Потом наступает осень, и он идет в школу – в новую школу, где его никто не знает. Ни с кем почти не разговаривает, на уроках сидит, глядя в окно. Солнце за окном расплывается серебряным пятном.
Домой из школы он возвращается через старый парк, сплошь дубы и клены, кое-где потрескавшиеся мраморные статуи и фонтаны. Фонтаны, конечно, не работают. Ветер шуршит листьями. Пруд цветет ряской. От аллеи в разные стороны уходят тропинки и дорожки, ныряют в кусты.
Иногда здесь играют дети.
– Раз, – считает тощая белоголовая девчонка, уткнувшись лбом в дуб, – три-четыре пять! Я! Иду! Искать!
И уносится, визжа, тонкие косички мотались по спине.
Его играть не зовут, с чего бы? Ни с кем из них он не знаком. Они шумные и всклокоченные, то ли от лазанья по кустам, то ли сами по себе. Они разного возраста, кто-то старше него, кто-то намного младше.
Бабушка говорит в телефон: нельзя так, он как неживой. Вздыхает в трубку. Он слушает, сидя на своем балконе, через раскрытое окно бабушкиной комнаты. На следующий день говорит: вот, иду гулять. Подружился кое с кем, обязательно познакомлю, как-нибудь потом, пока.
Идет, конечно, в парк, куда ж еще. Сворачивает с аллеи, огибает заросший пруд. Листья падают сверху: красные, желтые, всякие. Дорожка заросла травой. Откуда-то доносится запах дыма, его едва не тошнит. Ускоряет шаг, и дымная вонь исчезает, остается запах листьев и осенней земли.
По мосту он пересекает ручей, вода которого бесшумно течет по камням, чистая, прозрачная, как темное стекло. Тропинка ведет дальше, скрываясь между деревьями.
Там, на мосту, он оставляет школьный рюкзак с учебниками.
Говорит себе: он просто устал его тащить. Решает: заберу, когда вернусь, кому он тут нужен. Дальше идет налегке, сунув руки в карманы куртки. Пару раз спотыкается о корни, ничего страшного.
Туки-тук, говорит мальчишка, на голову его ниже, лохматые волосы лезут в глаза, я тебя нашел!
Я не играю, говорит он. Конечно, играешь, отвечает девчонка из-за поворота, раз уж ты здесь.
Хорошо, соглашается он. Раз уж он здесь, в самом деле.
Они начинают играть. Правила не сложные, ему быстро их объясняют. Что-то вроде пряток, немного сложнее, все разбегаются, и надо искать по приметам.
Синее, кричит девчонка – та самая, беловолосая, с косичками. Мы ищем синее!
Радом с тропинкой, за деревом, он видит маленький синий цветок и прячется в кучу листьев рядом. Когда его находят, он, в свою очередь, говорит: а теперь ищем красное! Но все молчат, не спешат разбегаться, переминаются с ноги на ногу. Красное нельзя, объясняет ему лохматый. Тогда белое, предлагает он. Белое можно? В ответ звучит многоголосый визг разбегающихся игроков.
Потом идет зеленое, потом серебряное (сложный тур для прячущихся, легкий для ведущего), серое, снова синее, и дальше. Пушистое, кричит рыжеволосая длинноногая девушка, старше его.
В поисках пушистого он заглядывает в дупло, видит кого-то, свернувшегося там, в глубине, дрожащего и большеглазого. Тот, из дупла, протягивает ему маленький узелок – и он, не задумываясь, берет подарок.
Уже совсем темно. Ветви деревьев кажутся черными, небо темно-фиолетовое. Мимолетом он спохватывается, что пора идти домой, но беловолосая девчонка, она опять водит, говорит: светящееся! – и он возвращается к игре.
Что-то пробирается рядом с ними в темноте, припадающее к земле, гладкое и текучее. Кто-то тихо поет за деревьями, на незнакомом ему языке, но если вслушаться, обязательно поймешь.
Они играют, играют и играют.
Потом кто-то кричит: настоящее-живое! И все разбегаются в разные стороны, ищут настоящее-живое. Он идет по тропинке, смотрит направо и налево, но он уже понимает, что это как раз то, что не так просто найти в здешнем лесу.
Небо медленно светлеет. Он играл всю ночь. Сейчас утро.
Тропинка заканчивается на берегу озера. Он очень устал, и не знает, куда дальше идти. По озеру кто-то плывет.
Он пытается разглядеть и внезапно видит, что этот кто-то не столько плывет, сколько барахтается в воде, хлопая руками. Уходит под воду: раз, другой.
Он сбрасывает ботинки и куртку и, разбрызгивая воду, забегает в озеро. Вода холодная, но не слишком. Такая вода бывает не осенью, в октябре, а в начале лета.
Тогда он понимает, что происходит. Кто плывет там, на середине озера.
На секунду, не больше, он замирает, не может решить, что делать – но встряхивается, ныряет и плывет, туда, где по воде все еще расходятся круги. Там снова ныряет. И снова ныряет, пытаясь найти того, кто только что скрылся под водой.
Никого нет. Никакого шевеления в глубине озера.
В конце концов он медленно выбирается на берег. Не может найти свою куртку и ботинки – вообще не может найти тропинку, по которой сюда пришел.
Зато видит на берегу шорты и летние туфли, свои летние туфли.
Тогда он хватает и надевает их, быстро натягивает шорты и бежит по дороге. Которая, он знает, приведет его на окраину города, а потом две остановки на автобусе – и он дома. Дома.
Он бежит, стараясь изо всех сил двигаться как можно скорее, он боится только одного: забыть, что через неделю случится пожар, и что надо обязательно сказать родителям про пожар. Боясь забыть это лето, и эту осень, и эту ночь в лесу, он нескончаемо повторяет на бегу одно и тоже: через неделю будет чертов пожар.
Юлия Ткачева
Иногда получаются корабли
Сашка был моим старшим братом, и он был, ну, не таким как все.
Помню, много лет назад, когда я была совсем маленькой, бабушка один раз сказала папе:
– Хорошо, что решились на второго. Хоть Катька растет ребенок как ребенок, раз уж с первым так не повезло.
– Мама, – сказал папа каким-то совершенно пустым, холодным голосом, я вообще не подозревала, что одно-единственное слово можно произнести так, что мурашки побегут по коже.
Из-за этого «мама» я, наверное, и запомнила тот разговор. Правда, я не поняла тогда, почему нам с Сашкой не повезло. Я как раз считала, что мне очень даже повезло.
Сашка был замечательным старшим братом. Совсем большой, на семь лет меня старше, он вовсе не зазнавался, как другие взрослые. Мы проводили вместе кучу времени – тогда я как-то не задумывалась, отчего Сашка не ходит в школу.
Не так уж сложно было запомнить основные условия общения с Сашкой. Не прикасаться к нему, в самом крайнем случае – брать за руку. Говорить громко и отчетливо. Чаще улыбаться и ни в коем случае не кричать, не ныть и не обижаться. Тогда с ним все было в порядке. Зато Сашка здорово умел выдумывать разные игры со сложными правилами, играть в которые было жутко интересно. И еще никогда не дразнил меня: просто не умел.
У моего старшего брата было увлечение: он собирал то, что папа с мамой называли «Сашкиной коллекцией». Сам Сашка свое любимое дело никак не называл, он вообще мало говорил. Он просто собирал. Почти все, что попадалось ему на глаза – так, во всяком случае, казалось со стороны. Бумажки. Веревочки. Веточки, камешки, шишки. Винтики и проволочки. Чуть ли не каждый мелкий предмет, замеченный моим старшим братом на городской улице, в парке, в лесу – вообще везде, где только Сашка бывал, – подбирался и тщательно, придирчиво оценивался. То, что Сашка решал присоединить к своей коллекции, он рассовывал по карманам, и затем, дома, после долгих раздумий помещал в одну из множества коробочек, баночек, бутылочек. Он не сортировал вещи – точнее, сортировал, но по каким-то своим, непонятным никому правилам. В одной коробочке могли оказаться ветки и проволока, скомканная бумага и камешки, и невесть что еще. Сашка мог высыпать все из какой-нибудь банки на пол и целый вечер перекладывать вещи туда-сюда, хмурясь с таким видом, будто решал сложную математическую задачу. К слову, математические задачи он решал гораздо быстрее. Сашка не был глупым, он просто был, ну, другим. Я всегда это знала, так же точно, как знала другие непреложные вещи: папа самый умный, мама самая красивая, мы будем всегда, а мой брат немного странный.
Лет с шести я приносила ему с прогулок полные карманы всякой всячины, а потом с любопытством наблюдала, что Сашка со всем этим добром будет делать. То, что он делал, завораживало.
Например, заполняя стеклянную баночку из-под яблочного пюре щепками и листьями, он говорил что-нибудь вроде:
– Три зеленых и еще восемь маленьких.
Я смотрела во все глаза: зеленых листьев в банке точно было больше трех, а маленьких предметов вообще не сосчитать.
– Круглый, белый, шумный, – произносил Сашка задумчиво, глядя на коробку, набитую металлическими шестеренками и болтами. С натяжкой их можно было назвать круглыми и шумными, но никак не белыми.
Иногда мне казалось, что еще чуть-чуть, и я пойму.
Мне и родителям разрешалось брать Сашкину коллекцию в руки, но если мы открывали коробочки, брат начинал волноваться. Как-то раз мама выбросила один экземпляр – банку, из которой, по ее словам, шел неприятный запах. Неделю после этого случая Сашка не разговаривал. Не обижался и не сердился – он вообще никогда не обижался и не сердился. Просто молчал, замкнувшись, почти не выходил из комнаты и даже, кажется, не двигался, сидя на полу и глядя в стену.
Больше родители не пытались ничего выбрасывать. Коллекция росла не слишком быстро, потому что Сашка чем дальше, чем тщательнее подходил к отбору предметов, из которых составлял свои экспонаты. Но постепенно коробки, банки и бутылки прибавлялись: по одной, по две в месяц. Когда я пошла в первый класс, коллекция помещалась на трех полках, а когда закончила пятый, родители купили Сашке второй шкаф, потому что первый был забит целиком.
– Он у тебя что, строит корабли в бутылках? – спросил Костя.
Мне было четырнадцать или что-то около того, я привела его к нам домой и зачем-то показала ему Сашкину комнату. Самого Сашки в этот момент не было дома.
– Ну, знаешь, такая шутка, – объяснил Костя, видя, что я не понимаю. – Как делают корабли в бутылках? Берут бутылку. Засовывают внутрь щепки, бумагу, всякий мусор, наливают клей. Трясут. Иногда получаются корабли.
Он был не злой и не глупый, этот Костя. Может, он просто был слишком нормальный.
Когда он ушел, я сняла с полки одну из Сашкиных коробочек – картонную, легкую. Потрясла, слушая, как шуршат и перекатываются предметы внутри.
Открыла. Две щепки, ракушка, несколько камешков, засохшая апельсиновая корка, осколок стекла. Вздохнула, поставила обратно.
К этому времени Сашка окончил школу (заочно), выучился (тоже заочно) и даже работал. Он так и не научился толком общаться с людьми, но для его работы это было не слишком важно. Сашка программировал. Кажется, у него даже неплохо получалось.
Смотреть на то, как он быстро-быстро стучал по клавишам компьютера, заполняя экран непонятными символами, было до странности похоже на то, как он пересыпал туда-сюда веточки и шишки. А бормотание «кластеры-циклы-переменные» звучало, если честно, ничуть не лучше, чем «три зеленых и восемь маленьких». Я не очень понимала, чему так радуются родители. Сашка, по большому счету, вовсе не изменился.
За три недели до моего выпускного бала я свалилась с лестницы и сломала ногу. Лежать в больнице было больно и обидно. Меня навещали друзья и родители, но я по-настоящему удивилась, когда пришел Сашка. Он редко выходил на улицу, гулял строго в окрестностях нашего дома, а больницы вообще терпеть не мог с детства.
– Возьми, – сказал Сашка, протягивая мне блестящую жестяную баночку. В первый момент я решила, что там конфеты, но Сашка потряс баночку, и вместо рассыпчатой дроби леденцов я услышала мягкий, приглушенный шорох. Брат подарил мне один из экземпляров своей коллекции. Глядя на его мрачное, сосредоточенное лицо, я едва не разревелась.
Открыла баночку. Круглая гайка. Маленькое серое перышко – воробьиное, наверное. Извечные веточки, шишка, веревочка. Показалось, что мусор на мгновение сложился в сложную конструкцию с гайкой в центре, перышко вращалось вокруг, похожее на секундную стрелку. Моргнула, и иллюзия пропала.
– Две сплошные черты, – пояснил Сашка, внимательно глядя на меня, – и четыре прерывистые.
– Да, конечно, – согласилась я и еще раз встряхнула подаренную банку.
Сашка кивнул.
Я поступила в институт и уехала из города, наезжая домой два раза в год на две недели. Серебристая баночка из-под конфет путешествовала со мной: что-то вроде талисмана. Наверное, это было глупо. Но мне было спокойнее садиться в самолет, зная, что в ручной клади перекатывается гайка, вокруг которой вращается воробьиное перо, отсчитывая по очереди две сплошные черты и четыре прерывистые, что бы это там ни означало. Конечно, это было глупо. Неважно.
Мама приезжала ко мне в гости. Я водила ее по музеям и мостовым, знакомила с друзьями и показывала любимые кафе. Сашка приехать не мог, путешествия на самолете находились за пределами его возможностей. Папа оставался с ним.
Помогая маме собирать сумку, я наткнулась на маленькую желтую пластиковую мыльницу. Внутри шуршало и перекатывалось. Там было что угодно, только не мыло. Я не стала открывать.
И когда бабушке, в ее восемьдесят пять, грозили страшным диагнозом и говорили: если подтвердится, то, вы же понимаете, месяца три, не больше, готовьтесь к худшему на всякий случай – я кивала, но к худшему не готовилась. Иногда получаются корабли, думала я. Бабушку выписали без диагноза.
– Катя, ты слышишь? Приезжай. Сашка под машину попал…
– Что? – сказала я.
Водитель сказал, что Сашка неожиданно вышел на дорогу. Он был совсем молодой, этот водитель, и очень перепуганный. Он все время повторял что Сашка появился неожиданно, да еще и нагнулся, подставив голову под удар, наверное, что-то уронил.
Интересно, что Сашка увидел на асфальте? Камешек? Смятую обертку?
Он был жив, мой старший брат, хотя дела обстояли не лучшим образом, Сашка был жив, и у него был шанс.
Я прилетела через восемь часов, первым же самолетом. Сашка не узнал меня. Он никого не узнавал. Вы же понимаете, сказал врач. Готовьтесь к худшему.
Поехала домой. Сказала маме: переодеться, забросить вещи, я же прямо из аэропорта.
В такси залезла в сумку, нащупала жестяную коробочку достала. Гайка подпрыгивала – может быть, в такт движению машины. Воробьиное перо. Веревочка.
Дома сразу прошла в Сашкину комнату. Открыла дверцы шкафа и остановилась, раскрыв рот, глядя прямо перед собой. На верхней полке, в пятилитровой пластиковой бутылке, вращалась решетчатая конструкция из сухих листьев, зубочисток, пробок и конфетных фантиков. Красивая, как модель молекулы сложного органического вещества.
Вспомнила, зачем приехала. Потянулась к бутылке и тут же поняла: не то. Раз она работает, а Сашка в больнице, и врачи велят готовиться к худшему, значит – не то.
Значит, того, что мне нужно, здесь вообще нет, и бесполезно искать. Черт.
– Ладно, – сказала я вслух, себе и пустой комнате. – Ладно.
Села на пол перед шкафом. Выгребла с нижней полки то, до чего дотянулась, пооткрывала крышки.
Хуже все равно не будет, ведь верно? Иногда получаются корабли.
И положила в стеклянную банку из-под, кажется, маринованных огурцов, первый камешек: круглый, обкатанный волнами, цвета темного меда.
Нина Хеймец
Немного плотнее воздуха
Конечно, все помнили Гершона; конечно, каждому было, что о нем рассказать. Ноам так и называл эти моменты: «время Гершона» – пауза в разговоре, за окном футбольный мяч отскакивает от асфальта и врезается в металлическую сетку ограды, кто-то набирает скорость на мотоцикле, давно бы пора свет включить, и этот теряющий прозрачность воздух такой зыбкий, что лица в нем идут ночной рябью, тлеют зернистым шумом. Сидишь и смотришь, как темнота отъедает в них точку за точкой. «А дверь Гершона? Скажите, а?» – и кто-то смеется, кто-то нащупывает в кармане сигареты, кто-то щелкает выключателем. – «Да разве забудешь такое?»
Двери, собственно, и не было. Гершон ее кирпичами заложил и отштукатурил. Мол, друзья к нему и так придут, а остальное его не касается. Гершон жил на первом этаже: перелез через подоконник и вот ты уже у него в гостях – среди табуреток-инвалидов, немытых сковородок, пожелтевших газет с неровно обведенными зеленой шариковой ручкой объявлениями: «срочно требуются крановщики», «уроки китайского недорого», «участки земли в дюнах, разрешение на застройку, без посредника». Ноам читал их и пытался понять, что за человек Гершон, какова его логика. Но логики в них уже не было, как не было и Гершона – все, чего он касался, все, что он о себе рассказывал, сразу же переставало иметь к нему отношение, отсыхало, лишалось внутренних связей, как муравейник, из которого, один за другим, ушли все муравьи. Ноаму иной раз казалось, что откровенность Гершона – способ скрыться, уйти из обстоятельств своей жизни, оставить их, слой за слоем, свестись к бесцветной точке, едва отличимой от обступившего ее воздуха. С дверью, кстати, все получилось, как Гершон и задумал. «Где тут у вас квартира номер два?» – спрашивали человека в окне первого этажа почтальоны, коммивояжеры, представители газовой компании, полицейские – соседи в доме напротив жаловались на шум, – «Квартира номер один есть, и номер три – вот она. А номер два – куда делась?». «Нет такой квартиры», – твердо отвечал Гершон, глядя им в глаза. Они не сразу верили ему. Заглядывали в подъезд еще раз – там ровная стена, шумно переговаривались с кем-то по рации, но потом все-таки уезжали.
«А как Гершон в гости приходил? Забыли?». Не забыли мы, ничего мы не забыли.