Вспомнил, как в маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла «грамота»: «Атаманы–молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали вам атаманы–молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлете, и атаманы–молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге–реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте».
Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.
Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головастый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.
Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.
Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать.
Он выбирает самого низенького, у чадного костра, чтобы спросить:
— Как бы мне, человеке, к атаману?
Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.
— Пташечка!
— Откудова залетела?
Спрошенный с улыбкой, нежно:
— Авун[11]Авун — задняя часть штанов (ногайск.). подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.
— Колпак е башки долой!
— Тымала!..
А рядом сидящий исполин птичьим голосом:
— На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
— Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
— Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточкамн он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
— Мне не лей.
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
— Что ж ты, батька? Посуху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал ощупывающий взгляд впалых глаз.
— Не тебе батька.
Гость уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
— Есть в полуночном краю окиян–море. По тому морю шел — прадеды помнят — мореход свейский. С корабля увидели — берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
— Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
— А как же!
— Про Индрика–зверя что разумеешь?
— Про Индри… как говоришь?
— Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья–про–рок тяготить землю. Внушил: «Выпей Волгу!» Он стал пить, да раздулся, лопнул, кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается немного снисходительно. Притча кажется ему никчемной и глупой. Он чувствует, что в руках его снова ниточка, и с торжеством восклицает:
— Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря — небо с водой соткнулись там! А у моря стоит камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята — распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Тоиор у Гюряты — руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался — откуда же в камени меха? — задуло, закрутило, и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки…
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но об этом он молчал, а сплетал с придумками застрявшие в памяти россказни досужих людей, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказывать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Так, не останавливаясь, он пил и плел петельки вымысла.
— А есть там, в стране Югорской, гора. Путь иа нее — четыре дня, и наверху — немеркнущий свет, и солн це ходит день и ночь, не касаясь земли…
…И живут там люди самоядь, пожирающие один другого, и люди лукоморья — на Юрья осеннего засыпают, на Юрья весеннего пробуждаются. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
— Затейливые страны! — сказал Ермак. — Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
— Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул…
И опять помедлил малость.
— Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках–погах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет — на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заострепные уши.
Ермак вдруг оборвал:
— Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость швырнул оземь свою шапку. По–дурацки, как считал он сам. Но «с волками жить, по–волчьи выть» было главным правилом его.
— Не жалко, — крикнул он, попирая ногами кунью опушку, — копейку стоит! Люди югорские молятся золотой бабе, в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
— Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иосафом…
Льстиво и маслено подмигнул.
— Ох, баб в Перми Великой — что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь — игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой, а выпадет чет! Только с этим угрюмо–молчаливым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
— В Кергедане Микитка?
— Кто, говоришь?
— Строганов Микитка.
— Нет…
— В Чусовую, значит, прибег?
Ошеломленный, он спросил:
— Ты откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?
И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана.
Смирясь, дорожный уже не юлит.
— Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.
— Листы привез?
— Такое дело на листе не пишется.
— Чем докажешь?
Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.
— Это в почесть.
Снова нелегкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:
— Не я тута один от Строгановых. Еще крыжачок, смолокур да соляной человек Микешка.
Глаза его бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы.
Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:
— Листы, коль захочешь, будут тебе.
Тогда срыву встал атаман.
— Хребет переломаю, тля!..
Холодпая струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Что–то мутное, тяжелое подкатывает к горлу. Али он охмелел?
— Моя собачья жизнь, — говорит он жалобно.
Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев всемогущих, тех, что за тыщу верст?
Он мелко спешно крестится.
12
Ермак повел войско вниз по реке.
Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов — на час пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво–красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.
Круглые дома–кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки — летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.
Когда–то с этим обычаем — ковать раскаленное железо в годовой праздник — пришли из Азии завоеватели монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где–то за степями высились Иргене–Конскпе горы. Говорили — там есть долина: два всадника могут перегородить ее. Эта долина железная. И бока ее, как магнит, притягивают копья.
Великая орда завладела землями, пародами и их добром.
Ногап тоже ковали железо — они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…
Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Оп несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябыо мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.
Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие с поднятыми головами верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.
Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.
Близка Астрахань.
В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о берег, чахлый камыш полз по песку. Над известковым камнем выл ветер. Синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.
Не потому задержал повольников перед нею, у персидского порога, казачий вождь, что заколебался помериться силою с кизилбашами, «красноголовыми», военной опорой трона Сефетидов.