков.

В такого рода системе осуществление подобных неоплачиваемых работ «компенсирует» низкий уровень денежных доходов по зарплате, а, следовательно, на деле представляет собой непрямое финансирование нанимателей рабочих на зарплате, живущих в этих домашних хозяйствах. Сексизм позволяет нам об этом не думать. Сексизм не есть только лишь закрепление за женщинами другой, чем за мужчинами, или менее оплачиваемой работы, равно как и расизм не есть только лишь ксенофобия. Расизм преследует цель удержать людей внутри системы труда, а не изгнать их – сексизм делает то же самое.

Тот способ, которым мы налагаем на женщин – а также на подростков и стариков – работу по созданию прибавочной стоимости для владельцев капитала, не платящих им ни копейки, держится на утверждении того, что на деле их работа работой не является. Мы изобрели понятие «домохозяйка» и утверждаем, что в этом качестве женщина не «работает», а просто «ведет дом». Поэтому когда правительства подсчитывают процент так называемой «активной» рабочей силы – процент работающих по найму, – то домохозяйки не появляются ни в активе, ни в пассиве этих подсчетов. Сексизму автоматически сопутствует «эйджеизм»[23]. Подобно тому, как мы склонны заявлять, что работа женщины на кухне не создает прибавочной стоимости, мы так же предпочитаем считать, что она не создается и многообразными домашними трудовыми вложениями несовершеннолетних и пенсионеров.

Естественно, о полноте соответствия этих утверждений реальности говорить не приходится. Но в их совокупности они складываются в некую чрезвычайно влиятельную идеологию. Сочетание универсализма и меритократии, задающих основу, при помощи которой кадры или представители среднего слоя могут легитимировать систему целиком, и расизма-сексизма, структурирующего большую часть рабочей силы, функционирует очень хорошо. Однако система эта работает хорошо только до определенной степени, и по очень простой причине. Дело в том, что две идеологические модели капиталистической миро-экономики находятся в явном противоречии друг к другу. При их совмещении равновесие оказывается весьма шатким – одни группы всегда склонны злоупотреблять логикой универсализма, другие – логикой расизма-сексизма.

Мы знаем, что происходит, когда расизм-сексизм заходит слишком далеко. Расисты обычно стремятся полностью свести на нет внешнюю группу – одним разом, как это было в случае истребления евреев нацистами, или более постепенно, как в случае тотального апартеида. В своих предельных формах эти доктрины являются иррациональными, а поскольку они иррациональны, то встречают сопротивление не только со стороны жертв, но равно и со стороны господствующих экономических сил, которые, однако, противостоят вовсе не расизму, но тому, что пренебрегаемой оказывается их первичная задача – производительная этнизация рабочей силы.

Можно представить себе также, что происходит, когда слишком далеко заходит универсализм. Некоторые могут хотеть осуществить на практике по-настоящему эгалитарное распределение трудовых ролей и доходов, такого рода равенство, при котором раса (или ее эквивалент) и пол в самом деле не будут играть никакой роли. В отличие от расизма, в случае универсализма нет таких средств, чтобы быстро его осуществить. Ведь чтобы вполне реализовать его, необходимо уничтожить не только законодательные барьеры и антиуниверсалистские институты, но также вошедшие в обыденную жизнь схемы этнизации. По времени это потребует, по крайней мере, жизни одного поколения. Так что универсализму гораздо легче помешать зайти слишком далеко. Под прикрытием самого универсализма может, например, разоблачаться так называемый «расизм наоборот» всякий раз, когда предпринимаются меры по разрушению институализированных установок расизма и сексизма.

То, что мы рассматриваем, есть система, функционирующая благодаря умелому соразмерению правильных дозировок универсализма и расизма-сексизма. Всегда имеется кто-то, пытающийся изменить баланс в пользу той или иной установки. В результате этого мы имеем модель зигзагообразного изменения равновесия. Это изменение может продолжаться вечно, если только не возникает одна проблема. Со временем амплитуда этих скачков становится большей, а не меньшей. Универсалистская тенденция становится все более сильной. То же самое происходит и с тенденцией к расизму и сексизму. Ставки растут, а именно по двум причинам.

С одной стороны, имеет место информационное воздействие накопления исторического опыта у всех участников процесса. Но, с другой стороны, накапливаются и постоянно проявляющиеся тенденции самой системы, влияние которых заметно лишь на больших исторических циклах. Ведь зигзагообразное изменение баланса между универсализмом и расизмом-сексизмом не является единственным зигзагом в системе. Также имеет место зигзаг экономической экспансии и сжатия, с которым частично соотносится идеологический зигзаг универсализма и расизма-сексизма. Экономический зигзаг становится все более крутым. Почему это происходит, я не буду здесь обсуждать. Тем не менее по мере того как общие противоречия современной миро-экономики вводят ее в состояние длительного структурного кризиса, арена наиболее острой идеологически-институциональной борьбы за то, какой будет следующая система, определяется в своем местоположении увеличением амплитуды зигзагов изменения баланса между универсализмом и расизмом-сексизмом. Вопросом является не то, какая же из двух установок возьмет верх, – ведь они по определению внутренне связаны друг с другом. Вопрос заключается в том, удастся ли нам – и если да, то каким образом – изобрести новые системы, которые смогли бы отказаться как от идеологии универсализма, так и от идеологии расизма-сексизма. В этом – наша задача, но задача эта не из легких.

3. РАСИЗМ И НАЦИОНАЛИЗМ[24]

Э. Балибар

Расистские организации чаще всего отказываются от именования себя таковыми, настаивая на том, что они националистские и заявляя о невозможности отождествления этих понятий. Что это – простая тактика маскировки, или же симптом страха перед словами, связанными с расистской установкой? На самом деле дискурсы расы и нации никогда не являются слишком отдаленными друг от друга, даже если их близость и отрицается: так присутствие «иммигрантов» выдается за причину «антифранцузского расизма». Сами изменения словарных значений наводят на мысль, что по крайней мере в устоявшемся национальном государстве националистические организации в некоторых политических движениях неизбежно оказываются расистскими.

По крайней мере часть историков ссылаются на это положение дел как на аргумент в пользу того, что расизм – и как теоретический дискурс, и как массовый феномен – развивается «на почве национализма», повсеместного в нынешнюю эпоху[25]. Таким образом национализм представляется если не единственной причиной расизма, то во всяком случае определяющим условием его возникновения. Также утверждается, что «экономические» (связывающие расизм с кризисными состояниями) или «психологические» (связывающие его с амбивалентностью ощущения персональной идентичности и принадлежности к коллективу) объяснения оказываются уместными, поскольку они проясняют предпосылки и последствия национализма.

Этот тезис, несомненно, подтверждает, что расизм не имеет никакого отношения к существованию объективных биологических «рас»[26]. Он свидетельствует о том, что расизм – это исторический или культурный продукт, и позволяет избежать двусмысленности «культуралистских» объяснений, которые, со своей стороны, также стремятся представить расизм своего рода инвариантом человеческой природы. Преимущество этого тезиса в том, что он разрывает порочный круг психологии расизма, замкнутый на исключительно психологических объяснениях этого феномена. Наконец, этот тезис выполняет критическую функцию по отношению к стратегиям «эвфемизации», свойственным другим историкам, слишком заботящимся о том, чтобы поместить расизм за пределы национализма как такового – как будто можно определить национализм, не включая в него расистские движения и, следовательно, не прибегая к исследованию общественных отношений, приводящих к расизму, которые нельзя отделить от современного национализма (в частности, империализма)[27]. Тем не менее эти преимущества сами по себе еще не обеспечивают ни доказательства того, что расизм есть неизбежное следствие национализма, ни a fortiori того, что если бы не существовало явного или латентного расизма, национализм исторически был бы невозможен[28]. Сами эти категории и связи между ними остаются расплывчатыми. Но не стоит бояться задержки на исследовании причин, в силу которых любой концептуальный «пуризм» оказывается здесь неэффективным.



Поделиться книгой:



Регистрация