По удалении Миланы показалась я ей, открыла, что любовь её к вам мне известна, запретила ей говорить с вами и приступила к опытам, или, лучше сказать, к усилению вашей страсти. Я была тем самым невольником, который вам прислуживал. Зная, что препятствия умножают страсть, старалась я вам в ней противоречить и уверять вас, что вы влюбились в видение, но чтоб вы и в самом деле не вняли на моим доводам, то показала я вам портрет Миланы. Ну а дальше был уже труд предчувствования души вашей, что вы в портрет влюбились. Скрыв его, увидела я, что любовь ваша возросла, ибо вы поддались отчаянию. Когда же вы для пользы вашей любовницы со всею горячностью к ней отреклись от желания её видеть, главная часть талисмана была разрушена, и к отраде вашей позволила я Милане поговорить с вами. К совершенному уничтожению колдовства оставалось только испытать вашу неустрашимость; которая мне была уже довольно ведома, и для того не хотела я подвергать вас опасным опытам. Но вы, Громобой, признаетесь, что учиненные мною игрушки не казались вам таковыми издали, чтобы никто иной, кроме Громобоя, не мог досадовать, что не нашел их таковыми же и вблизи.»
«Что же до тебя, княжна, – говорила Добрада Милане, – не думай, чтобы супруг твой чем-нибудь уступал тебе; если ты полюбила его только в нем самом, то знай, что он не уступает тебе в богатстве и природою. Он происходит от славенских государей, ибо предки его имеют в жилах своих кровь великого князя Авесхасана. Но теперь, мои любезные дети, я должна вас оставить: звание мое влечет меня в другие места. Я уверяю вас в моем дружбе, но, может быть, никогда не понадобится вам моя помощь поскольку, что небеса обещают вам счастливую жизнь; которая будет цепью вашей взаимной любви и веселья. Спокойствие дней ваших ничем не нарушится, если вы не пренебрежете одним завещанием. Оно состоит в следующем: в книге судеб определено иметь вам только одного сына, но опасайтесь дать ему жизнь в предпразднество богини Дидилии[78], ибо в таком случае вы не будете иметь счастья утешаться детством вашего сына. Правда, он будет великим богатырем, но подвергнется великим бедствиям, и вы не увидите его до самого тридцатилетнего его возраста.
Волшебница, сказав это, обняла Громобоя и Милану; светлое и блестящее облако покрыло её и помчало на юг. Любовники не очень грустили, разлучаясь со своею благодетельницею, ибо в период её расскакза обоим очень хотелось, чтоб повесть Добрады была покороче. Итак, Громобой стал счастливейшим супругом благополучной Миланы. Они затеяли на многие дни пиршество для общих своих подданных и всегда старались услаждать их рабство своими снисхождениями и благодеяниями так, что те считали в них отца и мать и предупреждали все пожелания их охотным исполнением. Где есть общежительство, там может быть без рабства, но состояние господ и подданных не может быть счастливым, если первые не будут стараться показывать, что они господа, а вторые – чувствовать, что рок определил им быть рабами; словом, подражать Громобою и его подданным.
Заключение приключений Громобоя и Миланы и начало собственных случаев дворянина Заолешанина
Дни новых супругов текли в совершенном благополучии, любовь их час от часу умножалась, и они не имели желать ничего, как только любиться вечно. Милана пеклась лишь о том, чтоб не учиниться матерью в предпразднество Дидилии, ибо ей хотелось воспитать своею грудью маленького сына, и она клялась, что никому не отдаст того, что должен походить на юного Громобоя.
Милана часто спрашивала у жреца, когда будет праздник Дидилии; тот объявлял об этом; однако она забыла в навечерии, и в самый сей праздник Добрада предстала поздравить их с добрым утром. «Вы забыли мое завещание, – сказала она им. – Но чему быть, то не минует. Громобой! Ты стал отцом славного богатыря, который весь свет наполнит звуком великих своих подвигов; но я знаю, что для тебя это лестно, итак, не для того пришла я, чтоб тебя поздравить, – сказала она с дружескою усмешкою, – но чтобы утешить Милану и приготовить её заблаговременно к лишению сына, которого она от дня рождения его не увидит чрез тридцать лет. Я надеюсь, что вы, дочь моя, – говорила она к Милане, – снесете великодушно определение судьбы. Не заботьтесь о его воспитании, ибо я беру его на себя. Прощай, Милана! Не думай плакать о том, что ты не будешь играть младенцем, но радуйся, что ты стала матерью великого человека, который украсит имя твое славою и честью». С этими словами она исчезла. Милана заплакала, но Громобой умел её утешить и приготовить к вручению сына своего чрез девять месяцев Добраде. Те протекли, и только лишь успели они поцеловать своего прекрасного младенца, волшебница явилась, взяла его у них из рук и унесла за леса Клязьменские. От того богатырь и был прозван дворянином Заолешанином, хотя, впрочем, собственное, имя его было Звенислав.
Оставим теперь его родителей, ибо чрез все тридцать лет, в коих не видали они своего сына, ничего противного с ними не случилось. Они препровождали спокойную и приятную жизнь, а Громобой своей любезной супруге скоро привел в забвение, что не сама она воспитает своего сына.
Добрада принесла младенца в зачарованный замок, вручила его русалкам тех лесов[79], повелела им охранять ребенка и определила львицу в его кормилицы. Зверь этот отправлял свою должность с величайшим прилежанием, дитя росло не по годам, а по часам; прелестные девицы лесов не спускали глаз с его своих и находили удовольствие насыщаться созерцанием красоты его. Шести лет Звенислав имел уже рост обыкновенного человека и такую силу, что великий дуб мог сбивать кулаком с корня. Разум его соответствовал росту, он развился прежде времени и учинил его способным к принятию наставлений. Добрада не упустила стараться украсить дарования его науками; она пришла в это время, наградила львицу за труд, дав ей крылья, и к великому сожалению лесных нимф взяла с собою Звенислава. Русалки тех лесов столь огорчены были этим лишением, что с того времени не плетут уже они зеленых кос своих, их видят иногда бегающих с растрепанными волосами или качающихся на ветвях берез и произносящих свои жалобы.
Звенислав перенесен был в палаты двенадцати мудрецов, стоящие на Востоке, на неудобовосходимой горе истины. В эти палаты путешествуют ученые, но мало из них имели счастье, преодолев труд, достигнуть тех палат. Мудрецы по повелению Добрады приняли Звенислава, как её собственного сына; они чрез десять лет наставляли его во всех знаниях, науках и упражнениях тела, и к концу этого времени мог он быть образцом учености, благонравия, храбрости и богатырства. Волшебница опять предстала и, поблагодарив мудрецов за труд, взяла богатыря, свела его на низ горы по золотой лестнице, украшенной разноцветными коврами. Остановившись в пространной долине, говорила она ему следующее: «Любезный мой сын! Я могу тебя назвать этим именем, потому что родители твои дали тебе лишь жизнь, а я учинила тебя способным к проведению её в славе и добродетели. Участь твоя не из лучших, ибо ты спокойствия до тридцатилетнего твоего возраста иметь не будешь. Покуда достигнешь ты этого времени, ты не узнаешь и не увидишь своих родителей; беды и опасности будут сопутствовать делам твоим, и одна только добродетель будет тебе в том помощницею. Я, которую считаешь ты своею матерью, волшебница Добрада; но хотя я и великую имею власть и могу потрясти всем светом, но не ожидай от меня защиты: со всею моею к тебе любовью я не властна только в тебе одном. Оборона твоя против всех злоключений должна быть твоя храбрость и великодушие. Терпи все случаи, будь бодр в бедах и умерен в счастье; не забывай справедливость, держи всегда данное обещание и не делай никому того, чего себе не хочешь. Защищай притесняемых, почитай женский пол, избирай из него себе достойную, чтоб учинила остаток дней твоих благополучными, но не предавайся и не будь рабом их прелестей. Когда исполнится тебе тридцать лет и я увижу, что ты не уклонишься от добродетели, я увенчаю твое мужество и возвращу тебя твоим родителям. Не выспрашивай у меня ничего и шествуй куда хочешь. С этого часа ты начнешь быть богатырем, ибо в таковое звание я тебя посвящаю». Сказав это, надела она на него броню, опоясала мечом, вручила копье и велела, чтоб он сам достал себе коня богатырского. После чего, дунув на него, исчезла в глазах его, и Звенислав очутился в преужасной пустыне.
«С чего я начну? – размышлял богатырь, сев под сенью стоявшего тут дерева. – Куда мне обратиться? Я не ведаю, где я и где мое отечество. Мне не дозволено видеть моих родителей, но я и не знаю, где они. Благодетельная моя волшебница предоставила меня собственной моей участи. Я – богатырь и должен странствовать, но похож ли я на него, не имея коня? Могу ли я его сыскать себе в пустыне, где, может быть, вернее всего умру с голоду… Однако ж Добрада велела мне быть терпеливым, и я очень худо начинаю мое звание, показывая в себе такое малодушие». После этого рассуждения он приободрился и начал любоваться, рассматривая свое оружие. Добротность оружия его порадовала и опять напомнила ему о коне. «Ах, если б я был не в пустыне, первый же встретившийся со мною богатырь снабдил меня им; но здесь я не имею надежды проявить своей храбрости». Он бы и далее продолжал свою мысль, если б достигший его слуха тяжкий вздох не остановил ее. Звенислав осмотрелся по сторонам, чтоб заметить, откуда он произошел, и не мог никого увидеть. Удивление его об этом было тем большим, что том месте не было ничего, кроме того дерева, под которым он сидел, и за что можно было бы спрятаться. Он не мог утерпеть, чтоб не закричать: «Несчастный! Кто бы ты ни был, не скрывайся от меня; тебе не следует опасаться предстать богатырю, который за удовольствие сочтет защитить тебя, если ты сносишь притеснения». – «Ах, добродетельный богатырь, – отвечал ему голос. – Каким бы обязана была тебе злосчастная Любана, если б только в твоих силах было возвратить ей первый её образ». – «Но где ты? – сказал богатырь с изумлением. – Не опасайся показаться человеку, обязанному сохранять почтение к твоему полу». – «Ты близ самого меня, – отвечал голос. – Дерево, подавшее тебе защиту от солнечных лучей, прибегает под твое покровительство. Это я, несчастная, приведенная в столь жалкое состояние злобою Яги Бабы. Она не удовольствовалась, лишив меня моего возлюбленного царевича, но превратила и меня саму в это дерево. Если ты находишь в себе довольно человеколюбия, чтоб помочь мне, и столько же храбрости, чтоб убить крылатого змея, обитающего в сей пустыне, то не медли возвратить мне человеческий вид, помазав меня желчью этого змея». Дерево не могло больше говорить, рыдания пресекли слова его, но того и было довольно, чтобы воспламенить витязя к славному подвигу. «Будьте уверены, Любана, – сказал он, – что я погибну сам или принесу вам желчь, которой вы требуете». Он проговорил это и пошел искать чудовище.
Звенислав провёл весь тот день, всходя на крутые утесы каменных гор, перелазя стремнины и опасные пропасти, но не увидал ни одной живущей твари. Он очень утомился, когда взошел на приятный луг. Текущая по нему прозрачными струями речка призвала его утолить свою жажду. Он пил, думал о змее, досадовал, что его не нашел, и увидел девицу, гонящую стадо овец к тому самому месту, где он сидел. Красота этой девицы была столь велика, что богатырь не мог защититься от происшедших в сердце своем движений; он вскочил и, наполненный изумления, повергся пред нею на колени. «Божество ль ты или смертная, – говорил он, – я равно счастлив, что тебя вижу». – «Не унижайте себя, витязь, – отвечала девица, застыдившись. – Я весьма удалена льстить себе: невольница Бабы Яги не заслуживает такоего почтения». – «Это не мешает, чтоб я отдавал вам справедливость и предложил мои услуги. Вам стоит только повелеть, чтоб я принудил Бабу Ягу возвратить вам вольность», – говорил Звенислав, еще более пленясь её скромностью. Девица казалась тем быть тронута и, для того подойдя и поднимая богатыря, отвечала ему: «Я очень признательна к вашему великодушию, храбрый богатырь, чтоб могла подвергать опасности дорогую жизнь вашу для моего освобождения. Мне известна сила Бабы Яги, которая подкрепляется крепчайшим чародейством, и для того удалитесь отсюда поскорее; мне очень будет жаль, ежели вы за встречу со мною заплатите жизнью». Овцы её напились, и она погнала их прочь. Звенислав не мог остановить её и бесплодно упрашивал показать себе жилище Яги Бабы. Красавица удалилась, а богатырь остался в великом смущении. Он спрашивал у своего сердца, какое действие произвела в оном эта встреча, и узнал, что оно пленено до крайности прелестями невольницы. Он рассуждал, надлежит ли ему следовать сей склонности и не противно ли будет то званию его, чтоб влюбиться в простую невольницу, но сердце его вмешалось в сии рассуждения, обратило их в свою пользу и сделало то, что он забыл искать змея и остался дожидаться утра на берегу речки в надежде, что поутру увидит опять девицу, гонящую свое стадо. Некоторые травы послужили ему к укреплению его желудка, но сон убегал от глаз его. Он наполнен был воображением о похитительнице своего покоя. «Боги! – думал он. – Сие сверхъестественно, если вы вливаете в меня чувства любви, кои мне доселе были неведомы, для того только, чтобы я любил без надежды. Красавица эта не хотела со мною оставаться, её не удерживало здесь то, что меня влечет к ней. Ах! Она не находит во мне того, что меня к ней привлекает». После таких страстных мыслей переходит он к рассуждениям. «Чего хочу я? – вопрошал он сам себя. – Желаю, чтоб меня любила девица, которая не ведает, кто я, и которой я сам не могу сказатьо себе… На какой конец хочу я убедить её полюбить меня взаимно? Состояние мое и бедствия, обещанные мне еще на четырнадцать лет, дозволяют ли мне предложить ей пристойные условия? Нет, странствующему богатырю не должно иметь жены, но если б и можно было, то зачем мне делать её участницей моих трудов и опасностей!.. Истреби, Звенислав, неприличную склонность и помышляй лишь об одной славе». Но сердце его делало другие предложения; оно говорило: «Ищи, Звенислав, понравиться сей девице, она та самая, которая по желанию Добрады должна составить благополучие предыдущих дней твоих. Ищи обязать её освобождением из невольничества, покори себе тем её сердце, возврати её в отечество, и тогда не может она остаться равнодушной к твоим услугам». Так заключил он следовать влияниям любви своей, и утро привело опять милую его пастушку к берегам водным. Она не ожидала, чтоб витязь осмелился ночевать близ такого опасного соседства, и для того, не приметив его, начала мыть свои ноги. Счастливый богатырь не смел дышать и чаял, что только богиня может иметь столь складные и белые ножки; прелести которых сделали так, что Звенислав поклялся не любить никого на свете, если ею любим не будет. Девица села и, чая себя быть уединенной, начала вздохом, потом говорила: «Может ли быть кто меня несчастнее? О жестокая судьба! Не довольно ли для тебя, что ты лишила меня моего отечества и из княжеской дочери сделала последнюю служанку Яги Бабы? Но тебе надлежало прежде, нежели я могла управлять моим разумом, подвергнуть меня жестоким чувствованиям любви безнадежной». – «Она любит уже», – сказал Звенислав, и сердце его затрепетало; но девица вывела его из смятения, в кое ревность готова была его повергнуть, продолжая свою жалобу: «О прекрасный витязь! Надлежало ли тебе встретиться со мною затем, чтоб я не знала, кто ты, и не имела надежды когда-либо тебя увидеть, и в сем ли месте следовало тебе заразить мою душу? Если б ты появился при дворе отца моего, там, может бы, я могла удержать тебя, там, может, удобнее бы мне было наградить тебя не одним моим сердцем, но и короною. Но ты уже удалился, прекрасный витязь, я не имею надежды тебя видеть… Ах, я сама причиною: сколько он убеждал меня вчерась помедлить… Он был ко мне не нечувствителен и…» – «Боги!.. Я любим тобою, прекрасная княжна!»– вскричал Звенислав и с последним словом был уже у ног ее. Он не мог больше выговорить; сама княжна от замешательства и стыдливости, что узнали таинственные её чувствования, сделалась безмолвна; но Звенислав скоро пришел в себя, радость и любовь учинили его красноречивым. «Так, прекрасная княжна, – говорил он, – можно ли быть нечувствительным, имев счастье вас увидеть? Вы бы увидели меня умирающего на этом самом месте, если бы я не узнал, что я благополучнейший из смертных… Но не раскаивайтесь, прелестнейшая в своем поле, что нечаянно узнал я то, что, может бы, вечно погребено осталось в душе вашей. Если вы награждаете любовью вашею страстнейшего человека, то верьте, что притом почтительнейшего, который прежде согласится тысячу раз пронзить грудь свою, нежели сделать, чтоб вы в любви своей раскаялись». – «О великая богиня Лада! – сказала княжна. – Когда тебе угодно было расположить обстоятельство так, чтоб узнал тайнейшие мои чувствования тот, кто впервые произвел их в моем сердце, сделай же, чтоб я питала их небесплодно и чтоб смогла увенчать того, который составит благополучие дней моих… Поздно уже мне скрываться, любезный витязь, когда ты узнал происходящее в душе моей. Признаюсь, что я была бы вечно несчастлива, если б ты о сем не ведал или бы расстался со мною вчерась с равнодушием. Я с первого взгляда на тебя почувствовала всё действие твоих совершенств, заключила вечно воздыхать, не имея надежды тебя увидеть, и не быть ни чьею. Не видать тебя! Какие мучительные родились от того в душе моей воображения! Я не могла заснуть и, конечно бы, не преодолела себя идти искать тебя в сей пустыне, если б мучительница моя не запирала меня по всякую ночь в чулане и если б чрез то самое не опасалась предать тебя ей в руки… Но поверишь ли, Звенислав, что боги оправдают любовь нашу?» – «Откуда вы знаете мое имя?» – вскричал богатырь, целующий беспрестанно её руки. «Я знаю больше о тебе, нежели ты сам. Внимай: когда я, отчаиваясь тебя увидеть, заснула уже перед рассветом, предстала ко мне величественная женщина в белом одеянии. «Дочь моя! – сказала она. – Не стыдись тех чувств, которые произвел в тебе незнакомый богатырь: небеса их благословляют, ибо он назначен быть твоим избавителем и будущим супругом. Но прежде, чем вы соединитесь, должны будете претерпеть многие препятствия». После этого открыла она мне о твоей природе, но запретила объявлять тебе о том, если где случится мне тебя увидеть. Она стала невидима, а я проснулась и к величайшему моему удовольствию пришла на это место».
Радость Звенислава о столь счастливом известии была неизъяснима. Княжна, со своей стороны, не считала за преступление принимать нежнейшие выражения своего любовника и соответствовать ему взаимною ласкою; они клялись друг другу в вечной верности. По прошествии первых восторгов Звенислав полюбопытствовал узнать, кто такова его любовница и каким несчастным случаем впала во власть Бабы Яги.
«Приключения мои очень невелики, – отвечала ему княжна. – Я зовусь Алзаной и я – дочь Котагеда – князя, владеющего над сильным народом обров, обитающих при великой реке Дунае. Родитель мой был великим охотник до звероловства, он нередко брал с собою в леса и мою родительницу. Мне было только десять лет, как случилось так, что матушка, будучи приглашена на очередную охоту, взяла и меня с собою. Тенёты[80] рассыпали, и гоньба зверей началась. Я, с младенчества упражняясь владеть оружием с братом моим Тарбелсом, выпросила дозволение со стрелами моими отведать счастья в ловле. Гоняясь за лисицами, потом за дикою козою, удалилась я несколько от моих родителей. Вдруг поднялся великий вихрь, деревья раздавались на обе стороны, и я увидела Бабу Ягу, скачущую на ступе, которую она словно лошадь, погоняла железным пестом. Она была так страшна видом, что я, увидев ее, затрепетала. И можно ли не испугаться? Представьте себе пресмуглую и тощую бабу семи аршин ростом, у которой на обе стороны торчали, равно как у дикой свиньи, зубы, аршина полтора длиною, притом же руки её украшали медвежьи когти; она приблизилась, схватила меня и помчала с собою. И хотя телохранители, со мною бывшие, и пустили в неё тучу стрел, но те ей никакого вреда не сделали. В ужасе я слышала только жалостный стон моих родителей, и с тех пор я их не видала. Баба Яга часа в два привезла меня на своей ступе в здешнее жилище свое, хотя в рассуждении быстроты, с каковою мы скакали, считаю я, что прохали мы не менее двух тысяч вёрст. Я плакала безутешно, а особенно, когда увидела, что Баба Яга, готовясь обедать, вынула из печи зажаренного мальчика лет шести; я не могла ожидать и себе иной участи, кроме как насытить алчность моей хищницы. Но Баба Яга обнадежила меня тем, что она, почитая мое происхождение, удостаивает меня принять в свои дочери и поверяет потому своё стадо. Я участь мою сочла счастливою, и всякий бы тех же, надеюсь, был мыслей, потому что лучше княжеской дочери быть пастушкою Бабы Яги, чем жарким на её столе. Три года уже веду я такую жизнь и начинаю привыкать к моей участи, хотя часто с сожалением вижу смерть невинных детей, которых ведьма моя крадет и пожирает. Она каждый день выезжает на свою добычу, как только взойдет солнце, и возвращается к половине дня. Мне она поручает весь дом, а не дозволяет ходить только в один сад. В том саду, как я приметила, бережет она крылатого змея, которого каждый день навещает, и возвращается от него иногда в слезах, а иногда в великом гневе, который всегда оканчивается вздохами. Я думаю, что этот змей её любовник и, как видно, не взирая, что он чудовище, не находит склонности отвечать её страсти». – «Ах, княжна, – вскричал Звенислав, – я думаю, что этот самый змей и есть тот, которого я ищу и из которого мне должно вынуть желчь для освобождения одного зачарованного дерева». – «О, боги!..»– в этот самый миг вдруг возопила Алзана, и в то самое мгновение Звенислав увидел напавшего на нее крылатого, ужасного виду змея. Но не успел он обнажить свой меч, чтоб защитить ее, как чудовище проглотило его любезную и поднялось на воздух. Сердце его окаменело, он не мог произносить жалоб, и одно отчаяние подвигло его бежать и растерзать чудовище. Он гнался за ним; змей, казалось, не мог долго летать и опускался всё ниже к земле; Звенислав удвоил бег. Уже он достигал его, уже меч звенел от ударов в длинный хвост его, но змей ударился в утес каменной горы, которая разверзлась, скрыла в себя его и опять сомкнулась. Звенислав, видя невозможность ни отмстить, ни погибнуть, упал на землю, проливал слезы и вопил в отчаянии: «Увы! Несчастное созвездие, под которым я родился! За что мне этот несносный удар? Надлежало ли тебе явить мне совершеннейшую княжну и затем почувствовать жесточайшую к ней любовь, чтоб в самое то ж мгновение лишиться оной навеки?.. Ах, я не могу ни преодолеть моей печали, ни жить». Он готов был уже пронзить себя мечом, который держал в руке, но в это время пришли ему в память слова завещания благодетельной волшебницы; он опустил отчаянную руку и винил свою слабость. «Это ли терпение, – говорил он, – которое составляет мою обязанность и которому следует вести меня к славе?.. Я не возвращу уже тебя, прелестная Алзана, но должно ли мне оставить без отмщения смерть твою?» Сказал это, и сердце его наполняется богатырскою яростью; он встает, идет на сию, препятствующую ему постичь чудовище гору и в гневе ударяет во оную мечом. Он остановился от удивления, увидев, что гора исчезла, а себя он увидел стоящим в воротах замка, окруженного вместо стен железными колами, на которых торчали человечьи головы. «Вот жилище Бабы Яги, – воскликнул он, – здесь обитает чудовище». С этими словами он вложил руки между кольев и разорвал стену. Но какой вид ожидал его внутри двора! Змей изрыгал тело возлюбленной его Алзаны. Он закипел мщением и с одним мечом бросился на чудовище, которое, увидев его, оставило тело, кое уже готовилось раздробить ядовитыми своими зубами, и поднялось на задние ноги, чтоб разорвать его острием когтей передних. Оно разинуло пасть и показало пламенное жало и два ряда зубов, подобных бритвам. Витязь не устрашается и вонзает меч в гортань его, но сей меч без вреда был проглочен змеем. Надежда оставалась только на копье, оное ударилось в грудь чудовища и сокрушилось о твердую чешую его. Что осталось для Звенислава? Одна только неустрашимость, и её употребил он вместо оружия; он бросается на змия, хватает одною рукою за шею, в другую за передние ноги и раздирает чудовище напополам. Звенислав, утолив гнев, вспомнил о змиевой желчи, обещанной в помощь превращенному дереву, рассматривает внутренности, находит желаемое, вырывает желчь, и в то же мгновение густой дым покрывает труп чудовища. Богатырь в изумлении отступает прочь, дым поднимается на воздух, труп исчезает, и еще более удивленный Звенислав видит на его месте стоящего прекрасного воина. Приготовленный к колдовству в жилище Бабы Яги, ожидает он нового нападения, но воин бросается к нему с объятиями: «Избавитель мой! – восклицал он. – Вот родственник мой! Ибо божественный оракул не может обманывать: ты назначенный защитник сестры моей и будущий её супруг, ибо кроме храброго Звенислава никто бы не отважился прийти в эти пагубные места». – «Так ты Тарбелс!.. Брат возлюбленной моей Алзаны», – вскричал Звенислав, заключив его в своих объятьях. «Так, неустрашимый витязь», – отвечал воин. «Но оставим восторг, дражайший Тарбелс, – сказал Звенислав, пролив слезы. – Мне определено, кроме искать твоей дружбы, и не быть твоим зятем; взгляни на жалостный предмет вечного моего отчаяния». Он указал на тело сестры его. «Боги не могут вещать лжи, – подхватил Тарбелс, – еще я не отчаиваюсь…» Слова его пресечены ужасным вихрем. «Приготовимся умереть или победить, – сказал Тарбелс Звениславу. – Вихрь возвещает возвращение Бабы Яги». – «Умрем, когда определено, – отвечал Звенислав, – но ведьма немного выиграет: я недешево продам ей жизнь свою». Тогда богатырь, лишенный оружия, подхватил железный кол из выломленной им ограды, а Тарбелс обнажил меч свой.
Небо померкло от налетевшего премножества воронов, коршунов, сов и сычей; они вились над двором Бабы Яги, испуская мерзкий крик, от одного его, не ожидая приезда ведьмы, следовало прийти в ужас. Но та не дала богатырям времени на рассуждения и появилась на своей ступе; она усугубляла удары пестом, погоняя свою колесницу. Глаза её были как раскаленный угль, из рта лилась кровавая пена, и клыки её скрипели ужасным звуком. «Ого! – заревела она, соскочив со своей ступы и бросив пест. – Насилу я дождалась тебя, Звенислав! Я пообедаю ныне вкусно; ты пришел лишить меня драгоценной добычи, и это к самой стати: я очень голодна». Сказав это, выпустила она ужасные свои когти и протянула руки, чтоб разорвать богатыря. Звенислав воспрепятствовал тому, нанеся столь жестокий удар по обеим рукам ведьмы, что железный кол рассыпался в кусочки и ведьма охнула, но руки ее, из которых при ударе посыпали искры, не переломились, и Баба Яга, отдернув их, начала отдувать. Между тем Звенислав успел выхватить саблю из рук Тарбелса и начал рубить ее. Ведьма защищалась руками, употребляя притом и клыки свои, коими сквозь непроницаемую броню наносила чувствительные толчки Звениславу. Сражение было жарко, богатырь не щадил сил, и ведьма лишилась всех пальцев с когтями; однако сабля вся выщербилась и стала неспособна к поражению; богатырь остался без оружия, а ведьма имела еще страшные клыки и сделала уже глубокую язвину на шлеме Звенислава. Тогда Тарбелс, удивившийся неустрашимости и проворству витязя, увидел, что помощь его очень нужна, ибо хотя Звенислав бил Бабу Ягу по щекам столь исправно, что те побагровели и вздулись, но клыки её ужасно царапали ему руки. Тарбелс бросился и так удачно схватил за её клыки, что верхний попал в одну руку, а нижний в другую; он растянул ей рот и дал свободу своему товарищу схватить еще железный кол. Баба Яга попятилась от Тарбелса, и Звениславу невозможно было ударить её в голову, но тем ловчее было раздробить её ноги. Тысяча ударов, из коих каждый раздробил бы дуб, было нанесено в костяные ведьмины ноги, тридевять[81] железных колов было им изломано до рук, но ноги эти состояли из такой крепкой кости, что только маленькие отщепки от них откалывались, однако ж и те очень потонели[82]. Ведьма ревела, хотела колдовать, но лишь высунула для того язык свой, и тогда Тарбелс, держащий её за клыки, поймал за него зубами; Звенислав подоспел, ухватил за язык и его вырвал; кровь облила брата Алзаны с головы до ног. Со всем тем еще опасно было выпустить из рук клыки её и надлежало совершенно отбить ей ноги. По счастью, среди двора был вкопан медный столб, к коему Баба Яга привязывала, как коня, свою ступу, и Звенислав его вырвал. Видно, что судьба её была в этом медном столбе; для того с двух ударов костяные ноги по самые вертлуги отлетели. Тарбелс, видя победу, выпустил ведьму из рук, но она и без ног начала прыгать, лепетала какие-то варварские слова, но поскольку без языка не могла уже чисто произносить, то колдовство ей не помогало. В отчаянии Баба Яга заревела столь крепко, что Тарбелс едва устоял на ногах, и она бросилась под ноги к Звениславу; но тот улучил её ударом в самую голову так, что она расплющилась, и скаредная её душа оставила гнусное свое обиталище и низверглась в самый ад. Хищные птицы, вьющиеся над местом побоища, усугубили вопль, спустились к трупу ведьмы и расклевали его в мгновение ока так, что не осталось оскребка косточки, и улетели прочь.
Тарбелс шел поздравить с победою своего избавителя, но Звенислав, получив свободу, бежал пролить источники слез над телом возлюбленной княжны своей… Но едва не лишился чувств от радости, увидев Алзану, вставшую и бегущую к нему с объятиями. «Ты жива, дражайшая Алдана!»– только и смог он выговорить. «О избавитель мой, любезный Звенислав! – говорила княжна. – Я жива, и только твоя неустрашимость освободила твою Алзану от всех бедствий». Тарбелс подошел и усугубил восхищение сестры своей, которая меньше всего ожидала сей встречи. После того следовали объятия, нежные восклицания, беспорядочные вопросы и ответы. «Ожидала ли я найти тебя в таких ужасных местах, любезный брат!»– сказала наконец Алзана. «В самом деле, милая сестра, – отвечал Тарбелс, – трудно вообразить, каким образом я зашел сюда, если б только ты могла сомневаться в нежной любви к тебе твоего брата». Звенислав, придя в себя от восторга, оказал ласками своими, что удовольствие видеть брата своей любезной для него дорого. Тарбелс в чувствительных выражениях приносил ему благодарность за то, что он не позабыл вынуть желчь из убитого змея. «Ах, любезный Звенислав! – говорил он. – Вы сугубо меня обязали: мое собственное избавление ничто, сестру мою исторгли из тиранских рук Бабы Яги для себя только, но желчь сия возвратит прежний образ некой особе, которая составляет всё мое благополучие». – «Конечно, вы разумеете то зачарованное дерево, которое стоит в пустыне, любезный друг мой, – подхватил Звенислав. – Я обещал Любане… но что же мы медлим, пойдем!» Тарбелс не мог ничего произнести, но, заключив его в объятия, прижимал к груди своей, и потом они пошли. Алзана, которую Звенислав вел за руку, их остановила. «Мы скорее можем поспеть, – сказала она, – если возьмем лошадей. Баба Яга имеет трех превосходных богатырских коней, которые стоили жизни многим храбрым богатырям, достать их желавшим. Лютая ведьма их сожрала, растерзав своими острыми когтями. Я знаю сокровенную конюшню, где они стоят, и хотя заперты за тридцатью замками и столько же дверями, но, может быть, мы сыщем ключи. Баба Яга, любя меня, открыла мне, что один из этих коней принадлежал славному богатырю Тугоркану и имеет при себе у седла привязанную саблю, против которой никакое колдовство недействительно. Тугоркан был непобедим и, покуда владел он своим конем, называемым Златокопытом, и той самой саблею, никто не смел ему противиться. Баба Яга, не отваживаясь напасть на него явно, украла у него коня и с саблею, отчего несчастный богатырь в такую впал тоску, что после того прожил не более недели». – «Ах, сударыня! – вскричал Звенислав от радости. – Вы меня одолжили неоценимою вестью. Я очень наслышался от одного из моих учителей про Тугоркана, коня его и саблю, или, лучше сказать, меч, который был прозван Самосеком. Сам Тугоркан был правом крылом старославенского князя Асана и покорил ему тридцать разных государств. Асан, из любви к нему, воздвиг вечный знак над его могилою, насыпав на том месте высокий курган, который прозван Бронницей[83] оттого, что сколь ни велик был он, но весь уставлен был бронями, собранными Тугорканом с побитых от него богатырей… Ах, сударыня, обяжите меня, показав место, где бережется сие неоцененное сокровище!» Алзана последовала в сад, Звенислав, мечтавший приобрести коня и меч, не шел, а летел следом, и Тарбелс, хотя более желал бы очутиться в мгновение ока близ возлюбленного своего дерева, не мог отказать в помощи своему избавителю для получения Златокопыта и Самосека. Они подняли за кольцо медную дверь, которую им указала Алзана, сошли через сто ступеней к первым дверям конюшни, запертым столь великим замком, что дуга в нём была в охват толщиною. Алзана хотела бежать искать ключей, но Звенислав избавил её труда: он сбил одним ударом кулака замок и дверь с крючьев. Богатырский конь, прослышав, что настает ему служба и достается он в руки богатырю, подобному прежнему его хозяину, заржал так сильно, что своды подземного хода потряслись, и начал отбивать двери своими копытами. Вскоре не осталось препятствия, двери были выбиты, и увидели коня, припадшего пред Звениславом на колена. Богатырь с радостью обнял его, как друга, целовал в лоб и гладил, что Златокопыту столь было чувствительно, что у него навернулись слезы, как знак неложного признания. Тарбелс также нашел себе коня и, что для него было всего приятнее, то саблю и копье, у седла привязанные; он вывел его из погреба. Звенислав сыскал третьего коня и вручил его Алзане. После того пошел сам и ожидал, что Златокопыт, как конь богатырский, добровольно последует за своим всадником, что и произошло. Звенислав прежде, чем воссел, взял непобедимый меч Самосек, вонзил его в землю и с коленопреклонением поклялся Златокопыту по обыкновению богатырскому так: «Я клянусь тебе, неутомимый конь, этим славным оружием, что пока останется во мне хоть капля крови, ты будешь моим другом и участником моей славы и несчастья». После чего обнажил он меч, поцеловал конец оного, вложил в ножны и перепоясал на себе. Конь в знак верности своей и покорности упал опять на колена, ибо он не имел только речей, но обладал преострым разумом. Когда богатырь сел на коня, тот начал прыгать столь красиво, что нельзя было глядеть на это без восхищения. Тарбелс нарушил утеху Звенислава, который беспрестанно занимался красотой коня своего, он напомнил ему о его обещании Алзане; они пустились чрез долы и горы и через несколько минут сошли с коней у очарованного дерева.
Тарбелс, увиде дерево, пролил слезы, бросился и обнимал ствол. Дерево поколебалось, и ветви его опустились на шею брату Алзаны, которая не могла постигнуть причин столь странных чувств к бездушному растению; однако Звенислав тотчас вывел её из удивления, или, лучше сказать, умножил его, помазав пень дерева змеиною желчью. В то мгновение ветви и кора исчезли, и на месте его предстала девица, чпособная спорить в красоте своей с богинею утех. Она бросилась с объятиями к брату Алзаны, а тот заключил её в своих; они не могли больше произнести ни слова, как только имена свои: «Ах, Тарбелс! Ах, Любана!»– и проливали радостные слезы. Звенислав не упустил этого промежутка времени, он целовал руки у своей княжны и наговорил ей тысячу нежностей. Однако они опомнились, и первая Любана освободилась из объятий своего любовника, чтоб принести благодарность своему избавителю. Тарбелс указал ей сестру свою, и та, понимая, что значит Любана в сердце её брата, оказывала ей истинные ласки. «Теперь, дражайший Звенислав, – начал князь Обрский, – я должен рассказать тебе и сестре моей приключения мои и этой прелестной царевны и тем удовлетворить желание твое, которое замечаю я из твоих взоров». Они все сели на землю, и Тарбелс повествовал им
Приключения Тарбелса и Любаны
Надеюсь, что сестра моя предуведомила вас, что она и я – дети Котагеда, князя Обрского. Алзана и я с младенчества любили друг друга столько, что никогда не могли быть разлучены. Хотя я шестью годами был её старше, но из дружбы к ней делил с нею все её детские забавы; равно и она, когда я упражнялся в навычке владеть конем и оружием, не хотела от меня отстать, и могу сказать, что десяти лет могла спорить в том с искуснейшими витязями двора нашего. Это, однако, служа с одной стороны к её славе, причинило с другой её несчастье. Родительница наша княгиня Селта, вменяя в честь себе иметь в дочери своей искусную ратницу, взяла её с собою на звериный лов, где она и была похищена Бабою Ягою.
Я не могу описать вам, какую принесло это горе моим родителям, а особенно мне. Разосланы были целые войска в поиск, призваны все славнейшие волхвы, но первые возвратились без успеха, не в силах привезти ни малейшего известия о следах хищницы, а вторые тщетно призывали в помощь свое искусство, и следствие показало, что они обманщики, ибо они, согласившись, объявили о достоверной смерти сестры моей и что она, по обыкновению, съедена Бабою Ягою. Родители мои оплакали смерть ее, но я не мог удовольствоваться одними слезами, я хотел погибнуть или отмстить ведьме за её злобу. Ведал я, что никогда не получу дозволения на таковое предприятие от моих родителей, и для того собрался уехать тайно, так что не вверил сего никому, даже любимцу моему Слотану. Я написал письмо к моим родителям, уведомляя их о моем намерении и о причинах, побудивших меня к тайному отъезду, оставил его на столике в моей спальне, вооружился и оставил столицу Обрскую.
Долго не решался я, в которую сторону мне обратить путь мой; наведывался повсюду, но никто не ведал жилища Бабы Яги, а многие еще и смеялись таким вопросам, считая Бабу Ягу выдуманной басней; однако известно, что они есть в природе, говорили другие, начинали между собою за то спорить, и я принужден был оставлять их оканчивать свой спор кулаками. Каждый, претерпевший несчастье от женщины, имел право доказывать, что Бабы Яги есть, равно и другой, не видавший от сего пола кроме любви, удовольствия и кротости, мог опровергать, что оных нет. Люди всегда заключают по собственным чувствованиям, всегда так судят, всегда спорят и дерутся. Что до меня, я не находил удовлетворения в моей печали и проехал за Дунай чрез поселения римлян, область аланов, до княжества Русского. В лесах, простирающихся к области древлян, сбился я с пути и, ездя целую почти ночь, увидел наконец блеснувший слабый свет. Я следовал на оный и увидел глубоких лет пустынника, греющегося у огня пред своею хижиною. Старец глядел на меня с примечанием; я сошел с коня, привязал оного к дереву и, подойдя с почтением, просил у него дозволения обогреться. Пустынник принял меня вежливо, из чего я заключил, что он не всегда был тем, что теперь представляет. Он предложил мне разные сушеные плоды; я с благодарностью воспользовался его угощением и открыл ему причину моего странствования. «Князь, – отвечал он мне, – я восхваляю доброе твое намерение, но не могу тебя наставить, каким средством его достигнуть, кроме что советую тебе ехать в землю дулебов и бужан и там вопросить славного оракула; я столько слышал о прорицаниях обожаемой там Золотой Бабы[84], что не сомневаюсь, чтобы ты не получил себе подлинного наставления. Волнуемый бедствиями светской жизни, был я там, божественный совет повелел мне удалиться из мира, и я уверяю тебя, что я забыл здесь все случившиеся со мною несчастья». Слова эти возбудили мое любопытство, и я попросил пустынника рассказать мне этот случай своей жизни. «Вы видели свет, – промолвил я, начав мою просьбу, – а я только в него вступаю, так не лишите меня познания ваших случаев, кои могут быть мне в наставление». – «С радостью, любезный князь, – отвечал он, – я не имею нужды таить того, что известно отчасти целому свету, а прочее не содержит ничего, которое навлекло бы на меня стыд или укорило бы мою совесть». И он начал.
«Я надеюсь, вы слыхали о вспыльчивости Полянского князя Буйслава и о том, что он никогда не мог управлять своими страстями. Несчастья, которые претерпел от него его вельможа Мирослав также всенародны, чтоб не промчались они в концы вселенной; и этот Мирослав, известный только по злополучиям и коего, может быть, по наружности обвиняют, теперь стоит пред вами». – «Возможно ли это! Ах, добродетельный Мирослав! – вскричал я. – Молва никогда не смела опорочить вашего имени, оно гремит усердием вашим к государю, но подробностей его бедственной к вам ненависти я не слыхал». – «Внимайте ж им, – сказал пустынник и продолжал – Всяк подвержен своим слабостям, но нигде они так не опасны, как на престоле. Буйслав был бы государь очень добрый, но страсти владели им до крайности, и льстецы, его окружающие, умели оные подкреплять и обращать к своим выгодам. Я был первый его любимец, когда он не был еще на престоле, но, вступив на него, Буйслав меня возненавидел, ибо я беспрестанно, в монархе моем считая себе друга или чувствуя себя оным для него, не переставал обличать его наедине во всем, в чем он противодействовал своей должности. «Государь! – говаривал я ему часто. – Никогда не забывай, что ты стоишь пред очами целого народа. Не думай, чтоб пороки, кои государи в себе имея, чают их своею багряницею быть закрытыми от глаз народа, чтоб эти пороки могли утаиться от глаз подданных, примечающих все следы твои; стоящее на возвышенном месте скорее в глаза впадает, и они суть строгие судители дел твоих. Часто слабость, извинительная простолюдину, неизвинительна для носящего диадему[85]. И что заключит народ, видящий в тебе бога, познав наконец лишь слабейшего смертного? Что помыслит он, увидев, что тот, от кого ожидают управления своего целые народы, не может управлять самим собою?» Сначала Буйслав принимал советы мои с великою благодарностью, вскоре затем слушал он их уже с немалою холодностью, а потом явно запретил мне говорить, кроме как о делах по моему чину. Но я никогда не мог преодолеть моего к нему усердия и в воззрении на это самого себя считал за ничто.
Буйслав скоро вошел во вкус, он сделался для себя всем, льстецы его – вещь нужная, а прочие подданные – только побочная. Заслуженные военачальники были отставлены без награждения; места градоначальников достались за умеренный откуп, заплаченный любовницам княжеских наперсников; казна государственная истощена на украшение серальских прихотей, и воины не получали уже жалованья. Роптание начиналось, надлежало войскам удовлетворить, и наложили новые подати; те тягостны были для земледельцев; которые оставляли свое жилище, пашни заросли тернием, и все дороги сделались опасны от разбоев. Видя гибель государства, сколько раз почитал я долгом звания моего представлять все пути, к оному ведущие, и со слезами просить моего князя установить лучшим употреблением скипетра колеблющийся его престол. Но какой ответ получил я за мое чистосердечие? «Знаешь ли ты, дерзкий, – сказано мне, – что подданные никогда не подают наставления своим повелителям? Не осмеливайся никогда пред меня являться и исполняй по моим указам». Нечего мне было больше делать, как скрыть прискорбие мое внутри души моей и исправлять тайным образом погрешности моего несчастного государя во всех тех случаях, где только мог я их удерживать. Но мог ли я ускорять выдумывать невинные хитрости, чтоб упредить великость нестроений? Буйславом управляли порочнейшие люди обоих полов; он слепо следовал лукавым их представлениям, а они уверяли его, что он может делать все, не давая никому в том отчета. Таковое расположение не могло надолго остаться без своих следствий: всеобщий бунт готов был покрыть кровью всю цветущую область Полянскую, и один случай открыл его в столице.
Подумайте, от какой малости учинилось начало великого пожара, который потушен был только моим усердием! Постельная собачка княжеской наложницы выбежала на улицу. Сын великого казначея проезжал тогда мимо, и лошадь его раздавила оную. Увидели сие, понесли мертвую собачку к её госпоже и объявили, что оное воспоследовало от небрежения или намерения того, кто на лошади ехал. Она не могла узнать о сем, не упав в обморок, и пришла в себя затем, чтоб просить отмщения оказавшему ей столь несносную обиду. Прибавлено к тому несколько поклепов, относящихся к оскорблению величества, а тоего и довольно было к воспалению гнева гордого монарха. Виновный был взят под стражу и осужден на смерть. Я, узнав про это, в ужасе прибежал к Буйславу, последуемый отцом несчастного. Тот упал к ногам его и в рыданиях не мог произнести начего, как только краткие слова: «Пощади, государь, дни верного раба твоего; он умрет в своем сыне». А я, с моей стороны, говорил все, что могло бы подвигнуть и каменное сердце к состраданию, выражал, что человек, которого он делает бездетным, покрыт ранами, спасавшими отечество, и что сам мнимый оскорбитель княжеского величества двоекратно спас жизнь княжеского достоинства, когда оно готово было её потерять в войне с аланами, при покойном отце его; что никогда не надлежит осуждать человека по одним доносам, пока не исследована истина преступления; и что мера заслуг и мера погрешности должны очень верно быть взвешены, и верный раб не прежде станет злодеем, разве что его пороки перетянут заслуги». – «Дерзкий раб! – отвечено было мне. – Ты раскаешься в смелости учить меня. Может ли подданный укорять монарха? Злодей, коему определил я казнь, не должен забывать, что он подданный; он, спасший меня некогда, исполнил тогда свою должность, теперь же он преступник, и как за исполнение должности нет платы, так и за преступление казнь неминуема. А тебе я покажу, что я твой государь, а не ученик». Он велел меня отвести в темницу, и я не ждал для себя ничего, кроме смерти; однако же она была мне не столь ужасна, когда воображал, что я умираю за любовь к отечеству и к моему монарху.
Между тем велено было ускорить казнь осужденного; великий казначей был вытолкан из дворца в шею и, возвращаясь со стыдом и отчаянием, увидел, что сына его ведут на эшафот. Отчаяние его превратилось в бешенство; он вырвал сына из рук палачей, изрубил тех, кои противились, и сумел страже и собранному народу доказать неправосудие Буйславово и тиранское его правление так ясно, что бунт начался в одно мгновение, а особенно когда узнали, что и я посажен в темницу: я имел то счастье, что меня в стране любили все. Простой народ весьма склонен к возмущению, если получит побуждение: всяк бежал к оружию, всяк призывал к защите отечества, а другие, и не зная совсем зачем, присоединялись к крику: «Да погибнет тиран!»– и бежали убивать всех неединомышленных. Зачинщик бунта с избавленным сыном своим, пользуясь смятением, нашли случай уйти из отечества; мятежники остались без предводителя, они только окружили дворец и прислали вывести меня из тюрьмы, полагая, что я, конечно, приму над ними начальство.
Вдруг стали ломать темничные двери с великим криком; и я уразумел, чему быть должно, но не ведал, что начать. Мне не дали размышлять, двери выбили и, подхватив меня под руки, повели ко дворцу, восклицая беспрестанно: «Да погибнет мучитель и да здравствует Мирослав!» Я был далек от намерения воспользоваться моей свободой через предательство; я ожидал найти её в невинности моей и в моем усердии к отечеству и монарху, почему просил у мятежников молчания и, получив его, предложил им убедительнейшее средство. Я не позабыл им выразить все злые следствия бунта, раздоры, междоусобные брани, неминуемо идущие за свержением своего государя, и самую гибель отечества, родящуюся от мнимой пользы, для коей они вооружаются; возбудив же в народе уважение к речам моим, отрекся я быть участником его преступления и хотел возвратиться в мою темницу. Тогда я услышал тихий звук переговоров и вскоре за тем всех бросающих оружие и повергающихся предо мною на колена с просьбою, что они раскаиваются и чтоб я только исходатайствовал им пощаду. Невозможно было мне отказаться от случая, в котором мог оказать я Буйславу новый опыт моего усердия; я приказал мятежникам отступить от дворца и бежал к моему государю. Он затрепетал, увидев меня входящего, но изумился, когда я повергся к ногам его. «Не считай меня врагом, государь, – говорил я ему, – видя меня на свободе; я оставил мою темницу, чтоб утишить бунт и утвердить престол твой, который без того близок был к падению. Слова мои обезоружили мятежников, и они вопиют уже только о пощаде. Прости, государь, вину их, ибо это лучшее, что должно тебе учинить в смущенных теперешних обстоятельствах; всякая жестокость только воспламенит пожар, огонь коего уже угасает и который не начался бы, если б ты, о государь, внимал гласу моей верности и усердия к тебе. Но не укорять я пришел тебя, я возвращаюсь в мою темницу, из коей извлекли меня мятежники силою; я исполнил мой долг и иду туда, где мне от тебя определено. Выйди, государь, на переходы и объяви виновным прощение; сей совет представляет тебе мое усердие». Я хотел удалиться, но Буйслав, не доверяя словам моим, схватил меня за руку и в молчании повел на переходы, держа обнаженную саблю, чтоб наказать меня, если я обманул его. Едва он показался пред народом, все упали на колена и просили пощады; он с изумлением опустил свое оружие и произнес прощение, приказав всем разойтись по домам. Радостные восклицания наполнили воздух, и площадь дворцовая стала пуста. «Представьте себе гордый нрав сего князя, – говорил мне пустынник. – Я видел из лица его, сколь трудно было ему сказать мне благодарность и признаться, что я сохранил ему диадему, но он и не произнес ничего, кроме: возвратись к своей должности, но помни, что я даю тебе жизнь, которой ты недостоин за твои дерзости. Будь усерден, но помни, что я государь, а ты раб». Я поклонился ему в землю, пошел, продолжал трудиться для отечества и без зову не смел приближаться к Буйславу.
Неприятели мои не довольствовались видимою уже ко мне немилостью моего князя; они боялись моей верности к престолу и думали, что возвышение их основано на моей погибели. Все случаи, удобные к моему низложению, хватали они с жадностью и не переставали чернить меня пред государем. Вскоре удалось им вырыть мне яму, и казалось им, что невозможно мне в нее не упасть.
Аланский князь имел древнее требование на некоторые области Полянской державы; этот государь мало заботился о правлении и довольствовался лишь тем, что на престоле мог угождать всем своим желаниям, а потому первые места чиновных особ розданы от него были людям, способным к другим должностям, но не к правлению княжеством. Князю хотелось наградить двух своих шутов воеводствами, но все таковые места розданы уже были родственникам первых вельмож, кои и представили ему, что через то открылся удобнейший случай взять у полян древние области и что сие требование имеет основательнейшее право. Предложено и заключено: посол аланский предстал пред Буйславом и повелительным образом потребовал исполнения желания своего монарха. Вспыльчивый нрав моего князя учинил на сей раз необходимое свое действие: посол был обруган, бит и заключен в темницу. Враги мои предложили, что столь дерзостное требование алан оскорбляет его величество и не может быть удовлетворено иначе, как кровавым мщением. Тогда только говорили они о мне с похвалою, чтоб впутать меня в сети ярости Буйславовой. Они предлагали, что моя испытанная храбрость, суеверная ревность к отечеству и упрямство в предприятиях удобны наказать за гордость алан. А притом, как нельзя обнажить отечество войсками, то для сего довольно будет десяти тысяч ратников, чтоб вверить оных предводительству моему и опрокинуть вверх дном престол Аланский. Горячий государь, не раздумав о следствиях, следовал предложению и, пылая мщением, призвал меня. «Мирослав, – сказал он, лишь только меня увидев, – я хочу видеть опыт того твоего усердия, в коем ты всегда поставляешь свою должность. Возьми десять тысяч войска, следуй немедленно, покори алан и привези мне голову их князя!» Я оцепенел от такового повеления. «Государь! – отвечал я ему. – Повинуюсь твоему повелению, не жалею себя, ибо когда я посвящал себя на услуги отечеству, тогда головы моей не исключал, но осмеливаюсь напомнить о неминуемой погибели сих вверяемых мне воинов, ибо с такою кучкою на сильных алан напасть невозможно». – «Я надеюсь на твое искусство, – сказал Буйслав. – Я обижен гордым требованием князя Аланского: он приказывает мне, чтоб я отдал ему великую часть моего владения, и я наказал за то посла его, который бит и заключен в оковы». Я не мог без ужаса услышать обо всех этих происшествиях. Я представлял Буйславу, что такой поступок поверг его в бедственную войну, что она не может окончиться как с разрушением отечества и что в таких крайностях надо помышлять о средствах, чем бы утушить причину к войне, а не самим начинать её. Я старался выразить в убедительных доводах все следствия, кои влечет поступок с послом и коих ожидать должно, но Буйслав не дал мне распространиться, он вскричал мне яростно: «Дерзкий раб! Я не хочу обличать тебя в твоем ко мне недоброхотстве, но накажу тебя самым твоим желанием просить мира у алан, врагов моих: ступай послом к ним и старайся о мире, коего я не хочу. Каждое твое предложение, относящееся к умалению моей чести, осудит тебя на всенародную казнь. Но чтоб ты вернее погиб, то посол будет ныне же изрублен, а ты сей же час следуй, объяви о сем князю Аланскому и потом сумей подвигнуть его к рассуждениям». Сказав это, он вышел, и мне не осталось ничего иного, как ехать послом на известную смерть. Я, простясь с женою моею и дочерью, оставил бедное мое отечество, угрожаемое опустошением от сильного народа, и следовал к столице аланов, выдумывая средства, каким красноречием удобно отвратить наступающую бурю.
Для пользы отечества нередко употребляют ложь, и я её считал извинительною, если только поможет она загладить проступок моего государя и удержать погибель тысяч народа, который, как волов, приносят в жертву ссорам владетелей. Я заключил оправдать ложью казнь посла и потом предложить основательные причины, для коих бы аланский князь за благо счел отложить требование на Полянские области и не нарушать мира и согласия со своим соседом. Я приехал в столицу алан и. был представлен князю.
Тот упражнялся в самолучшем и обыкновенном подвиге своем, а именно: играл с ручными сороками, и при входе моем захохотал, ибо одна из сих сорок, взлетев на голову первому вельможе, замарала ему нос. Вельможа очень прогневался на невежливость птицы и столкнул её с приличнейшего ей места; он готов был погнаться за дерзкою, но мой вход его остановил и принудил отереться. «Чей ты и откудова?»– спросил меня князь. Я начал, по обыкновению, важную речь, в которой выразил всклепанное мною на посла его оскорбление моему государю, что принудило поступить с ним противу народных прав, и доказывал, что государь мой в том не может быть виновен. Аланский князь плохо слушал речь мою и, поглядывая на сердящегося своего вельможу, продолжал смеяться. «Есть ли у твоего князя ученые сороки?»– спросил он, перебив мои слова. «Вполне естественно, ваше величество, – отвечал я с улыбкою. – Ни один двор без таковых животных обойтиться не может». – «Но они не могут быть потешнее моих», – сказал князь и опять засмеялся. Я счел бы то за явное пренебрежение к моему чину, если б мне несведомо было свойство сего государя, почему я, помолчав несколько, начал опять предлагать о неосновательности требования Аланской державы на Полянские области, доказывал, что оные, по союзным обязательствам, издревле присоединились к моему отечеству и что мой государь не преминет защищать право свое оружием, если только не отменено будет сие незаконное требование. Проговоря, я замолчал и ожидал ответа, но князь Аланский, заигравшись с птицами, забыл, что дает мне аудиенцию. Однако наконец пришел в себя и, не вслушавшись в речь мою, принужден был опять спросить меня: «Зачем бишь ты, братец, приехал?» Я принужден был повторить гораздо короче, чтоб меня уразумели. «А! Я забыл было об эих двух воеводствах, – сказал мне князь, – но, мне кажется, в них уже нет теперь нужды. Хорошо, завтра я соберу мой тайный совет». После чего велел он подать себе лошадь и уехал на охоту с собаками.
Между тем я имел время разведать о внутреннем состоянии этого княжества: оно было таково, как я ожидал, то есть ни к оборонительной, ни к наступательной войне не было способно. Войско не имело ни оружия, ни одеяния и стояло по деревням, которые оно грабило. Старые военачальники были отставлены, а вновь определенные только так назывались по имени и знали, что им следует по чинам своим получить жалованье, проматывать оное в отсутствие от войска и гордиться своею должностью, совсем её не разумея. Места правителей в государстве розданы были мясникам, кузнецам, сводникам, шутам и тому подобным ремесленникам, но первый вельможа всех превосходил длиною бороды, а особенно глупостью. Словом, в княжестве этом все происходило так, как в той деревне, где много приказчиков и в которую господин никогда не заглядывает.
Поутру призван я был в тайный совет. Государь еще не приезжал и давал тем свободу вельможам ссориться за места. Я не удивлялся, что они, съехавшись для государственного дела, занимались доказательствами, где кому сесть должно, ибо таково обыкновеннейшее действие людей, пекущихся только о самих себе. Напоследок приехал князь, шум утих. Я дожидался решения судьбы моей, но князь занимался рассматриванием нового чертежа птичника, который подал ему его зодчий. Вельможи сидели, молчали, и некоторые начали дремать, что для них весьма было кстати, поскольку речь шла о посторонней вещи, а именно о спокойствия отечеству. Первый вельможа пресек молчание, встал, разгладил бороду, подошел к государю и начал речь, к коей по крайней мере часа три готовился. «Мы уже все здесь, ваше величество», – сказал он и поклонился. Князь мерил пальцами чертеж и не отвечал. «Полянский посол здесь», – сказал опять вельможа. «Да, братец, мне хочется отделать его по греческому вкусу», – отвечал князь. Вельможа не понял, что князь говорит ему о чертеже, и не разумел, как отделывают послов по-гречески, почему сказал: «Да, ваше величество», – и замолчал. Тайный совет остался бы без действия, если б один из советников, который уже выспался, пробуждаясь, не всхрапнул. Князю сие очень понравилось, он захохотал и уронил из рук чертеж, а это послужило приступом к делу, потому что, натешившись, князю захотелось кушать, и он начал приглашать меня к столу. «Я очень доволен милостью вашего величества, – сказал я, – но не повелите ль кончить мое дело». – «Да, братец, я чуть было не забыл, – вскричал князь и, обратясь к вельможам, говорил – Господа! Вот посол! Он говорит, что те Полянские области нельзя отдать нам, о которых вы мне докладывали, ведь это ему больше известно, чем нам». – «Так, ваше величество», – отвечали вельможи. «Как же вы думаете?» – спросил еще князь. «Как вашему величеству угодно», – сказали вельможи. «Ну, хорошо! Удовольствуйте во всем господина посла. Скажи, братец, что им написать, – говорил князь, оборотясь ко мне. – Они долго будут сочинять грамоту, мне хочется есть; смотри ж, братец, поскорей приезжай обедать и привези грамоту, я подпишу». Он уехал.
Вельможи отреклись от писания законными причинами, ибо не умели ничего, кроме как подписывать свое имя, а тайного писаря не было, затем что оного, как грамотного человека, послали в Варягию закупать заморских птиц, почему и просили меня снять с них этот труд, в чем я с радостью согласился и написал все то, что нужно было к вечному спокойствию между обеими державами и чем я мог я угодить гордости моего государя. Я приехал во дворец, князь взял у меня бумагу, посмотрел заглавие и подписал. За столом было очень весело, пили за здоровье моего государя и для продолжения дружества и согласия. Князь спрашивал у меня о псовой охоте, о соколах и тому подобных нужных обстоятельствах. Я удовлетворял ему с крайнею подробностью и старался со своей стороны заводить его таковыми вопросами, чтоб тем не дать вспомнить о казненном после. По счастью, о нем забыли, и тем удобнее, что место его нужно было для другого, которого и произвели на оное. Я выехал с великою честью и, радуясь о неожиданной удаче моего посольства, проследовал в отечество. Но меня ожидали там все бедствия, кои произвели для меня мои неприятели и кои растерзали мое не приготовленное к тому сердце.
Я въехал в мой загородный двор, где жила жена моя; унылый вид служителей, меня встретивших, предвещал уже то, что меня ожидало. Я спросил их, здоровы ли жена и дочь моя. «Богам угодно было…»– отвечал мне мой дворецкий и не мог окончить – слезы полились из глаз его. «Боги! – вскричал я. – Вы пронзили меня… Что сделалось?» – «Скрепитесь, государь, – говорил дворецкий, – вчера предали земле тела их». Я не мог больше внимать, чувства мои оставили меня, и я пришел в себя уже на постели, окруженный рыдающими моими невольниками. Нет нужды описывать вам состояние мое и слова, кои я говорил, лишась возлюбленнейших особ; чудно лишь то, что я сам остался жив, а особенно узнав, что одолженный мною Буйслав был причиною их смерти.
В отсутствие мое неприятели мои, опасающиеся искусства моего в государственных делах, думали, что выдумка их иногда не будет иметь действия своего к моей погибели, и для того искали коварнейшим образом уязвить меня в чувствительнейшее место сердца и так, чтоб я по необходимости восстал против моего государя. Сластолюбивый Буйслав был весьма склонен ко всему тому, что не владеющие собою люди поставляют себе в заслугу. Хотя теремы его наполнены были лучшими красавицами, но он с жадностью хватал все случаи к распространению своих неистовств. Льстецы его, ненавидя меня, умели кстати обращать разговоры к прелестям моей дочери; они изображали её таковою красавицею, что Буйслав должен был весьма крепиться, чтоб не нарушить благопристойности и против обычая народного пожелать увидеть эту девицу. Но это распаляло его любопытство и приуготовляло нечувствительным образом ко всему тому, чего льстецы его желали. Он обуздывал себя, но тем не менее желал видеть дочь мою; он почасту задавал о ней вопросы и, бередя воображение, влюбился в нее по одному только описанию. Это не могло укрыться от хитрых моих врагов; они видели, что только один толчок потребен к побуждению невоздержного монарха оскорбить меня до глубины души. Это произвели они также коварнейшим образом: они налгали на дочь мою любимейшей княжеской наложнице, что она в одной беседе говорила о ней с насмешкою, называла её непотребною в своем поле и доказывала, что честь княжеской наложницы составляет не больше, как и всенародной. Этого довольно было для гордой женщины, чтоб воскипеть лютейшим мщением, ибо они всегда желают, чтоб их слабости не были примечаемы, хотя то и открываются целому свету, и считают за оскорбление, если говорят о них надлежащее. Она рвала на себе волосы и, расплаканная, вбежав к Буйславу, требовала в обиде своей защиты. Князь был тронут таковым видом особы, ему любезной, и хотя сердце его питало в себе предубеждения к моей дочери, для коих бы не надлежало ему вступиться за свою наложницу, но самые эти предубеждения вложили в мысль его род мщения, приличного только разбойнику. Он обещал ей сделать удовлетворение, после коего её соперница уже не сможет упрекать ее. Дочь моя взята была во дворец и отведена во внутренние покои. Огорченная таковым поступком жена моя бежала за нею вслед и, повергшись к ногам неистового князя, умоляла его пощадить честь моего дома. Буйслав смеялся и доказывал ей, что она должна радоваться о счастье быть матерью девицы, коя понравилась её государю. Слова сии раздражили жену мою, она начала ему угрожать, и сие было причиною, что он велел её отвести домой и содержать там под караулом. Считая себя безопасным, хотел он приступить к исполнению своего зверства, но в дочери моей нашел сопротивление, коего не ожидал. Привыкший к покорностям, узнал он цену таковой победы, и расположил оную, как тиранам свойственно; для него приятнее казалось приобрести насилием то, что составляет цену одних только исканий. Но дочь моя, добродетельная девица, уничтожила все его ожидания. «Не думай, варвар, чтоб дочь Мирославова не умела найти против тебя защиты; знай, что оскорбляемый тобою благодетель твой, отец ее, умел влить в неё неведомые тебе чувствования чести; зри, что ты не можешь торжествовать…» – сказала она и, выхватя скрытый под одеждою кинжал, закололась.
Невозможно изобразить, чем стал Буйслав при этом неожиданном происшествии: он окаменел, не мог выговорить ни слова и через несколько часов пришел в память, чтобы терзаться угрызениями совести, кои дотоле умел отвращать от души своей. Между тем тело отнесли в дом мой; несчастная мать, увидев окровавленные одежды и наконец бездушную дочь свою, пришла почти в подобное состояние; она только спросила: «Чья рука произвела это?» – и, получив в ответ, что дочь её сама лишила себя жизни, чтоб сохранить честь свою, вскричала: «Любезная дочь! Я не буду тебя оплакивать». Она бросилась потом к телу, чтоб обнять его, но, взглянув на него, вострепетала, упала и скончалась.
Сколь ни болезненно мне было лишение всего, что было мне на свете мило, но добродетель моей дочери значительно ослабила печаль мою. Мне казалось, что сетование мое очень умеренно, однако я настолько ослаб, что не мог встать с постели. Между тем не забыл я о моей должности и послал за тайным дьяком, чтоб вручить его грамоту и полный отчет моего посольства для донесения государю, чего за слабостью сам не мог исполнить. Дьяк тотчас приехал и с ним несколько скрытных моих неприятелей. Они поздравляли меня с благополучным успехом и, по выходе дьяка, начали рассказывать о происшествии с моею дочерью в таких выражениях, что не сомневались, чтоб я не получил охоты отмстить Буйславу; они давали мне понять, что я найду помощников, если возымею такое намерение. Слова их возбудили во мне досаду; я знал все их происки и для того не утерпел обличить их в то же мгновение. «Чего вы от меня хотите, предатели? Излить яд свой в мою душу? – вскричал я. – Вы поразили меня, а не государь, не возмогший противостоять вашим хитростям. Он – человек, и Мирослав видит в нем только своего князя, коему всегда будет верен. Подите с глаз моих, изменники, и опасайтесь всего, что вы заслуживаете! Видите ли, что все нанесенные вами мне раны не в силах доставить вам торжество над верным сыном отечества? Я не восстану на оное и никогда не буду возмутительным против моего монарха». Слова мои имели столь сильное на них действие, что они с великим стыдом от меня вышли.
Хотя сначала я и думал, что, посвятив себя упражнениям моей должности, смогу забыть мое несчастье, но, по прошествии первых стремлений тоски моей и когда смог рассуждать свободно, сообразил я всё течение моей жизни и нашел в ней таковое побуждение свет возненавидеть, что в ту же минуту заключил оставить мое отечество и удалиться в пустыню, как скоро здоровье моё то дозволит.
Упражняясь в сих рассуждениях, увидел я вошедшего ко мне Буйслава. «Ах, государь! – вскричал я, принуждая себя встать с постели. – Еще ты ко мне милостив: ты навещаешь несчастного Мирослава!» Слова мои были громом для раскаявшегося Буйслава; он вострепетал, отступил назад и, повергшись в кресла, в безмолвии устремил на меня смущенные взоры. Между тем я сполз с моей постели и обнял его колена. Он схватил мою руку; она чувствовала, что держащие её длани колебались; самое лицо князя изменением своим являло терзание; он хотел говорить, но слова умирали на устах его. «Государь! Я знаю, что ты мне сказать хочешь…» Большего я не мог произнести, слезы мои пресекли. «Я лишил тебя всего!»– возопил Буйслав и, возрыдав, упал мне на шею; мы плакали вместе. «Ах, государь, – начал я, отерев мои слезы, – забудь случай этот: ты человек, а они все подвержены слабостям». – «Ты утешаешь меня, – говорил Буйслав, – ты, которого я поразил лютейшим образом… Но чем ты извинишь меня?»– вопросил он меня с отчаянием. «Ничем, кроме твоего несчастья, – отвечал я. – Ты окружен был злыми людьми, кои умели напасть на тебя с слабой стороны и потому учинили тебя орудием своей злобы. Но я не хочу входить в подробности; довольно, государь, если ты раскаялся, если ты узнал о худых следствиях горячего нрава твоего; великая от того польза отечеству, а для оного я всем жертвовать вменяю себе в должность». – «О великодушный Мирослав! – вскричал Буйслав. – Поздно таковое раскаяние, когда уже преступления нельзя поправить. Я пришел отдать тебе отчет: нет для тебя монарха, во мне ты видишь только злодея, неблагодарного, убийцу любезных тебе особ, и для того возьми у меня сию ненавистную жизнь, кою ты всегда старался увенчать честью и славою!» – «Нет, государь, – сказал я ему, будучи пронзен его признанием, – я не мог помыслить о сем и тогда, когда Полянская держава видела в тебе тирана, а нынче я вижу истинного монарха. Мирослав счастлив и в своем бедствии; он лишился всего своего семейства, но что приобретает через то его отечество, такого часто ни за какую цену купить бывает невозможно. Итак, государь, оставь меня собственным моим чувствам и возвратись на престол: там, а не здесь исправлять тебе должно. Что до меня, лета мои не дозволяют уже мне прилепляться к свету, сам случай мой, кажется, припоминает мне посвятить остаток дней в служение богам и на одни спокойные рассуждения в пустыне». – «Итак, ты меня хочешь оставить без помощи среди сего волнующегося моря, – сказал Буйслав, вздохнув, – но можно ль мне иного требовать? Я знаю, что тебе должно удалиться из сей ненавистной земли, где порок мой со всех сторон вопиет к тебе, где каждый шаг твой будет ступать по земле, обагренной любезною твоею кровью.
– Ах, Мирослав! – продолжал он. – Будь великодушен и не оставляй меня жить в отечестве, из коего я тебя изгоняю!»
Но долго б было повествовать все, что мы тогда говорили: довольно, что князь совершенно раскаялся и убеждал меня разделить с собою престол, но я твердо заключил оставить Полянию и искать в свете убежища, в котором бы мог забыть случившиеся мне несчастья. Буйслав до отшествия моего часто посещал меня тайно и разговаривал со мною о пользе народной и о должностях государя, и могу обнадежить, что он с великою радостью принялся исправлять свои погрешности; но после узнал я, что он скоро по выходе моем из Полянии забыл мои советы и предался во власть страстям своим; пожалованный от него на мое место овладел доверием его и умел это употребить во зло с таковым искусством, что все разорения, учиненные им в отечестве, пали на голову его государя. Буйслав погиб в народном смятении, и область его досталась храброму Русскому князю Святославу.
Я же, оставив отечество, вознамерился идти в область дулебов, чтоб вопросить славного тамошнего оракула о средствах к истреблению моей печали и о месте, где провести мне остаток дней. Без всякого препятствия достиг я храма. Описывать великолепие храма, посвященного Золотой Бабе, считаю я за излишнее. Я, по обыкновению, одарил жрецов, купил жертвенный скот и получил в ответ:
«Следуй в непроходимые леса древлянские, там найдешь ты пустыню, которая доставит тебе всё, чего ты ищешь».
Я повиновался, пришел в это место, нашел эту хижину, снабженную всем, что к роду жизни моей было необходимо. Со временем познакомился я с одним дровосеком, бедное состояние коего я восстановил данным ему и не нужным уже для меня золотом; тот из благодарности доставляет мне потребное на пищу, и в двадцать пять лет, здесь мною проведенных, кроме моего дровосека, первого я вижу вас, любезный мой князь».
Пустынник этими словами окончил свою повесть. Я разговаривал с ним обо всяких подробностях, относящихся до науки царствования, и разговоры его учинили то, что я получил великую склонность убеждать его следовать со мною в мое отечество. Я предложил ему это в почтительнейших и трогающих словах, но он противопоставил мне такие доводы, что я должен был употреблять все присутствие моего разума, дабы поддерживать основания моей стороны. «Великодушный Мирослав! – говорил я ему. – Вы доказали мне, что нет ничего труднее на свете, как царствовать, и мне судьбою предопределена сия участь. Родитель мой уже не молод, и, может быть, при самом моем возвращении в столицу обров принужден буду я поднять тяжкое бремя правления. В летах моих смогу ли я сделать благополучными других, когда я и сам собою еще управлять не умею? Кто удержит меня в моих исступлениях, кто напомнит мне о моей должности и кто захочет подавать мне советы, когда в нынешние времена большая часть советников помышляют больше о своей корысти, чем о славе государя, который на них полагается? Таким другом был бы только Мирослав, он бы делил со мною удовольствие называться отцом обров. Вы, о Мирослав, не можете отречься от предлагаемого мною, ибо человек ваших чувствований не может отвергать случай быть полезным ближним своим. Кто родился добродетельным, тот не может отговариваться собственными своими выгодами, если род человеков требует от него услуги». Ничто не помогало: Мирослав упорствовал и указал мне постель для отдохновения.
Поутру, лишь только вскрыл я глаза мои, первый представился оным Мирослав; он сидел у моей постели. «Князь обров! – сказал он мне. – Вы приехали затем, чтоб изгнать меня из моего убежища». И поскольку я оторопел от таковых слов его, то он с дружеским видом взял меня за руку и открылся, что виденный им сон принуждает его согласиться на мое требование. Вне себя от радости вскочил я, заключил Мирослава в мои объятья, а он говорил мне: «Когда я, совершив обыкновенное мое богослужение, закрыл сном мои вежды, одетая в белые ризы и окружаемая блеском женщина предстала мне. «Мирослав! – сказала она. – Совет богов повелевает тебе согласиться на предложение юного князя Тарбелса; они определяют тебя быть вождем его и участником случаев беспокойных и его славы. Последуй ему от сего часа и не оставляй, поколь будет тебе возможно». Возвестив это, она стала невидима, а я пришел удовлетворить твоему желанию». Я обнял пустынника, уверял его во всегдашнем моем к нему повиновении и просил о согласии к началу общего нашего путешествия. Я предлагал ему коня моего и хотел сам идти пешим, но Мирослав отрекся, я не мог к тому его принудить, почему мы оба следовали пешими до ближней деревни. Там купил я у отставного ратника коня со всем вооружением, и так шествовали мы к Бужанскому оракулу.
Путь был неблизок, но наставления Мирославовы, кои он мне преподавал, сокращали его; я пил истинные познания из его медоточивых уст. Совершив около половины дороги нашей, в один день въезжая на приятную долину, увидели мы множество всадников, нападающих на одного вооруженного человека. Тот, не устрашась множества, оборонялся храбро, и на глазах наших трое нападающих упали с коней от его сабли. «Ах, Мирослав! – сказал я моему водителю. – Потерпишь ли ты, чтоб сей неустрашимый витязь принужден был погибнуть от множества? Можно ль видеть такое и не поскакать к нему на помощь?» Мирослав похвалил меня, и поощрял к тому своим примером; он обнажил свою саблю и пустился в толпу, последуемый мною. Я удивлялся отваге его и искусству: оружие его бросало смерть во все стороны, и вскоре нападающие были либо побиты, или спаслись бегством, оставив ратника, готовящего принести нам благодарность. Поскольку лицо его было закрыто личником шлема, то нельзя было узнать, кому мы подали помощь; но он, сказав: «Боги! Какая встреча!»– бросился и обнимал мои колена. Я не мог допроситься у него, кто он, и, видя его в радостном восторге, опустил сам личник его шлема; кого ж увидел я? Это был любимец мой Слотан; я не мог выговорить ни слова от удовольствия и только сжимал его в моих объятиях. Слотан, придя в себя, делал мне ревностнейшие упреки за ту поспешность, с какой я оставил отечество, сокрыв и от него отъезд мой, и слезящие глаза его примечали из моих, не лишился ли уже он моего дружества. Но я, целуя его, освободил от такового сомнения и уверил, что право его на мое сердце еще не переменилось. После чего рассказал он мне, что родители мои после отъезда моего были в великом огорчении, но что он не знает происшедшего в отечестве его далее, ибо на другой день по моем отсутствии выехал сам искать меня и клялся не возвращаться, пока не найдет меня или погибнет. Он проехал множество областей, осведомляясь о мне, но никто его в том не удовольствовал, и ничего с ним не случилось достойного примечания до вступления его на эту долину. Остановившись тут дать роздых коню своему, увидел он скачущих к нему всадников. Тот, кого по взгляду долженствовало счесть за одного из их начальников, вез пред собою на седле девицу чрезвычайной красоты и по платью состояния непростого. Она кричала, призывала небеса на помощь, и тем дала Слотану причину подумать, что она находится в руках у похитителя. Он вскипел гневом и, не рассуждая о неравенстве боя, пустился во оный, чтоб помочь утесненной девице. Везущий девицу и еще другой скакали не останавливаясь, а прочих он ударами своими принудил остановиться и начать сражение, в котором мы помогли ему.
Выслушав Слотана и узнав о похищенной девице, почувствовал я некоторое неизвестное мне побуждение следовать ей на помощь. «В которую сторону они обратились?»– спросил я у моего любимца и устремляя взоры мои на Мирослава. «Вы меня пленяете вашими благородными склонностями», – сказал мне Мирослав, уразумев мое желание и садяся на коня. «Защитим слабого!»– вскричал я, и мы пустились в сторону, в которую поскакали похитители.
При въезде в великий лес увидели мы три распутья. Не зная, которую избрать дорогу, заключили мы следовать врозь, и если не найдем друг друга вскоре, то чтоб дожидаться отставших в столице Ятвяжского царя, землею которого мы тогда шествовали. Мне досталась средняя, и я немедля удалился от моих товарищей в густину леса. Вскоре взоры мои открыли то, чего я искал: на обширной поляне увидел я ходящих двух оседланных коней и у дерева привязанную девицу, которая слезами и восклицаниями давала знать о своем стесненном состоянии; два витязя сражались между собою с великой яростью, и можно было уразуметь, что привязанная девица была ценою счастья победителя. Я не имел времени рассмотреть прелестей несчастной; гнев овладел мною, и я, подскакав к сражающимся, вскричал: «Дерзновенные! Оставьте ваш поносный бой, вы не получите плода из вашего преступления! Сей же час просите прощения у оскорбляемой вами девицы или готовьтесь принять казнь от руки моей. Я готов победить вас обоих вдруг или порознь». Сказав сие, я обнажил мою саблю и сошел с коня. Хищники оставили сражение и, не отвечая мне, бросились на меня. Счастье помогло мне к ровному бою, ибо один из них в первых же произведенных мною ударах лишился головы. Но другой, напротив, привлек на себя все употребление искусства моего и осторожности. Отломки броней наших, с искрами отлетая, падали на землю; противник мой покрыт был кровью, мы почти выбились из сил, и если я не был ранен, то за это, признаюсь, обязан меньше своему проворству, как доброте моего оружия. Наконец храбрый мой противник получил от меня смертельную рану в шею, от которой упал к ногам моим и, успев только произнесть: «Храбрый победитель Дуберзая Певцинского достоин владеть царевною Ятвяжскою», – скончался. Вложа мою саблю и закинув щит, поспешил я освободить избавленную мною царевну, но что я почувствовал при взоре на неё? Душа моя смутилась от красоты лица её, прелести коего умножались величием, блистающим из очей ее, и печаль, распростертая по оному, столь стала чувствительна моему сердцу, что оно с того мгновения отдалось ей в вечный плен. Вы, Звенислав, оправдаете мое признание, – говорил Тарбелс, – и согласитесь, что жертва эта к царевне Ятвяжской достойна прелестной Любаны, ибо она была, кою я имел счастье избавить. – Звенислав и его любовница отдали справедливость совершенствам Любаны, которая приняла это с целомудренной стыдливостью. Князь Обрский продолжал: – Развязав шелковую веревку, которою она прикреплена была к дереву, бросился я пред нею на колено, поздравлял её с победою над её врагами и просил, чтоб она позволила мне быть во всю жизнь мою исполнителем её повелений и проводить туда, куда угодно ей будет назначить. «Великодушный незнакомец! – отвечала она мне. – Небо наградит вашу добродетель, но несчастная царевна, лишенная родителей своих и государства, не может воздать вам ничем, кроме благодарности. Я не знаю, о чем вас просить и куда прибегнуть. Но чтоб вы лучше уразумели о моих обстоятельствах, я открою вам бедственные мои случаи. Я единочадная дочь и наследница Ятвяжского царя Крепостана. Родитель мой находил во мне все свое утешение и любил меня, как единственный залог нежного своего брака с княжною радимичских славян; он воспитывал меня для степени, к коему готовила моя природа. Я росла посреди счастья и не помышляла ни о чем, кроме о забавах, приличных моему полу. Между тем я слыхала, что обо мне говорили с похвалою и называли меня великою красавицею; я не уважала этих слов, считая их происходящими от обычной ласки. Однако ж скоро после того начались мои бедствия. Светан, сын великого спальника, влюбился в меня; он был довольно дерзок не только питать страсть к дочери своего государя, но и мне открыться в ней. Я запретила ему об этом даже мыслить, не желая из великодушия предать его заслуженному наказанию, но грозила открыть немедленно моему родителю, кой час примечу в нем следы столь непростительной глупости. Казалось, что с того времени он раскаялся, но это было его притворство, а внутри души своей питал он отчаянное предприятие; он заключил увезти меня на разбойничий остров в Варяжском море. Он едва не преуспел в своем злодеянии: прогуливаясь в саду с двумя только моими девицами и подойдя к воротам, выходящим к рощам, была я схвачена четырьмя вооруженными плутами, коих лица были завязаны и кои порубили находившихся у ворот часовых; хищники посадили меня на лошадь и поскакали во всю прыть удаленными от больших дорог местами. Ко преумножению моего ужаса, увидела я, что досталась в добычу злодею моему Светану; тот смеялся слезам моим и был глух к приносимым мною убеждениям. По счастью, встретились мы с государственным сыщиком, который выехал для поиска появившихся разбойников и, узнав меня, он тотчас же окружил злодеев моих; те оборонялись отчаянно и вскоре все были побиты и переловлены, кроме одного Светана, который спасся бегством в гуще леса. Переловленные из хищников были разбойники и на допросах показали, что подкуплены были Светаном и за тем нарочно приехали со своего острова, чтобы препроводить его, если им удастся похитить меня. Все они казнены, и приняты были всевозможные предосторожности против столь вредных предприятий скрывшегося злодея. Но тот был создан на произведение бедствий нашему дому: спася жизнь свою, не оставил он намерения овладеть мною и для того удалился к вечному нашему неприятелю, Певцинскому князю Куресу. Там принимали всех, кто только мыслил зло ятвягам, и Светан подбился в особую милость к княжьему сыну Дуберзаю. Он расположил предприятие свое весьма хитрым образом; ведая неприязнь народа певцин к своему, знал он, что меня никогда не отдадут в супружество за Певцинского наследника, если бы стал он того требовать, и что таковой отказ повлечет за собой неминуемую войну; для того описал он меня Дуберзаю таковою красавицею, что тот не мог не посчувствовать склонности ко мне, а показанный Светаном ему портрет мой произвел в нем такую ко мне любовь, которую не могли истребить рассуждения, предлагающие ему тысячу препон. Из этой войны ожидал Светан полезных для себя последствий, а именно: в смятениях, ожидаемых произойти от оной, уповал он опять похитить меня. Намерения его были удачливы. Дуберзай открылся отцу своему, что он не может быть спокоен, пока не станет он моим супругом. Князь Курес бесплодно старался отвратить его неудобовозможные желания и принужден был наконец послать торжественное посольство к моему родителю с требованием меня в супружество. Не пощажено богатых даров, ни в грамоте убедительных причин, для коих союз сей долженствует быть полезен обеим державам; но посол возвратился с презрительным отказом. Это раздуло давно уже горящий огнь ненависти, и страшная война началась неукоснительно. Сильные певцинские рати пошли к царству нашему, подкрепляемые воинами наемными, а наиболее предводительством Куреса, сего состарившегося в войнах и победах князя. Дуберзай начальствовал передовыми полками, и Светан был лучшим его советником. Он же предложил ему способ, на который, кроме варварского печенега, никто бы не согласился: заключено подослать лазутчика, который бы отравил моего родителя, и Светан сделал ему надлежащие наставления. Сей лазутчик был любимец Дуберзаев и взял на себя труд услужить своему государю, подвергая жизнь свою опасности. Он был отправлен прежде, чем войска выступили в поход, и соглашено было так, чтоб убийство это произвел он ко времени, когда войска вступят в область Ятвяжскую, чтоб ею, как лишенною своего государя, можно было овладеть без труда. Злодей отправился, прибыл в нашу столицу и, назвавшись греческим садовником, чрез деньги сыскал себе место главного учредителя в саду иностранных деревьев. Он умел с ними обращаться, и родитель мой доволен был его искусством. Услышав, что печенежские войска напали на наши земли, приготовил он два ароматных цветка, напоенные столь ядовитым порошком, что человек, обонявший цветок должен был в то же мгновение умереть. По определению судеб, родитель мой, занятый трудами распоряжений к обороне от неприятеля, пожелал прогуляться в саду для отдохновения; родительница моя не отставала от него никогда, и они пришли как невинные агнцы под лютый нож немилосердного убийцы. Тот подал им цветки, и родители мои, понюхав их, не успели сойти с места и попадали бездушны. Шум об этом несчастье в мгновение ока распространился по дворцу. Злодей старался отвратить казнь свою бегством, но работники, заметившие причину гибели своих государей, схватили его и вручили сбежавшейся страже и вельможам. Убийца в пытке открыл все обстоятельства и злобу Светана; он был казнен мучительною смертью. Оставшись сиротою и правительницей смятенного царства, я только проливала слезы и едва упросила вельмож, хотевших возложить на меня корону, чтоб они отложили сие до времени, когда освободят отечество от неприятелей, чтоб они пеклись о том сами и что ни пол мой, ни печаль моя не дозволяют мне теперь быть им в том помощницею. Усердные вельможи пеклись о всем, и передовые войска были прогнаны, но вскоре они присоединились к главной рати, и столичный город был осажден сверх чаяния. Мои подданные сделали несколько удачных вылазок, но вскоре были прогнаны, и в следующую ночь город взяли приступом. Узнав об этом, я постаралась спастись бегством, хотя и не ведала, куда обратиться, но поскольку все бежали, то бежала и я. Мне удалось пробраться за город, однако я попалась в руки Светану, который, как надо думать, примечал следы мои и давал мне свободу удалиться только затем, чтобы удобнее мог похитить меня; он схватил меня, посадил перед собою на лошадь и поскакал. Ужас мой был неизобразим, когда я попалась во власть неприятелю, злейшему всех певцинов. На рассвете мы встретились с Дуберзаем. Светан весьма огорчился сею неудачею и, отчаиваясь обмануть князя Певцинского, притворился радующимся и вручил меня врагу, равно для меня опасному; он советовал ему удалиться, насказав Дуберзаю, что войска ятвяжские пришли на помощь к столице и осадили овладевших оною певцинов. Дуберзай принял сей совет охотно и последовал за Светаном, который взялся проводить его в безопасное место с его добычею. Из разговоров их уразумела я, что Дуберзай был разбит от войск наших и только сам– десять пробирался к главным своим войскам. В проезде нашем чрез одну долину напал на моих хищников незнакомый богатырь и принудил их остановиться. Но Светан и Дуберзай, оставя прочих драться, удалились со мною. Светан нарочно поспешал и привел совместника своего на сию поляну, где он, сойдя с коня, говорил к князю Певцинскому: «Теперь время мне тебе открыться. Не думай, Дуберзай, чтобы только в угоду тебе поверг я мое отечество в кровопролитную войну; нет, я сделал тебя только орудием к моим выгодам; я ожидал, что мне удастся обмануть тебя и посреди военного смятения увезти мою царевну, в которую я сам влюблен до крайности. Мне это удалось было, но ты встретился со мною и принудил меня притвориться в ожидании удобного времени к вторичному твоему обману; однако счастье избавляет меня от такового ожидания: мы одни, и оружие докажет, кому из нас владеть Любаною». Дуберзай от слов этих рассвирепел, как лев, он обнажил меч и готовился напасть на своего врага, но сей остановил его, представя ему, что должно наперед привязать цену их сражения, чтоб оная не могла бегством учинить тщетным торжество победителя. Каждый надеялся остаться оным, и они совокупными силами привязали меня к дереву. Потом начали битву, которую вы, храбрый незнакомец, остановили и решили к моему счастью. Небо, наказующее злодеяния, употребило руку вашу во отмщение свое и избавило меня от таковых врагов, коих и мертвые трупы еще для меня ужасны. Теперь вы видите, – продолжала царевна Ятвяжская, – что я не могу назначить вам, что должно вам предприять со мною, кроме как предаться под защиту вашего великодушия; лишенная родителей, отечества и престола несчастная Любана вверяет себя одним вашим добродетелям». Это произнесла она со столь трогательным выражением, что сердце мое, уже покоренное её совершенствами, принудило меня пролить слезы. «Ах, прекрасная царевна! – сказал я, став пред нею на колена. – Ежели б только жизнь моя могла переменить ваши несчастья, не отрекся бы я ею вам пожертвовать. Но ничто уже не возвратит вам родителей ваших. Что же касается до престола вашего, то Тарбелс, сын и наследник сильного князя обров, клянется вам, что погибнет или возложит на вас ту корону, которую изменнически похитил Певцинский князь; но какой бы успех ни был из сего моего обещания, я уверяю вас, прекраснейшая царевна, что вы ничего не потеряете: в Тарбелсе найдете вы вернейшего своего слугу, равно как и в обрах покорных подданных, ибо я уступлю вам всё мое право». Любана пресекла мои слова, взирая на меня со смущением; она, поднимая меня с земли, повторяла свою благодарность за мое о ней попечение и тем дала мне время опомниться, что я наговорил ей для первого случая с излишеством. Я переменил голос и начал предлагать ей об опасности долее медлить в месте, наполненном её врагами, и посоветовал ей надеть латы убитого Певцинского князя, чтобы, скрыв пол свой, безопаснее могла она продолжать путь к удалению от своего отечества. Любана согласилась на это; она надела броню, я подвел ей коня, которого поймал из двух надлежавших Дуберзаю и Светану, и Любана села на мвоего с удивительною и не ожидаемою мною проворностью; и мы поскакали.
Дорога, которую мы избрали, вела вон из Ятвяжской земли, и на четвертый день были мы в безопасности от певцинов, ибо вступили в области, надлежащие великому князю Русскому. В пути я рассказал моей царевне о причине, ведущей меня к Бужанскому оракулу, и просил её согласиться и позволить мне проводить её туда, в рассуждении того, что отставшие от меня Мирослав и Слотан, не могли ожидать, чтоб был я в столице Ятвяжской по причине завоевания её певцинами, и зная, что я, конечно, буду в области дулебов, не преминут туда приехать. Любана не прекословила мне, но и сама получила желание вопросить Золотую Бабу о будущей судьбе своей. Она с каждым часом получала ко мне всё более доверия и почивала гораздо спокойнее, чем в первые ночи. Поскольку хотя она и имела причину считать меня человеком честным, но не могла забыть, что страж её прикрытого латами пола – молодой мужчина. Однако, как несчастный к приемлющему в несчастьях его участие скоро начинает чувствовать симпатию, и эта симпатия в людях разного пола обращается в страстнейшую любовь, то она не замедлила воспылать в сердцах наших, уверить нас, что мы созданы друг для друга, и привести нас к признанию. Мы поклялись взаимно вечною верностью и уговорились вступить в брак, коль скоро достигнем области моего родителя.
Во весь путь до области дулебов нам не встретилось ничего, достойного примечания, и путь этот как бы ни был продолжителен, на нем не нашлось таковых минут, в кои бы мы не имели что-нибудь сказать друг другу. Наконец достигли мы храма Золотой Бабы и остановились на постоялом дворе. Подарок, преподнесенный от нас верховному жрецу, учинил то, что на другой день мы были введены в капище и получили ответы. На бумажке, поданной от жреца Ятвяжской царевне, было следующее:
«Любана! Боги увенчают жизнь твою счастливым браком с князем обров; оный отмстит врагам твоим; но в ожидании благополучных дней твоих великодушна будь к несчастьям, ибо небеса ничего даром не посылают».
Мы предвидели, что прежде достижения к нашим желаниям нам придётся претерпеть многие злоключения, и для того хотели еще вопросить о средствах к предупреждению их; но жрец сказал, что больше вопрошать не позволяется, как единожды, и подал мне ответ следующего содержания:
«Князь Обрский! Великодушные склонности твои весьма приятны богам. Ты, отважась избавить сестру твою, нашел в пути твоем советника, который дни государствования твоего исполнит мира и славы. Ты, подвигнутый к защищению утесняемого ратника, освободил от смерти любимца своего Слотана, а тот доставил тебе случай избавить царевну, коя назначена тебе в супружество и коя усладит остаток века твоего. Видишь ли, что добрые дела никогда не остаются без отплаты. Но что до освобождения сестры твоей, это предоставлено другому. Довольствуйся знать, что она жива и будет иметь удовольствие освободиться рукою будущего супруга своего из рабства Бабы Яги. Сей храбрый зять твой, именуемый Звениславом, будет тебе верный друг и помощник. О князь! Продолжай следовать порывам души своей, она предана добродетели. Не жди здесь Мирослава и Слотана, ты увидишь их со временем. Теперь следуй на северо-восток и жди, что судьба определила; законы её неизбежны».
Если я не узнал, где мне сыскать жилище Бабы Яги, то по крайней мере радовался, что сестра моя жива и получит со временем освобождение. Из назначенного мне пути на северо-восток я ожидал сего счастливого для меня обретения, почему и отправились мы с возлюбленною моею Любаною в эту сторону света. Скоро заехали мы в преужасные леса, претерпели множество трудностей в переправах через реки и пропасти, учреждая путь в назначенную часть земли. Мы обрадовались, въехав в каменистую пустыню, ибо в ней не было переправ, но вскоре увидели, что нам надлежит умереть с голоду, ибо пустыня эта не произносила ничего, служащего на пищу ни нам, ни коням нашим. Предавшись сему страху, поспешали мы выездом из сего забытого природою места, но, понуждая коней, увидели мы их издохших от жара и усталости. Это неожидаемое бедствие лишило нас бодрости, мы плакали вместе и отирали слезы, чтоб друг друга утешать. Мы шли пешими, и наконец увидел я с отчаянием возлюбленную мою Любану ослабевшую и упавшую почти без чувств. «Мы погибнем здесь, дражайший Тарбелс», – сказала она мне томным голосом. «Ах, на что нам отчаиваться, – говорил я, ободряя её и схватив её в мои объятия. – Боги никогда не вещают лжи: они обещали нам счастливый брак, и тот не может быть во гробе, коего ты ожидаешь в сей пустыне. Надейся на небеса; они пошлют нам избавление, если мы терпением докажем повиновение к ниспосылаемым от них несчастьям». Казалось, что слова эти подали отраду моей царевне, она успокоилась, но, вдруг вскочив, вскричала: «Прости, дражайший мой, я умираю!» – и начала трепетать во всех членах. Но что увидел я? Боги! Я по сих пор еще без страха не могу вспомнить: я увидел Любану, превращающуюся в дерево. Ноги её пустили корни, а голова и руки разделились в ветви и вскоре оделись листьями. Я бросился с отчаянием, обнимал отвердевший пень дражайшего мне дерева, которое отвечало мне только вздохами. Я готов был обратить на себя мое собственное оружие, но был удержан услышанным мною громким смехом. Я оглянулся и увидел с ужасом Бабу Ягу. «Тарбелс! – сказала она столь приятным голосом, что на возлюбленном моем дереве ветви протряслися. – Простись со своею любовницею, ибо ты никогда её уже не увидишь: она вечно останется в таком состоянии». – «Но погибнешь и ты, злая ведьма!» – вскричал я, обнажая мою саблю, чтоб изрубить её в куски. Баба Яга на меня дунула, я сделался от того как каменный и не мог отвести руки моей, ни тронуться с места; а ведьма продолжала: «Не сердись, мой милый князь! Ты довольно хорош, чтоб Любана, а не я любовалась твоими прелестями. И для того я сбыла с рук эту мою соперницу; она, говорю я, вечно останется в сем состоянии, потому что избавление её зависит от поражения крылатого змия, обитающего в этой пустыне; его желчью надобно будет помазать пень зачарованного дерева, чтоб оно приняло первоначальный свой образ. Но целый свет не может змия того убить, поскольку он с крылами и от отважных охотников улетает. Сверх того, он так страшен, что вряд ли кто на него посмеет напасть. Он, например, таков», – сказала она и, перекувыркнувшись, обратилась в змия. «А теперь, Любана, твоя очередь, – прохрипел сей змий, – проститься с Тарбелсом». И, разинув пасть, он проглотил меня.
Я пришел в забвение и, очнувшись, увидел себя в приятном и украшенном саду лежащего на мягкой софе, усыпанной розами. Сперва думал я, что уже нахожусь в обиталище теней и что змей отправил меня сквозь желудок свой в царство мертвых; но, ощупав себя, нашел, что я с телом и вооружен. Тогда вспомнил я о превращении ведьмином в змея и о том, что я занесен ею в этот сад через очарование. Я вообразил судьбу мою, которая показалась мне столь незавидною, что в ту ж минуту хотел сам убить себя, но по опытам узнал, что оружие мое не вынимается из ножен. Я покушался разбить себе голову о стену или что-нибудь твердое, но в приближении чувствовал только мягкое прикосновение, и твердые тела становились пуховыми подушками. Рассердившись, старался я уйти из сего сада, но узнал, что я заключен в обширной и крепкой клетке. Все эти неудачи и напоминание о моей возлюбленной и её несчастье привели меня в жалостное состояние: я плакал и вознамерился умереть с голоду, но узнал, что я его не ощущаю. Напоследок ко мне пришло рассуждение: я вспомнил о божественных словах, данных мне в Бужанском оракуле и увещевавших меня к терпению, укорил себя слабостью моего отчаяния и вознамерился ожидать великодушно перемены моего рока.
Между тем мне следовало приготовиться к свиданию с новою моею пригожей любовницей. Меня очень развеселило помышление о странном её противу меня намерении; как, думал я, пришло в голову сему чудовищу ожидать, чтоб ею пленился человек, любимый красавицей. Но припомнив, что и между людьми есть обыкновение считать себя лучше всех и пороки свои воображать за необходимые прикрасы своих совершенств, не удивлялся более, однако не переставал забавляться насчет страстной Яги Бабы. Она не замедлила прийти ко мне. Я сначала очень её испугался, но мало-помалу привык смеяться тому, чего сперва боялся. Ведьма извинялась в поступке своем предо мною, что отняла у меня любовницу и меня сделала своим невольником, будучи побеждена жесточайшею ко мне страстью. Она объявила мне, что давно уже оную ко мне чувствует, но не имела удачи залучить меня в сию пустыню, в которой единственно действует её власть, и что она надеется наконец нежностью своею победить мою суровость, если только можно быть равнодушным к её прелестям. После чего начала мне подробно описывать каждую часть красот своих и хвастала, что она не удостоила владеть ими многих, искавших в ней милости, духов и чародеев. «Милостивая государыня, – сказал я, перебив её историю, – я верю, что вы говорите правду, и для того хочу вам чистосердечно признаться, что надлежит быть чертом или чудовищем, чтоб уметь пленяться вашими прелестями; которые истинно сделаны с таким вкусом, к каковому глаза людей непривычны; но если кто и хотел принудить себя не видать ничего, что может ужасать в особе вашей, то самая невозможность должна его удержать от намерения пользоваться вашим снисхождением: например, клыки ваши не допустят приблизиться к губам вашим. Потом, обширность ваших уст помешает живому поцелую, ибо тут предстоит опасность оказаться совсем всосанным и навести вам затруднение чрез рвотное возвратить на свет вашего любовника; наконец… что еще мне вам сказать? Гораздо лучше для вас будет позволить мне возвратиться в мое отечество, поскольку не ожидайте от меня ничего, кроме отчаяния». Своим чистосердечным признанием думал я привести ведьму в рассудок, но не знал, что и сам такового почти не имел, ибо ведьма меня очаровала так, что я забыл и о сестре моей и о Любане, и после того во все время бытности моей в её доме они ни разу не пришли в мою память. Она думала, со своей стороны, доказать несправедливость моего предрассудка и для того говорила мне: «Я вижу твои основания, но надо дать тебе только привыкнуть, чтобы тебе показалось приятным всё то, чего ты теперь гнушаешься, ибо я знаю, что вы, люди, о всем заключаете по обстоятельствам и времени. Например, вы привыкли не видать натурального в своих женщинах, но всё сверхъестественное не кажется вам отвратительным: лица их не созданы для минеральных красок, но дурная смесь их на лицах кажется вам украшением; размер головы с станом должен бы быть ужасен, если её через прибавку войлоков, сала, муки и прочих припасов учинить двадцатью диаметрами лица больше, то вы привыкаете любоваться такою неестественностью; потом, лукавство дано вашим женщинам в удел от природы, но вы не дивитесь, когда они следуют побуждениям её чистосердечно; наконец, они могли приучить вас верить, что стыд будто бы принадлежит одним деревенским дурочкам. Я прекрасно знаю, что людей ко всему приучить можно, и потому даю тебе время». Она оставила меня после этого разговора и дозволила мне ходить по саду всюду, кроме одних дверей, которые были были вымазаны сажей. Но это значило почти насильно принудить меня отворить их, поскольку человек не создан, чтобы владеть своим любопытством. Едва ведьма ушла, я пошел искать их, и мне немногого труда стоило удовлетворить моему желанию. Я увидел дверь эту не затертую, но всю густо измазанную самой мелкой сажею, без всякого размышления толкнул я в нее, отчего сажа отлетела и всего меня осыпала; однако я, утерев лицо, вошел и увидел на белой мраморной стене точный портрет Бабы Яги, написанный красками, а под ним следующую историю.
О происхождении Бабы Яги
Главный черт, или черт над чертями, был великий химик; варил он как-то раз в котле двенадцать злых жен, надеясь извлечь из них совершеннейшую эссенцию зла, которая бы превзошла самое его свойство. По физике ведал он, что нет приличнейшей к тому материи, каковую он избрал, а по математическим вычислениям нашел он, что каждая злая баба содержит в себе злобного спирту против простого черта, как 7 к 22, а противу самого его ровно 11-ю часть, и для того варил он их ровно двенадцать. Но так как колбы тогда еще не были изобретены, то восходящие парами частицы спирта ловил он в рот. Уже работа приходила к концу, в котле осталось только caput mortum[86], как он, забывшись, плюнул в котел; спирт весь, смешавшись с его слюною, попал в этот капут мортуум, и дьявол, сверх ожидания, увидел происшедшую из него Бабу Ягу. Он счел её за совершеннейшее зло и для того посадил в стеклянную банку, вознамерясь со временем выварить дюжину Баб Ягих, а из них произвести еще лучшее зло. Но между тем взвесив, сколько в этой готовой было зла, и сравнив с некоторыми светскими госпожами, к досаде своей он увидел, что оные без переварки не уступают ей нравом и на золотник. Сие так его рассердило, что он с досады банку ударил об пол, оная рассыпалась, а у Бабы Яги отлетели прочь ноги. Увидев же после того, что он освобождает тем самым свет от изрядного зла, одумался и, подставив ей костяные ноги, вдунул в нее знание чародейства, а для выезду её из ада подарил ей вместо коляски одну из своих ступ, на которой она и поныне скачет по свету, учиняя ему различные пакости. В конце истории подписано было: сие известие сообщается тебе, любопытный чтец, от особы, покровительствующей твоему избавителю. Но поскольку введено уже, чтобы тайна, открываемая против желания женщины, была наказуема, то и ты за непослушание к Бабе Яге превратись.
Я не ожидал, чтоб прочитанное мною было истинно, но как только вышел за двери, в то мгновение ока превратился я в того змея, коего вы, Звенислав, убили. Я ужаснулся и упал без чувств на землю. Баба Яга, возвратившись и увидев меня в таком состоянии, начала реветь и рвать на себе волосы. Хотя она была и Яга, но не находила уже в змее того, что в человеке её привлекало; она укоряла меня в непослушании, оплакивала мою участь и клялась, что назло неприятельнице своей волшебнице Добраде, составившей этот чулан и ругательную надпись, которую она не могла загладить своим чародейством и которая имела в себе силу обратить меня в змея, доставит мне прежний образ. После чего она меня оставила, принесла котел, клала в него разные травы, змей, жаб и разные яды, варила всё несколько дней, мешая своими зубами и приговаривая неизвестные мне варварские слова, но не могла преуспеть в своём намерении. Она повторяла через долгое время разными средствами, но я ничуть не ощущал в себе перемены. Иногда оставляла она меня с великим гневом, а иногда со слезами и вздохами. Наконец, лишившись надежды иметь меня своим любовником и скучая содержать меня без пользы, сказала она мне: «Тарбелс! Неприятельница моя Добрада лишает меня возможности воспользоваться твоей красотой; она хочет тебя избавить отсюда тем, что если кто-либо убьет тебя, то ты получишь прежний вид. Уже одно это истребляет мою страсть к тебе, и я, узнав о том, воспротивлюсь всеми силами желанию моей врагини. Раз уже я не могу сама убить тебя, то сделаю так, чтоб ты всех, способных учинить такое, пожирал. Я вложу в тебя желчь, которая возвратит сопернице моей Любане прежний вид ее, однако это-то и послужит, чтоб она осталась вечно деревом, ибо убит ты никем не будешь: чародейство мое тебя предохранит». С этими словами ударила она меня своею чародейной кочергою, отчего я получил такую злобу, что не желал кроме поглощать и терзать; сама ведьма имела труд защищаться от меня, ибо первым делом я захотел было над нею себя удоволетворить. Кто бы и в какой час ни появлялся в этой пустыне, я получал свободу вылетать из саду, стремился и поглощал; но, возвращаясь во двор Бабы Яги, к чему побуждала меня неизвестная мне сила, чувствовал такую тошноту, что извергал поглощенных и, приходя тогда в память, был омерзителен сам себе и скрывался в моём саду. Я не знаю, куда эти тела девались, и думаю, что служили пищею Бабе Яге. Я ведаю только то, что злость моя лишила жизни моего возлюбленного Мирослава: я поглотил его, найдя в этой пустыне, и, изрыгнув, оставил на дворе. Однако, полагаясь на божественный глас Золотой Бабы, я надеюсь, что, может быть, он мертвым казался мне только через колдовское очарование. Помню я, что однажды я увидел дерево, в которое превращена была моя Любана; я бросился, чтоб обнять его. Но услышал жалостный крик, от того происшедший; что настолько меня тронуло, что я, отскочив прочь, упал на землю. Я видел, что Любана имеет чувства и что она, не узнав меня, ужаснулась; я хотел открыться ей, но очарование не дозволяло змеиному моему языку произнести ничего, кроме мерзкого свиста и хрипения. Состояние это так меня поразило, что я хотел разорвать себе брюхо, а особенно когда вспомнил, что есть во мне желчь, способная возвратить любезной моей прежний образ, но когти мои на самого меня не действовали, и я с огорчением возвратился в мое жилище. С того времени я не видел ее, и ни разу не приходило мне о ней воспоминание, равно как и о сестре моей.
В последний раз, когда наставало время моего избавления, почувствовал я побуждение лететь. Я увидел вас, храбрый Звенислав, с сестрою моею, однако я не знал, что это была она. Мне хотелось на вас разинуть мою пасть, но вы мне показались настолько страшны, что я удовольствовался поглотить Алзану. Я чувствовал весь ужас смерти, когда вы за мною гнались. Но после того, как вы со мною сразились, я не имел уже памяти, и как бы очнулся из глубокого сна, когда вы разорвали змея. Тогда ко мне возвратились человеческие чувства, и, взглянув на вас, подумал я, что вы не иной кто должны быть, как назначенный оракулом избавитель сестры моей храбрый Звенислав; поскольку я из слов Бабы Яги понял, что в двор её никто войти не может.
Продолжение приключения Звенислава, или дворянина Заолешанина
Такими словами закончил Тарбелс свою повесть. Объятия и приветствия возобновились между родственниками. «Куда ж мы обратимся теперь?» – сказала Алзана. «Поедем к нашим родителям в обры», – отвечал Тарбелс. «Это будет неблагодарностью с нашей стороны, – подхватил Звенислав, – если мы промедлим возложить корону на царевну Любану, сорвав её с головы неправедного похитителя. Вы, Тарбелс, больше меня должны помышлять о том; однако я знаю, что вы не отвергнете моего предложения, а я, как странствующий богатырь, должен вступаться за всех невинно страждущих. Я клянусь вам моим оружием, прекрасная царевна, – говорил он, обратившись к Любане, – что погибну или повергну к ногам вашим голову Певцинского Куреса». После чего он целовал конец славного меча своего Самосека в знак присяги. Любана и Тарбелс благодарили его чувствительными выражениями, и заключено следовать в Ятвягию. Но Алзана, вспомня о Мирославе, остановила их, готовящихся совсем к шествованию; она говорила, что не заключен ли он где-нибудь в жилище Бабы Яги. Почему все поехали туда, и поскольку для Любаны не было коня, то Тарбелс принужден был посадить её впереди к себе на седло. Звенислав хотя ехал близ своей любезной, однако внутренне желал, чтоб она не имела особой лошади, ибо у него была одна лишняя рука, которая конем не управляла и которую можно бы употребить на поддержание своей Алзаны. Между тем они прибыли к месту, где был ведьмин замок, но ничего не нашли там, кроме земного провала, из которого курился серный чад. Они заключили, что земля по повелению богов пожрала в себя это проклятое строение, и, положа на волю их судьбу Мирослава, обратились в Ятвягию, хотя точно и не знали, в какой стороне этой земле должно быть. Но какое для них было удивление, когда они, повернувшись, не увидали уже той забытой природою пустыни, а предстали им места, подобные раю, каковой описывают те, кои в нем не бывали. Весна и осень господствовали тут вместе, деревья усыпаны были цветами и плодами, ароматные растения сообщали воздуху бальзамичные свои испарения, который разносил их по равнинам, покрытым вечною зеленью и изредка усаженным плодовитыми деревьями. Тысячи разноцветных птиц летали в воздухе, наполняя его сладкозвучным пением, которое приводило в восхищение слушателей. Разные забавные зверки играли по сторонам и прыгали в сени, которые, кажется, нарочно затем были созданы, чтоб приглашать в себя любовников. Богатырям очень хотелось, чтобы спутницам их захотелось отдохнуть, но те побуждали их ехать. Уже приближался вечер, как въехали они в ручей, журчащий по одним только самоцветным камням. Утомленные кони захотели утолить жажду, всадники не препятствовали им в том и на середине потока дозволили им обмочить зубы в чистейшем хрустале воды. Но что предстало взорам наших проезжающих! Какое изумление для девиц, какая радость для Тарбелса и какое удивление для всех! Звениславов Златокопыт пил прилежно, но Алзана увидела себя сидящую на спине старика, а Тарбелс и Любана – на молодом воине в полном вооружении. «Что за волшебство!» – вскричала Алзана, соскоча со старика в воду. «Боги! Что я вижу?» – восклицал Тарбелс, ибо эти нового рода лошади были Мирослав и Слотам.
«Возможно ль, возможно ль! – кричал Тарбелс, бросаясь обнимать попеременно Мирослава и Слотана. – Вы, любезные друзья, были нашими возниками!» Алзана извинялась перед Мирославом в нечаянной своей невежливости, а сей почтенный муж отвечал ей с улыбкою: «Ваше высочество нимало не причиною в шутке, сыгранной со мною Бабою Ягой: она обратила меня в эту лошадь, что учинено ею не впервые. Я по крайней мере счастлив, что вез дочь сильного государя». Слова эти всех развеселили, и шутливый Слотан прошептал на ухо своему князю: «Я выиграл пред Мирославом, ибо я только вполовину останусь без отмщения, и мой государь, надеюсь, что не оставит без отплаты Ятвяжской царевне мои обиды». В таковых шутках и приветствиях забыли они, что стоят в воде. Звенислав, который давно уже сошел со Златокопыта, первый подхватил свою Алзану и вынес на берег; ему очень хотелось заслужить поцелуй, и он работал не без платы. Все прочие ему последовали; Златокопыт не отставал от своего господина, и переправа закончилась. Поскольку безлошадных было пятеро и Звенислав не смел своего заслуженного коня обременить двумя девицами, то надлежало остановиться для совета, где доставать коней, к тому ж наступала ночь; итак, на берегу того ручья избрали место к ночлегу.
Мужчины начали стараться строить шалаш, ломали ветви, втыкали их в землю; но Златокопыт вздумал забавляться и разорял сделанное. Звенислав утешался этим поступком коня своего и не мешал ему играть, но конь знаками давал ему разуметь, чтоб он снял с него седло, что, поняв, богатырь и не медлил учинить. Освобожденный Златокопыт тотчас встряхнулся, из-под потника его выпал пребогатый шатер, который он, не допуская никого, сам разбил с таковым искусством, что Звенислав не мог удержаться, чтоб не поцеловать его с дружеством, от какового бы Алзана должна ревновать, если б только он был не конём. Но Алзана сама пришла приласкать его, и Златокопыт переменою голосов ржания своего показывал, что милость эта ему чувствительна. Потом они вошли в шатер; Златокопыт удовольствовался вместо ярой пшеницы кушать траву, а странствующие имели к тому довольно плодов, нарванных дорогою. Любопытство принудило всех просить Мирослава рассказать приключившееся с ним с того времени, как он отстал от Тарбелса в земле Ятвяжской, почему он и начал
Повесть Мирослава со времени разлуки его с Тарбелсом
Мне досталось ехать в левую сторону. Я долго скакал по дороге, шедшей великим лесом, но встретившийся со мною дровосек уверил меня, что он не видал на этом пути ни всадников, ни похищенной девицы. Я узнал от него, что нахожусь в земле ятвягов и что ею овладели певцины; он советовал мне быть осторожным от их разъездов. Почему я воротился назад и, достигнув распутья, поехал средней дорогою, надеясь на ней сыскать моего князя. Я увидел на поляне двоих убитых воинов и в одном из них по латам узнал похитителя царевны Любаны. Не удивляйтесь, – сказал Мирослав, – что я знаю имя ее: я хотя был лошадью, но когда мой князь Тарбелс рассказывал свою повесть, я слушал с прилежанием, ибо, кроме речей, ничего из чувств моих ведьмою не было отнято. Не сомневаясь, что эти убитые пали от руки Тарбелса, не знал я, куда он обратился и где мне его искать. Но, положась на счастье, последовал я тою же дорогою. Ночь меня застигла, и я, думая сыскать какое-нибудь селение, продолжал путь, но в темноте сбился в сторону стежкою, которая привела меня к огню, разложенному на маленькой лужайке. При нём нашел я многих ятвяжских вельмож, которые укрывались тут, избежав от свирепости победителей. Они, увидев меня, схватились было за оружие, сочтя меня своим неприятелем, но я вывел их из сего заблуждения, уверяя, что им опасаться меня не должно. Они рассказали мне обо всех подробностях завоевания их государства и о похищении их государыни изменою Светана. Я, узнав по описанию их, уведомил их, что сей Светан и сын Куресов, который, по их мнению, пропал безвестно при взятии города, убит Обрским князем и что государыня их, конечно, спасена этим князем; но куда они обратились, удовольствовать их не мог, а обещал им проведывать о сем в пути моем в рассуждении того, что я сам ищу этого князя. Увещевал их, чтоб они не ослабевали в верности к отечеству, старались бы собрать рассеянные войска, и обещал им уговорить моего князя прийти к ним на помощь. Вельможи благодарили меня за это и уверяли, что государь мой найдет их готовых следовать его предводительству. Я, переночевав у них и спросив о дороге к области бужан, поехал туда, надеясь там либо сыскать Тарбелса, либо, поспрошав, узнать, где он находится. Жрецы по моем прибытии уведомили меня, что Тарбелс и Любана вопрошали божество и получили повеление ехать на северо-восток. Не о чем мне было спрашивать, и я не замедлил пуститься вдогонку, направив путь мой в эту сторону света. По многих трудных переправах въехал я каменистую пустыню, в которой известный змей, на меня напав, проглотил меня. Я очнулся от черствых рук, которые меня щупали, это происходило от Бабы Яги, и я думаю, для опыта, гожусь ли я на её кухню. Но поскольку я по старости моей не был достоин её вкусам, то определила она меня быть своей лошадью. «Друг мой, – сказала она мне, – я очень рачительна в домоводстве, и поскольку ты за жесткостью твоего мяса не годишься мне на пищу, то можешь с пользою иногда заменять мою ступу. Я не всегда разъезжаю в моей коляске, иногда прогуливаюсь я и верхом, так что ступай в конюшню». Сказав это, плюнула она мне в лицо, и я увидел себя в том состоянии, в котором и вы не считали меня Мирославом. Она отвела меня в ту конюшню, из коей взял меня Тарбелс. По счастью, не доходило до меня очереди к прогулке на мне Бабы Яги; впрочем мне, конечно бы, не достигнуть до этого целебного ручья, избавившего меня от колдовских чар.
Что же касается этих вод, я слыхал, что ручей, прогоняющий всякие чары, находится в земле радимичских славян и есть один из источников реки Буга; почему должно думать, что мы не слишком удалены от земли Ятвяжской. Вы, государи мои, может быть, не слыхали, отчего воды Буга считаются священными и самой реке этой воздаётся божеское почитание. Я уведомлю вас: Перун, который не всегда верен был супруге своей Ладе, некогда свел тесное знакомство с русалкою реки Молды[87]. Лада, любившая в этой реке купаться, всегда брала с собою в прислуги эту свою совместницу. Как-то раз принуждала она её раздеться и участвовать в купании, но как та в том ей противилась, то Лада велела другим своим девицам раздеть её насильно. По учинении этого беременность её открылась, и Лада взяло подозрение, ибо в местах тех тогда ещё не было мужчин, кроме её мужа. Оробевшая русалка старалась укрыться от её гнева: она обратилась в птицу и полетела. Лада же села в свою воздушную колесницу и, в несколько дней нагнав ее, обратила в каменную гору. Перун застал её при этом мщении и назло своей супруге сказал: «Месть твоя не будет удачна. Из этой горы произойдет такая река, которая уничтожит твое превращение и будет обожаема не меньше, как и от тебя рожденные мои дети. Воды этой реки будут отвращать всякое очарование, и для того смертные прибегнут к ним не меньше, как и в твой храм». Когда пришло время разрешиться от бремени превращенной русалке, из середины её пролилась Буг-река. Мать её из горы восстала в прежнем своем образе и обитает в водах своего чада, где мщение Ладино до нее не достигает. Источник же Буга, или Бога-реки, для смертных неизвестен. Впрочем, вы ведаете о действии этих вод.
Мирослав закончил свою повесть; следовало начать Слотану, что он и исполнил, не дожидаясь просьбы или приказания.
Приключение Слотана
Я вижу из взглядов ваших, государи, что вам хочется узнать, каким образом я попал в конюшню прелестной женщины, какова была покойная Баба Яга. Я могу похвалиться, что почтенный Мирослав без дальних околичностей учинился лошадью, но что касается меня, то приуготовления к тому довольно были приятны, чтоб не счесть мне оных себе в выигрыш. Я не прошу о внимании – повесть моя заставит слушать.
Расставшись с моим князем, погонял я мою клячу из всего плеча, ибо мне ужасно хотелось переведаться с хищниками царевны, моей государыни, хотя я тогда и не знал еще, для кого прилагаю столь усердное старание. Но поскольку мне досталась дорога, ведущая вправо, то не имел я другой удачи, как только заскакать в превеликий лес и остановиться у великого озера, ибо у него дорога кончилась. Должно признаться, что я не имел охоты плыть на ту сторону вод сих, берега коих чуть были видны; к тому ж ни конь мой, ни я не были расположены шествовать далее, поскольку во весь почти день нимало не отдыхали. Я дал скотине моей волю выбирать лучшую траву по своему вкусу, а сам растянулся на берегу и заснул, не ожидая больше того, как проснуться в исправном голоде. Пробуждение мое последовало очень странным образом и прежде, нежели я мог думать. Я увидел у берега стоящую раззолоченную лодку и в то же самое мгновение себя в руках прекраснейших девиц. Они были одеты на столь легкую руку, что можно было бы подумать, что щедрая природа, доставившая смертным изобилие в платьевых припасах, одних их забыла. Я ничуть не досадовал, что они предстали предо мною с таковою доверчивостью. Все бы было хорошо, если б только эти нимфы не связали мне рук и ног и если б не секли пред глазами моими одного старика с отменными обрядами. Пучки розг изломаны, старик кричал и, отдувшись, пошел прочь той дорогою, по которой я приехал. Немилосердный поступок этот произвел во мне негодование, и я не мог удержаться, чтоб не вопросить у тех девиц, которые меня караулили: «Государыни мои! В рассуждении красоты, которою одарила вас природа, я не могу вообразить, как соединить такую жестокость, оказываемую вами над бедным стариком». «О, – отвечала мне одна из них, – так мы обыкновенно наказываем всех, кои берутся не за свое дело». – «Могу ль я узнать яснее?» – спросил я. «Если только будешь послушен, – отвечала одна, – то ни в чем тебе отказано не будет. Впрочем, ведай, что упрямство приемлет у нас еще более строгое наказание. Будь терпелив и повинуйся. Не жди большего к удовлетворению твоего любопытства; мы прежде испытываем, и тогда проникаемся доверием». – «Вы должны быть отличные женщины», – подумал я. Однако мне не дали поразмышлять: меня подхватили, положили в лодку и повезли.
Продолжая плавание, между тем как одни работали, другие играли надо мною, хохотали, я задавал разные вопросы, на них мне не отвечали, и нетерпеливый человек должен бы был лопнуть с досады, ибо говорить со мною никто не хотел, а размышлять мне не дозволяли. Наконец лодка пристала к острову. Дюжина или две старух стояли у берега и как бы нарочно дожидались, чтоб взять меня в добычу; они подхватили меня, развязали и повели. Красавицы захохотали громко, сели в лодку и отвалили прочь. Я поглядывал, на них с приятностью, старухам сие не было угодно, что я узнал по косым их на меня взглядам. «Ты смешон, – сказала мне одна из них, на которой больше всех кожа сморщилась, – поскольку пренебрегаешь лучшими прелестями и устремляешь взоры на сих подлячек, которые так гадки, что должно быть человеку без вкуса, чтоб иметь терпение желать взглянуть на них». – «Если я осмелюсь спросить, – подхватил я, – где те лучшие прелести, о коих вы говорите? Я всегда готов менять хорошее на лучшее». «Когда вы, находясь между нас, не можете делать различия, то не стоит труда, чтоб вам доказывать», – сказала одна из старух с пренебрежением и толкала меня, чтоб я шел.
«Пожалуй, не сердись, сестрица, – проговорила другая, – люди, живущие за озером, имеют очень странный вкус: следует смеяться слепоте их. Мы, кажется, уже привыкли; очень часто видим мы пленников, и все они оказывают только почтение к нашим мнимым летам». – «К нашим летам! – вскричала одна с негодующей улыбкою. – Если бы эти бедняки ведали, чего требуют наши сердца, что бы подумали они, когда б узнали, кем пленяются и чем пренебрегают!» Слова эти возбудили мое любопытство, и я убеждал их меня в том удовлетворить и открыть, где я, кто они, что они со мною предпримут и не предназначена ли мне судьба того старика, которого секли розгами.
«Может быть еще хуже, – сказала одна старуха, – но не все можно объявлять, что известно: мы также не очень сведущи о предстоящем, и только в рассуждении молодых твоих лет и бодрого вида… Однако знай, что дозволено: ты находишься на острове, населенном одними женщинами. Здесь мужчины так редки, что всякий попавший в руки связавших тебя рассыльщиц под страхом смертною казни должен быть препровожден к нашей госпоже. Какова она, ты сам увидишь, ибо мы следуем к ней. Здесь все походит на очарование, например: мы кажемся тебе по виду прабабушками тех, кои нам тебя вручили, но таково действие некоторого порошка; госпожа наша натирает им всех своих подданных, которые попадаются в плен её с довольными прелестями, чтоб тем самым обращать нас в старух и самой блистать цветом молодости. Красавицы ж, тебя связавшие, не что иное, как заслуженные её старушки, и лет через семьдесят мы и сами будем натерты некоторою особой мазью, имеющею представлять нас в том образе, в коем, без сомнения, они вас обворожили; тогда получим мы свободу выезжать за озеро. Слабая вольность, когда уже природа требует уединения! Но какова ни есть такая вольность, однако оная обязывает ловить мужчин во угождение нашей госпоже. Сия нарочно располагает своим искусством, чтоб прелестный вид обвороженных старух принуждал вашу братию отдаваться без сопротивления. Они умеют пленять вас, не имея сами в этой игре участия, кроме как утешаться вашим замешательством. Напротив, мы, несчастные, возбуждаем в вас только отвращение, когда прикосновение к вам сжигает сердца наши, и с досадою принуждаемся вручать вас той, которую мы ненавидим. Она избирает из предводимых себе супруга, ибо видит, что время не медлит затем, что она еще не замужем. До сих пор еще не была она счастлива кому-нибудь понравиться, однако не теряет надежды и продолжает свои покушения. Молодые люди не находят удовольствия в поисках её благосклонности, а стариков не считает она достойными и для того отсылает их из острова, причем получают они на дорогу от мнимых молодых девиц розги. Впрочем, не старайся узнать, какой собственно этот остров и кто его госпожа: мы сами о том не ведаем, поскольку мы тут не рождаемся, а нас похищают или покупают из разных мест для услуг её посылаемые непригожие, обыкновенно окружающие её женщины». По окончании этого разговора достигли мы великолепного дома. Караул у него составляли женщины с длинными булавками. Нам дозволили вход, и меня повели чрез ряд комнат. Богатые уборы не привлекали моих взоров, они приуготовлены были к лучшему ожиданию. Поскольку я не очень доверял словам старух и думал, что госпожа столь прекрасных перевозчиц должна превосходить их прелестями. Мы вошли в зал, убранный картинами, изображающими счастливых любовников; все украшения, казалось, соединены были к тому, чтоб приуготовлять чувства к восхищению. Я не размышлял о судьбе моей и занимался только ожиданием. Пошли известить о моем прибытии, и вскоре потом одна стена залы, которую всю закрывал занавес, раздвинулась и представила глазам моим еще комнату. Я не мог разбирать блестящих в оной богатств; лучший предмет привлек мои взоры: женщина, или девица, невообразимой красоты предстала мне. Окружающие её служительницы дурнообразием своим составляли как бы тень, чтобы прелести её блистали совершеннейшим светом. «А, – думал я, будучи вне себя от радости, – теперь разумею я вас, почтенные старушки; по счастью, я не так легковерен, чтоб предубедиться вашею ненавистью к сей богине». Я не дождался, чтоб меня наставляли, каким образом приступить к началу, бежал и, повергшись на колено перед красавицей, говорил: «Кто б вы ни были, несравненная ль из смертных или божество, владычествующее в местах сих, я приношу вам в жертву мое обвороженное вами сердце». Хозяйка довольна была сим приветствием и не допустила меня далее оставаться в унизительном положении; она, подняв меня, посадила близ себя и, дав мне несколько пламенных поцелуев, сказала: «Незнакомый красавец! Не удивляйся, что я следую чувствованиям моим против обыкновения женщин, обитающих вне этого острова; я предаюсь тебе без околичностей, ибо ты мне кажешься того достойным. Ваши женщины делают то же, но с некоторыми обрядами; они имеют одни намерения, но стараются раздавать свои благосклонности за искания. Они тщатся учинить то милостью, для чего повсеминутно сами готовы стать рабынями; они умеют искусно мучить самих себя и обожателей своих взводить на крайний степень нетерпеливости. Что до меня, я удалена от всех притворств; хочешь ли ты быть моим мужем, и ныне ж счастливый брак соединит нас?» Я столь восхищен был сею искренностью, что не мог ей выразить удовольствия моего, как только схватив её в мои объятия. Не удивляйтесь, что я не располагал моею участью и слепо следовал представшему мне счастью: сидя с ласковою женщиною, не возможно руководствоваться разумом. Природа нарочно постаралась принять такую предосторожность, иначе, впрочем, мужчины много бы наделали хлопот её расположениям; однако происходит то, как предписано: женщины ласковы, а мужчины чувствительны. Я забыл обо всём и занят был одними желаниями. Я клялся ей, что не воображаю о лучшем счастье, как владеть ею, и наговорил ей всего того, что в таковых обстоятельствах обыкновенно говорят люди нашего пола. Но не распространяясь, скажу, что торжество началось: танцовщицы плясали, музыкальные инструменты гремели, певицы пели, и напитки развеселили всех. Настал час, в который ожидал я учиниться счастливейшим из смертных, и нас проводили в опочивальню. Мне весьма хотелось отдохнуть, но любезная моя просила меня, чтоб я помог ей раздеться. Нас было только двое, и я принял должность свою охотно; супруга моя, во-первых, сняла с головы своей накладку, за которою следовали прекрасные её вьющиеся на плечи локоны, и представили глазам моим голый и ясный шарик. Таковое преткновение моим ожиданиям много унесло пылкости в жарчайших моих желаниях. Плешивая красавица не должна скидывать с головы своей повязки или ожидать разборчивости в щекотливом вкусе своих почитателей. Между тем богиня моя приметила происходящее от сего в мыслях моих; она повязала голову платком, не сказав о том ни слова, и, употребив к успокоению моему несколько ласк, вынула у себя один глаз, несколько зубов и, сняв перчатку, осталась без левой руки по самую кисть. Я начал приходить в себя из моих любовных восторгов, но составная красавица не допустила меня употребить рассуждения: она попросила меня отвязать ей ногу. «Неужели у вас и ноги нет?» – сказал я в изумлении, ощупал и освободил её от ноги, вырезанной совершенным искусством из дерева. «Любезный Слотан! – отвечала она мне. – Женщинам позволено прибегать к разным средствам для утайки своих несовершенств; если б и ваши женщины не прибавляли кое-чего к дарованиям природы, то красавицы ваши никогда б не заставляли говорить о себе столь громко. Они призывают к тому все возможные художества и искусства: одни подкрепляют себя чрез химиков, портных и лекарей, а другие тончайшими способами наглости, лукавства и пронырливости. Поверь мне, что вы, мужчины, нередко бываете подвержены ослеплениям, и игра только воображения вашего производит мнимые прелести; в прочем все женщины равны, по крайней мере когда вынесут вон свечи. Ты можешь быть совершенно счастлив и доволен, если не станешь мыслить, что у меня нет волос, глаза, нескольких зубов, руки и ноги; ваши женщины нередко не имеют стыда, со всем тем вы за ними бегаете. Ежели ты не привык любить женщин с недостатками, поверь мне, ты не будешь никогда любить; но вообрази только, что я одета, и ты заснешь доволен в моих объятиях. Впрочем, в утешение твое уведомлю тебя, что я точно такова, каковую ты видел меня давеча: одна неприязненная мне волшебница учинила своим колдовством, чтоб я неодетая казалась в таковом виде, каковою находишь ты меня теперь. Я дочь знатного человека, который учинил этой волшебнице нечаянную обиду. Она поклялась отмстить ему на мне, и так как он не имел других детей, то волшебница пригрозила ему, что я никогда не буду замужем. Для этого она перенесла меня на этот волшебный остров, которого не может достигнуть ни один мужчина, разве что перевезен будет приставленными от нее духами в виде прекрасных девиц. Подвластные ей ведьмы приемлют его и приводят ко мне, но дорогою так заколдовывают его, что простые уборы, которые я снимаю с себя, при раздевании кажутся ему частями моего тела. Это возбуждает в приводимых такое отвращение, что они убегают от меня с ужасом. Уже с двести неверных клялись мне в любви, но ни один не стал еще моим мужем. А от этого и зависит освобождение мое от колдовства. Ах, Слотан, – продолжала она со страстным вздохом, – я надеюсь, что вы сможете рассеять волшебство и стать супругом девицы, которой не больше 16 лет от роду, и овладеть бесчисленным богатством, коего она наследница». Сказав это, она вскочила, с живостью обняла меня и, поцеловав, бросилась на постель. Я остановился в нерешительности, сравнивая вид, в котором она впервые предо мною предстала, с тем, в каковом она теперь, но одеяла и подушки, в которых она закуталась, последнему мешали. Я и верил повести ее, и сомневался, и рассматривал, но не видал ничего, кроме женщины. «Нет, моя красавица! – вскричал я. – Очарование разрушится!» Я сбросил латы, лег к ней и заснул в её объятиях.
По обстоятельствам повести надлежало бы мне очнуться в замке отца моей красавицы и встать, чтоб стать богатейшим вельможею. Но вообразите, в каком находился я состоянии, проснувшись. Я лежал между вонючих костей каких-то скотов, которые догладывали собаки, крепко держа в объятиях моих кобылью голову со спинным хребтом. Я вскочил как бешеный, хватался за мою саблю, чтоб отмстить пакостнице, сыгравшей надо мною таковую шутку, и это я сделал весьма кстати, поскольку мне предстояло отбиваться от своры собак, кои рычали, брехали и бросались на меня со всех сторон. Я одержал победу и шел искать мою лошадь. Бродя около озера, имел я довольно времени рассуждать о моем приключении и не мог заключить, сон ли то был или настоящее происшествие. Однако, думал я наконец в мое утешение, что бы то ни было, мне не должно досадовать: если я и проснулся гадко, то по крайней мере заснул с удовольствием. Я не размышлял о том более, прибавил шагу и нашел моего коня, кушающего с удовольствием траву. Я поехал около озера в надежде открыть остров или увидеть связавших меня девок, чтоб испытать, подлинно ли они привидение. Но на озере не было ни островов, ни лодок, и я не нашел никого, кроме старика, ловящего удою рыбу. Я назадавал ему множество вопросов, касающихся до моего приключения; старик не разумел меня и говорил, что лет с тридцать обитает он в этих местах и каждый день ловит в озере рыбу, однако ж не видал не только острова или лодки с красавицами, но и меня видит тут с удивлением, ибо пустота этого места, опасность от хищных зверей, тут обитающих, делают его совершенным для него уединением. Я для объяснения рассказал ему всё, что случилось со мною. «О! – вскричал старик со смехом. – Теперь я разумею. Здесь в лесах обитает ведьма, которая нередко делает такие игрушки над людьми, кои сюда заезжают. Вы еще счастливы, что проснулись между мертвых костей; другие получают от ней еще худшие ночлеги; но я советую вам не ночевать здесь вдругорядь, потому что ведьма за хорошее повторение снов берет досаднейшую плату». Я поблагодарил старика за это известие, спросил его о вас, но, не получив никакого уведомления, не знал, куда обратиться. Я надеялся в местах обитаемых лучше узнать об этом и потому поехал показанною мне стариком дорожкою. Оная вся заросла травою, почему легко мне было с неё сбиться. Я странствовал по дремучим лесам несколько дней, питаясь только древесными плодами, и с великим трудом выбрался напоследок на приятную долину. На ней увидел я вдали несколько человек, которые, казалось, работали нечто на одном месте. Я обрадовался, поспешил и нашел трех человек, таскающихся общими силами за волосы; близ их под деревом сидела женщина, спокойно взирающая на это побоище. Я удивился и любопытствовал узнать о причине этого, но не счел за благо вопрошать о непонятной для меня тайне у людей, находящихся в великом жару. Я подъехал к женщине и нашел её очень пригожею, что принудило меня сойти с коня и с учтивостью просить её уведомить меня, могу ли я вмешаться в их дело и предложить бойцам средства к примирению. «О, оставьте этих дураков увечить себя, – сказала она мне с приятным взглядом, – они не заслуживают таковой заботы». – «По крайней мере позвольте мне дождаться близ вас конца сего петушьего боя, и как силы равны, то мне нет нужды вмешиваться. Если б вам, сударыня, не противно было, – сказал я, осмелясь поцеловать её руку, – я с удовольствием бы глядел на ваши прелести и провел бы несколько минут, кои счел бы счастливейшими в моей жизни». – «Мы лучше можем препроводить их в моем доме, – подхватила красавица, – они еще не скоро окончат, и хотя сражение это происходит за меня, но я не имею охоты награждать победителя. Поедем, – примолвила она, подавая мне белейшую снега руку, – конь ваш может нас довезти обоих». Я с восхищением подхватил ее, посадил на седло и довольствовался занять место позади оного. Красавица правила конем с довольным искусством и позволила мне держаться за себя. Поединщики в запальчивости не приметили нашего отбытия, а мы, не беспокоясь о них, ускакали.
Дорогою уведомила меня она следующими словами о причине побоища, возбудившего мое любопытство: «Я – дочь одной волшебницы и называюсь Бряцаной. Родительница моя хотела учинить меня участницею своего знания и посвятить меня таинствам важных упражнений, но я не находила удовольствия запереться в тех горах, внутри коих она имела свой замок; мне казалось гораздо приятнее жить с людьми и забавляться разными играми. Родительница моя, не желая меня принуждать, построила мне в конце долины этот дом, снабдила его всеми надобностями, множеством невольников обоих полов и, вручив мне в полную власть судьбу мою, скрылась в горах своих. Мне теперь восемнадцать лет, и недавно меня начали беспокоить своими исканиями соседние дворяне. В здешней округе их только трое, и каждый из них хочет восторжествовать над своим соперником; что ж до меня, то ни один не воображает себе, чтоб я могла быть равнодушной к его совершенствам. Полгода уже стараются они друг перед другом выиграть. Один думает победить меня щегольством своим: он приезжает ко мне всякий день в переменном платье, которое после обеда переменяет другим, и нередко к ужину надевает третье. Это стоит ему недешево, ибо он продал уже две деревни, а с прочих собрал оброк за два года вперед. Он думает, что одних уборов довольно, чтобы тронуть мое сердце, и для того почти не говорит со мною ни слова, а утешается по нескольку часов рассматривать себя в зеркало и наконец удостаивает меня своего взгляда с гордою улыбкою. Второй, надутый знатною своею природою, считает, что ни одна женщина не может отказать в своем сердце столь благоразумному человеку, имеющему в своих предках множество полководцев, победителей и верных сынов отечества, и для того торжественно объявил мне, что назначает меня своею супругою. Впрочем, он не оказал еще отечеству никаких услуг и поведением своим подает худую надежду думать, чтоб он был законным сыном своих предков. Благородство свое считает он достаточным средством к защите себя от трудов и отличению в добродетелях и затем посвятил всего себя похвальному препровождению времени в гоньбе за зайцами, с соколами за утками, в рассматривании своих родословных и в причинении обид и презрения своим соседям. Однажды приехал он ко мне верхом; лошадь его и епанча вся покрыта была гербами, и в этот раз видела я его в полной гордости и удовольствии, ибо посреди скотов, составляющих гербы его, был он в настоящем своем элементе. Третий же поступает несколько лукавее: он знает, что храбрость и мужество наиболее пленяют женщин, и для того сколь ни естественный он впрочем трус, однако не перестает мне хвастать о своей силе и неустрашимости. Он рассказывает мне о разных достойных дворянина своих подвигах, например, как он дрался за землю с соседями и их переувечил, как у других отнял луга, а у третьих увёз сжатый ими хлеб; как он с одним ножом напал на медведей и разрезал их с головы до хвоста. На этот конец нередко покупает он у звероловов шкуры и привозит мне в подарок. Он не сомневается выиграть пред первыми, воображая, что они не осмелятся спорить со столь отважным человеком.
Признаюсь, что я великое утешение имею водить за нос этих трех благородных дураков. Я завожу их в такие споры о преимуществе, которые ежедневно представляют мне забавнейшие игрища. Я назначаю им попеременно некровопролитные сражения; иногда приказываю я им отличиться щегольством, и тогда первый мой жених не сомневается о победе, но, к досаде его, я решу не так, как он ожидает, и сказываю, что если он оделся со вкусом, то другие не уступают ему редкостью одежд, ибо один показывается в платье, которое носили за двести лет его предки, а другой увешивает себя хвостами волков и медвежьими лапами. Тогда следует вторая задача: преимущество в природе. Тут щеголь очень трусит, потому что он чувствует свою не передвоившуюся еще в дворянство подьяческую кровь, однако спорит крепко, и отчаяние представляет его бодрым рыцарем. Что лежит до имеющего знаменитые родословия, он не удостаивал их разговором и довольствовался только указывать на свои гербы; но третий презирал такую надменность. «Довольно, – кричал он, – побивать только медведей, чтоб доказать, что люди, жившие за два века, не сообщают человеку отважности и силы», – которые, по его мнению, суть единые знаки благородства. «Так, – подхватывал щеголь, – и должно лишь прибавить к тому благоразумие». Я видела, что подобный спор может возыметь жаркие последствия, и для того мирила их, уведомляя, что во всем этом трудно различить их достоинство, понеже все они происходят от Адама. Потом назначила им иные подвиги: бег взапуски, борьбу, кулачный бой, и хотя щеголь и старинный дворянин находили в том некоторые затруднения, однако я умела их принуждать повиноваться: они дрались, кувыркались и делали чего мне хотелось. Все средства были истощены, и ныне определила я им решительный бой, что тот будет достоин назвать меня своею женою, который получит удовольствие выщипать у своих совместников все на голове волосы. Вы видели, с каковым усердием исполняют они это, но я прикажу моему привратнику объявить победителю, что я уехала на пять лет в чужие края. Впрочем, я открываюсь вам, любезный витязь, что вид ваш влил в меня чувства, которые приводят в забвение обычное мое времяпрепровождение».
Между тем мы прибыли к воротам огромного замка; которые нам отворили, и привратник получил повеление запереть их для всех посторонних, а особенно для женихов. Мы вошли в богато убранные покои: всюду господствовал вкус и изобилие. Бряцана старалась меня угостить, но я должен был сказать ей об удовлетворении моему сердцу, которое воспылало к ней жесточайшей любовью. Я открылся ей и предлагал себя выбору, если она имеет намерение быть когда-нибудь замужем. Бряцана находила в том некоторые затруднения, сомневалась, хотела лишить меня надежды, но предупрежденное её в пользу мою сердце решилось меня осчастливить. Я стал её мужем без обыкновенных благословений от жреца; она довольствовалась утвердиться на одних моих клятвах, и я не думал, чтобы можно было их нарушить. Итак я стал владетелем великих богатств и прелестной Бряцаны. Целый год жил я в удовольствии и не желал ничего, как быть любимым супругою, которую я обожал. Признаюсь, что страсть моя к ней привела мне в забвение дальнейшие поиски моего государства, и вы, великодушный князь (продолжал Слотан к Тарбелсу), извините эту вину мою, поскольку одни только чары красавиц имеют дарование затмевать славу лучших ироев. Спросите у своего сердца, не находит ли оно наклонения учинить подобного для несравненной Любаны.
(Тарбелс вместо ответа обнял своего любимца, а тот продолжал.)
Со временем узнал я, что и жарчайшая любовь подвержена таким периодам, в которые удобна она быть непостоянною. Одна молодая невольница из служащих моей жене привлекала к себе моё внимание своею живостью. Я чувствовал, что она в состоянии увенчать Бряцану оленьею короною, но укорял себя слабостью таковых мыслей, укреплялся и думал, что я торжествую. Но хитрая невольница, которая в меня влюбилась, умела разрушить мое постоянство; она находила такие встречи, кои поощряли меня к желаниям. И в один несчастный день, когда я отдыхал в густейшей аллее моего сада, напала она на меня столь удачно, что я пришел в себя не прежде, как Бряцана подоспела стать свидетельницею моей измены. Я оцепенел от её гнева и не находил, чем оправдаться. Это и не нужно было потому, что Бряцана не оказывала ни малой надежды к снисхождению. Невольники с саблями призваны были, чтоб изрубить меня в мелкие части. Приказ был отдан к началу казни, и я бесплодно обнимал колена разгневанной супруги. В это мгновение ока предстала перед нею волшебница, мать ее. «Постойте, – сказала она, – такое наказание будет несоразмерно преступлению; ты, дочь моя, также поспешна в выборах наказаний, как и супруга. Я не укоряю тебя, что ты полюбила человека незнакомого; потому что трудно испытывать человеческие сердца: они предрасположены к атакам бесчисленных страстей по обстоятельствам и времени. Я извиняю порок Слотана, но потому не меньше считаю его достойным отмщения, что он предпочел тебе простую невольницу, не имеющую других прелестей, кроме ветрености. И ради этого и ты забудь о склонности своей к человеку непостоянному, от коего не можешь ожидать ничего, кроме новых измен. А ты, неверный зять мой, стань по сходству свойства твоего жеребцом». Сказав это, волшебница на меня дунула, и я увидел себя превращенным в того самсого коня, которого вы взяли в конюшне Яги Бабы. На меня положили седло, привязали к нему оружие и дали волю бежать в любую сторону.
Не возможно описать отчаяния, в каковое повергло меня новое мое состояние, а особено презрительный смех моей жестокой супруги. Я видел, как невольницу, соблазнившую меня, остригли, обрезали и выгнали за ворота и что Бряцана приказывала конюхам проводить и меня со двора в дубины. Я не дожидался этих обрядов и поскакал со двора, проклиная собственную мою слабость и кляня чертовку, бывшую моею супругою, которую возненавидел за её мстительный нрав. Случай этот совершенно исцелил меня от любви и напомнил о моей должности; я заключил искать моего князя с тем, что когда уже не можно мне быть его любимцем, то хотя бы по крайней мере быть его лошадью. Долго бегал я по местам пустым и ненаселенным; везде меня ловили, но я имел счастье удержать мою свободу. Наконец забежал я в область Бабы Яги. Она меня увидела, но в суетах, коими, казалось, была оная занята, не приметила, что я имел честь родиться не настоящею лошадью. Она чародейством своим остановила меня и без лишних хлопот определила в холостой табун конского своего завода. Я ужасно много претерпел за собственное мое упрямство от ласковых кобылиц. Но ласка их обратилась в великий гнев: они искусали меня в кровь и избили копытами, и я, бедный Слотан, узнал по опыту, что самки во всяком роде слабы и мстительны. Между тем Баба Яга приметила жалостное состояние мое в табуне. Может быть, она узнала, кто я, но до дальнейшего рассмотрения заперла меня в подземную свою конюшню, из коей освобожден я моим государем.
Итак, – продолжал Слотан, – я во время моей разлуки дважды был женат: во сне и наяву, но думаю, что в третий раз не отважусь испытать моего счастия. Был конем заводным и богатырским, и наконец по-прежнему верный слуга моего князя.
Слотан окончил свою повесть, после чего все отдохнули. День настал, надлежало отправиться в путь, и безлошадные не имели к тому ничего, кроме своих ног. Но достойный Златокопыт, доставший уже шатер, знал, чем помочь сему недостатку. Он поглядывал с улыбкою на Звенислава, ласкающего его при разговорах: «На чем нам ехать?» Он давал ногою знак своему богатырю, чтоб отвязал его от дерева, к коему он был прикреплен. По учинении сего конь поднялся на дыбы и троекратно проржал столь крепким голосом, что лист на деревьях поколебался. В скором после того времени увидели они бегущих на голос Златокопыта пятерых прекрасных и оседланных коней. Те приблизились, и Златокопыт, обнюхавшись с ними, учинил их столь смирными, что те беспрепятственно отдались в руки имевших в них нужду. Слотан взял троих и подвел одного Любане, а другого своему князю; Мирослав взял себе, однако лучший конь, которого назначил Златокопыт, положа на него переднюю ногу, достался из рук Звенислава возлюбленной его Алзане, Звенислав был так доволен своим конем, что целовал его неоднократно.
Между тем приготовились к походу, шатер был снят, и Златокопыт сложил оный сам и оседлал себя. Все удивлялись дарованиям сего редкого коня, не могли понять, какого рода были призванные им лошади, и сели на оных, мало заботясь, впрочем. Заключено следовать к низвержению хищника Ятвяжского престола. Не знали только, в которую сторону надлежало им ехать. Однако Златокопыт взялся и за это; он не шел, если Звенислав, шествующий впереди со своею Алзаною, поворачивал не туда, куда надлежало, и сам стремился надлежащим путем, в чем ему и не препятствовали.
Оставим их в дороге, ведь скоро нельзя доехать, скажем лишь, что сказанного
В ПЯТОЙ ЧАСТИ ДОСТАТОЧНО.
Часть шестая
Продолжение повести о богатыре Звениславе, прозванном дворянином Заолешанином
Путешественники не имели причин раскаиваться, что следовали водительству Златокопыта, ибо на другой день нашли они себя в пределах Ятвягии. Мирослав привел их к убежищу, где укрывались верные к престолу вельможи. Радость их, при виде законной своей государыни, была несказанной; они упали к ногам ее, возблагодарили храброго её избавителя и с восхищением узнали из уст своей царевны, что князь Обрский будет их монархом, если счастье благословит его оружие, устремленное на защиту их отечества. Вельможи уведомили, что певцинский тиран владеет несчастным Ятвяжским государством с обыкновенною своею лютостью; что реки крови проливаются ежедневно и что при всем том он довольно осторожен ко удерживанию неправедного своего завоевания и на этот случай содержит в готовности сильное войско. Однако, говорили они, ятвяги ощущают угнетающее их бремя и не преминут явиться с оружием в руках, как только возвещено будет сражаться за право своей законной государыни, что они имеют тайное сообщение со всеми областями и дожидались только прибытия обещанного Мирославом предводительства князя Обрского, чтоб собраться в назначенное место.
Не хотели медлить, учинили военный совет и заключили, чтоб вельможам следовать немедленно в разные стороны и, собрав усердных граждан, собираться в долине, где Слотан напал на похитителей Ягвяжской царевны и где витязи, пришедшие на помощь, их будут ожидать. Вельможи в тот же день отправились, и через неделю Тарбелс и Звенислав нашли себя предводителями 50 тысяч пеших воинов и 20 тысяч всадников. Мирослав и Слотан с несколькими вельможами отделены были с половиною войск для истребления в разных частях Ятвягии находящихся певцинов. Другая ж половина, предводительствуемая князем Обрским и непобедимым Звениславом, пошла прямо к столице, чтоб принудить там скорее незаконного владетеля к решительной битве. Алзана и Любана не хотели отставать от своих храбрых любовников и, думая своим присутствием воспламенить отвагу своих богатырей, возложили на себя доспехи. Как ни тайно происходили эти приготовления, однако в приближении к столице певцины ветретили их 100 тысячами отборного войска. Гордый Курес надеялся разобрать по рукам столь слабую кучку необученных ратников, но сверх ожидания увидел настолько храбрую атаку, что со стыдом был принужден бежать в укрепленную ятвяжскую столицу. Тарбелс сражался как лев, но Звенислав демонстрировал чудеса храбрости. Самосек не рассекал инако как наполам коня и всадника; Златокопыт его не ступал ногами, чтоб в каждый раз не раздавить нескольких врагов. Алзана доказала, что искусство и неустрашимость делают женщину не меньше опасною в битве, чем и сильного витязя; она не отлучалась от своего любовника, и мертвые тела отмечали путь ее. Словом, певцины не могли устоять и получаса и бежали опрометью в крепость, которая немедленно была осаждена.
Мирослав и Слотан, со своей стороны, разносили всюду смерть и ужас. Крепости, занятые певцинскими засадами, были отобраны, и рассеянный ими неприятель бежал либо в свои степи, или, в надежде укрыться в главном своем войске, попадал в плен осаждающим столицу.
Курес, привыкший к победам, рвал на себе волосы с досады и, защищая похищенную им столицу с отчаянием, не медлил, однако, послать просить о помощи своих союзников. Кимвры прислали к нему девять исполинов и сорок тысяч стрельцов и всадников, а хозары одного только богатыря, называемого Гаркало. Но этот Гаркало был опаснее всего ополчения и кимврских исполинов, потому что он имел столь страшный голос, что не только оглушал и опровергал на землю без чувств целые войска своим криком, но и каменные стены крепостей разрушал им до основания. Слух этот рассеял ужас в ятвяжском войске, но неустрашимость предводителей его и обнадеживание Звенислава ободрили воинов. Звенислав клялся, что своею рукою истребит исполинов и заткнет горло проклятому хазарскому крикуну. Между тем Курес, ободренный столь важною помощью, готовился напасть на осаждающих всеми своими силами; он на рассвете дня построился в боевой порядок пред стенами города и предводительствовал сам. Исполинам было приказано начать сражение; Курес имел такую надежду на рост и силу исполинов, что не думал сам иметь дела, как только побивать бегущих. Богатырь Гаркало, который сражался своим горлом, оставлен был позади войска в засаде, чтоб в случае неудачи оглушить нападающих ятвягов. Вдруг ятвяги увидели выступающих исполинов, подобных великим башням, вооруженных целыми с корнем выдернутыми дубами. Страх отразился на лицах неустрашимейших витязей, и все войско готово было бежать. Но Звенислав, готовый сдержать свое слово, возвратил им смелость и приказал быть свидетелями его сражения с исполинами; он говорил, что успеют они еще бежать, когда его победят. Алзана не смела отвращать почти дерзкую отвагу своего возлюбленного и с трепетом видела его воссевшего на Златокопыта. Она успела только его обнять и заткнуть ему уши хлопчатою бумагою для удержания от воздействия горла Гаркала, если тот начнет криком своим помогать исполинам. Златокопыт ржал и порывался; казалось, что он огнем дыхал, чувствуя желание к бою; Звенислав его не удерживал, и вскоре обнаженный меч-Самосек засверкал посреди исполинов. Первые три удара были столь жестоки, что шестеро чудовищ пали разрубленные напополам; земля задрожала от их падения. Ятвяги радостно восклицали, и Алзана благодарила богов-покровителей. Но радость эта мгновенно обратилась в печаль: оставшие три исполина совокупно ударили в Звенислава своими дубинами, и хотя дальнего вреда ему не причинили, но выбили из рук его Самосек и самого витязя из седла вон. Златокопыт не мог оказать ему другой помощи, кроме схватить в зубы драгоценный меч богатыря своего и тем разделить силы, поскольку один исполин погнался за ним, чтоб отнять меч. Прочие два исполина кричали победу и готовились раздробить ятвяжского надежду войска; они занесли уже свои дубины; ятвяги восклицали болезненно, и храбрая Алзана упала в обморок. Однако Звенислав опомнился и, видя опасность, бросился к одному исполину, схватил его за ноги и, подобно тому, как бы махал легкою веточкою, взмахнул несколько раз вокруг себя и треснул им другого исполина столь ловко, что из обоих их сделались дрожжи. Он оглядывался по сторонам, недосчитываясь еще одного чудовища, и увидел опасность возлюбленного коня своего: гнавшийся за ним исполин поймал уже его за ногу и хватал другую зубами, чтоб её откусить. Златокопыт оборонялся и выбил своему врагу все передние зубы. Звенислав без памяти бросился на помощь и подоспел в самое лучшее время, когда Златокопыт, освободя обе ноги свои, лягнул столь жестоко в нос нагнувшегося исполина, что тот опрокинулся назад. Тут было его несчастье, ибо Звенислав подхватил его за волосы и, вскричав к своим «на копья!», бросил оного в ятвяжское войско. Исполин летел, кувыркаясь по воздуху, и был подхвачен на острия, учинившие из тела его сито.
Ятвяги возгласили победу, и Тарбелс не упускал этого счастливого времени, воспользовался ободрением войск и повел их на певцинов. Отчаянный Курес не дожидался, чтоб напали на него, и поскакал с яростью навстречу, поощряя всех своим примером. Сражение началось с равномерным жаром, кровь полилась, Курес разносил всюду смерть, а князь Обрский со своею сестрою опровергал целые стены. Звенислав искал Куреса, вознамерившись сдержать свое слово царевне Любане, чтоб привезти к ней его голову, но в густоте толпящихся воинов не мог его найти, и отомстил свою неудачу над тысячью головами певцинов и их союзников. Между тем ятвяги сбили с места врагов своих, но то отступали в таком порядке, что надлежало каждый шаг выигрывать у них с пролитием многой крови. Гаркало, который, выходя на бой, слишком объелся, сидел у башни под городского стеною; он и не думал, чтобы дошла до него очередь употреблять свое горло в рассуждении сильных исполинов и превосходного числа их войск пред ятвяжскими. Пары взошли ему в голову и принудили его дремать, однако стоявшие на стене караульные, увидев, что войска их ослабевают, раскликали его. Несчастные сии не ведали, что заплатят смертью за таковое усердие свое, ибо Гаркало крикнул столь громко, что не только они слетели бездушные со стен в городские рвы, но и башня, под которою он сидел, опроверглась с частью стены. По счастью, Гаркало был удален от места сражения настолько, что голос его имел только половинное действие, и войска лишь пошатнулись, но сам он причинил себе больше вреда тем, что упавшая башня придавила ему ноги и заставила его выдираться на свободу изо всех сил своих. Он уже перевернулся навзничь, как Звенислав, услышав крик его и представив себе опасности, могущие произойти от него в приближении, порешил истребить его и, пробившись сквозь певцинов, прискакал к нему. Гаркало, увидев свою беду, хотел от нее избавиться криком, но Звенислав не допустил того и, соскочив с коня своего, пихнул его ногою в брюхо так крепко, что крикун высунул язык на локоть. Богатырь поймал его за язык и заколотил ему горло обломками кирпичей. Гаркало прилагал старание их проглотить, но Звенислав, не имея времени медлить, оторвал ему голову, не удостив отрубить её Самосеком богатырю, сражавшемуся не оружием. По окончании этого обратился он к побоищу и ободрил своих победою над опасным Гаркалою, показав им его голову. Один Курес только лежал у него на сердце; он прилагал труд сыскать его и нашел в самое нужное мгновение. Возлюбленная его Алзана сражалась с ним и почти выбилась из сил. Уже свирепый Курес изрубил в куски щит её и взмахнул решительный удар на её прекрасную голову, как потерял свою от сильной руки её любовника. Звенислав соскочил с коня, взоткнул на копье голову Певцинского князя и показал её бывшим близ него ятвягам. Те возгласили победу, и смерть Куреса стала известна его подданным и союзникам. Они оробели, побежали опрометью, жаждя найти спасение свое в укрепленных стенах столицы, но между тем Слотан и Мирослав, окончившие уже свое дело, возвратились и, увидев пролом, учиненный криком Гаркалы, вошли в город и им овладели, и бегущие певцины теснились в городских воротах, чтоб найти за ними свою смерть. Все они были порублены без пощады разгневанными ятвягами, и царевна Любана, ожидавшая нового сражения на приступе к своей столице, к удовольствию своему увидела Мирослава, Слотана и вельмож своих, встречающих её с радостью и поздравляющих её с совершенным освобождением царства её от неприятеля. Таким образом кончилась эта война, и победители торжественно вошли в избавленную от врага ятвяжскую столицу.
Невозможно изобразить благодарности, приносимые признательной царевной к спасшим её богатырям. «Благодаря вам, возлюбленный мой князь, – говорила Любана, – приведена я в состояние заплатить вам одолжения ко мне, но что я благодарю вас! – продолжала она к Тарбелсу с нежным взглядом. – Вы для себя возвратили престол Ятвяжский, ибо я сама не буду владеть им, разве что разделив его с вами». Страстный поцелуй был ответом на это объяснение. Звенислав поистине заслуживал всю честь великой победы, но он не принимал никаких наград от людей, ему обязанных; он жаждал исполнять свою должность, подвергая жизнь свою опасности для славы и добродетели, и не хотел быть никому обязанным, кроме возлюбленной своей Алзаны. Та же готова была пожертвовать ему своею жизнью, ибо он её удержал, но богатырь с восхищением благодарил богов, что столь удачно срубил голову Куресу. «Ах, сударыня, – говорил он, целуя руку княжны Алзаны, – я ничего не сделал, как защитил собственное мое сердце; ваше соединено с ним столь крепко, что рана одного должна быть смертью и для другого». Словом, обстоятельства сложились так, что не оставалось большего, как любовницам вознаградить своих любовников; что и было заключено, и брак их был отложен только до возвращения Слотана, коего послали в землю обров испросить на это дозволения от родителей Тарбелса и Алзаны. Между тем мудрый Мирослав, не в силах отговориться от возлагаемого на него тяжкого бремени правления, по повелению ятвяжских государей трудился над восстановлением истерзанного врагами царства. Он вскоре стал необходим для всей области; ятвяги увидели в нем отца и не хотели бы называть этим именем свою царевну, если бы великодушный Мирослав не производил своих благодетельных попечений от имени престола. Он умел довольствоваться одною добродетелью и укреплять счастливый союз любви между государем и подданными. Сколь мало в свете вельмож, имеющих такие намерения! Но да подаст небо, чтоб одно только самолюбие и тщеславие их к тому побуждало, ибо честолюбие, корыстолюбие и предприимчивость их еще опаснее. Вскоре ятвяги забыли изнурение тиранств, разорение приняло помощь, возвращенные из неприятельских рук народные сокровища не были употребляемы, как в награду верным, сражавшимся за отечество ратникам, но пошли на довольствование сирот, коих мужья и родители в том погибли, и на восстановление упадших домов. Селения возвысились, торговля зацвела, поля покрылись стадами и нивами, представляющими изобилие, и радостные восклицания колебали воздух на тех местах, где незадолго вздыхали со стенанием.
Слотан возвратился. Князи обрские едва остались живы от такой счастливой вести, которую привез им любимец их сына; они радовались о благополучии детей своих, которых считали погибшими, и с удовольствием позволили увенчать свои желания славным браком. Единое убеждение их было, чтоб не замедлили они утешить родителей своих свиданием. Но рок, располагающий участью людской, который равномерно подвергает определениям своим и монархов, отлагал ожидание их еще надолго. Приуготовления к сугубому браку и венчанию Тарбелса и Алзаны на царство были сделаны. Торжество началось; народ толпился вокруг великого храма, в котором любовники готовились принести клятвы о вечной верности, и восклицал на небо от чувств чистого усердия. Уже Тарбелс и Любана увенчаны были диадемою и вместе со Звениславом и Алзаною повторили пред алтарем клятвы, кои сердца их давно уже изрекли внутри душ своих. Торжественный крик воинов, соединенный со звуком биения в щиты, и музыкальных орудий, и простосердечным воплем радующейся черни, проводил новобрачных во дворец. Пиршество началось, усердные вельможи пили для очевидного благополучия дому царей ятвяжских, и счастливые супруги ожидали минуты, в кою начнут они жить новою жизнью. Но о суетность человеческих ожиданий! Мгновение, коего мы с восхищением ожидаем, нередко бывает то, в коем мы приемлем несносные удары в грудь нашу. О Звенислав! О Тарбелс! Какой гром стремится оглушить вас! Ах, если б вы ведали, что следует в ту минуту, когда вы готовитесь принять лучшие дарования неба, вы бы согласились умереть за несколько минут прежде, чтоб умереть в радости. Внезапно вьющаяся молния с ужасным треском пролетает мимо ушей торжествующих; потолок залы разверзается, и огненновидные облака расстилаются над головами изумленного общества возлежавших на пиршестве. Каждый видит гнев, трепещет и падает вниз лицом. Тарбелс заботится о своей Любане и, не в силах выразить своего смятения, сжимает только в объятиях свою дражайшую супругу. Один лишь неустрашимый Звенислав подает руку своей возлюбленной Алзане, а другую заносит, чтоб защитить её от ожидаемого с небес удара; Алзана для него всё на свете, и он довольно смел сражаться за нее со всею природою. «Алзана! – говорит он спокойным видом. – Я с тобою, и нам опасаться не должно». Она взирает на верх храмины и, вострепетав, падает в объятия своего супруга. Он устремляет взор в сторону, откуда поразил её ужас, и видит страшную богиню плодородия, окруженную бессмертным блеском, спустившуюся на облаке. «Познай, дерзкий Звенислав, раздраженную тобою Дидилию, – говорила богиня. – Ты – плод явного ко мне непочитания и осквернивший празднество мое своим зачатием. Я довольствовалась малым мщением – лишить твоих родителей воззрения на тебя до тридцатилетнего твоего возраста; но ты, дерзновенный, до сего времени хочешь вкусить благополучие; такого не будет: ты определен к трудам и опасностям и не увидишь долго твою Алзану… Что до тебя, Тарбелс, ты мне жалок, но и друг Звениславов должен принять участие в его наказании». Сказав это, бросила она густое облако, которое сокрыло в себя Алзану и Любану и сделалось невидимым. «Ах, жестокая богиня! – вскричал Звенислав. – Я ничем не оскорблял тебя, но я всему подвергаюсь; карай меня всем, кроме разлуки с моею возлюбленною». – «Уже определено, – отвечала ему удаляющаяся богиня. – Будь терпелив; дружество твое с Тарбелсом наградит урон сей, но я не запрещаю вам искать супруг ваших. Гнев богов умягчается великодушием и добродетельными подвигами». После сего все явление сокрылось, храмина стала по-прежнему, но наполненная жалостными воплями сетующих о похищении Любаны и Алзаны. Звени– слав со всем своим мужеством окаменел и не мог произнести ни одного слова; он глядел неподвижно на своего друга, который также на нем остановил свои взоры. «Дидилия! Ты дозволяешь искать нам наших возлюбленных супруг, – сказал наконец Звенислав, вздохнувши, – но ты их похитила, и можно ль смертному разрушить определение судеб богов?» – «Да, любезный друг, – говорил Тарбелс, отирая слезы, кои текли из глаз его, – мы пойдем искать их, нам сие повелено. Бесплодно ожидать нам отрады в одних сетованиях, когда, может быть, возлюбленные наши имеют нужду в нашей помощи. Кто знает, куда удалила их разгневанная богиня! Может быть, нечаянно найдем мы их там, где не ожидаем». – «Пойдем!» – отвечал Звенислав, обняв своего друга. Они шествовали из палат, и Тарбелс, только успев вручить правление Мирославу, а вельможам приказать ему повиноваться, сел на коня. Ом запретил за собою следовать усердным ятвягам, но не мог отказать своему Слотану, желающему жить и умереть с ним вместе. Звенислав дал волю Златокопыту избрать страну к пред– приятому странствованию, и оный обратился на северо-запад. Два друга и верный раб скоро ощутили себя за пределами Ятвягии; они взаимно старались подкреплять себя в несчастье, и шутливый нрав Слотана почасту разгонял мрачность их уныния. «Государи, – говорил он им некогда, когда они наиболее казались задумчивыми, – жизнь наша есть только сон, и тот из смертных счастливее, который может равнодушно грезить. Для чего не считаете вы благополучия, коего вы лишились, только сновидением, вообразите теперь, что вы проснулись.?Каль, что я не могу сообщить вам моего свойства: я не однажды бывал в подобных вам обстоятельствах, но всегда выпутывался из оных без затруднения. Например, я без всяких исканий учинился супругом прекрасной королевы очарованного острова; она обратилась в кобылью голову, и собаки проводили меня со своею музыкою с брачного ложа; но я не крушил себя, что её навеки утратил, и не учинил бы сего, если б у ней было и слишком тех членов, коих случай иметь ей не дозволил. Вскоре потом помирил я трех женихов, овладевши ценою их битвы, но скупая моя теща за малое уделение права её дочери определила мне сходственное наказание. Всего и всего я лишился, но на вас шлюсь: вздыхал ли я по-вашему? Витязям не должно дозволять сердцам своим таковой слабости; им должно следовать добродетели, насыщать природные побуждения как случится и не тужить о прелестях, в коих никогда не будет недостатка людям смелым. Ой, женщины, женщины! оы очень надобны, но всего лучше иметь с вами дело только в сновидении». Рассуждения сии произносил Слотан толь забавным видом, что богатыри не могли удержаться от смеха. Слотан пользовался сим успехом и наговорил им столько вздоров, что нельзя было им остаться углубленными в тоску свою.
Уже путь их приближал к княжеству Русскому; дни чрез два надеялись они вступить в славный в севере город Старый Славенск, как в середине одного густого леса напали на них разбойники. Витязи не устрашились оных множества и оборонялись мужественно, но не могли воспрепятствовать, чтоб толпящиеся злодеи их не раздвинули. Звенислав со Слотаном окружен был тридцатью человеками, а еще около двадцати напали на Тарбелса. Сей оборонялся как лев, но был схвачен и повлечен злодеями в лес. Звенислав сие видел, однако не мог подать ему ни малой помощи, ибо сам довольно имел труда отводить летящие в него со всех сторон удары; и хотя Слотан доказывал во всех случаях ревностную ему помощь, но они не так скоро побили или прогнали своих неприятелей, чтоб можно было поспешить к похищенному Тарбелсу. Они бросились в ту сторону, куда удалились с ним разбойники, но тщетно: страшная непогода обратила кончающийся день в мрачнейшую ночь. Вихри ревели из-под туч, прорывающихся громом и сильнейшим дождем. Перун соединялся к тому и ломал высокие дубы лесов, в коих они находились, делая каждый шаг опасным от раздробления валящихся дерев. «Боги! Я лишаюсь лучшего друга!» – кричал Звенислав и следовал в поиске по отсвечиванию молнии. Все было напрасно: он заехал в такую густину, что Златокопыт не мог далее идти, и, к вящей горести, разлучился от него Слотан.
Звенислав, принужденный остановиться, препроводил ночь в ужасном сетовании; опасность друга его не давала ему покою, и жалобы его уносимы были шумящим ветром, когда восходящее солнце разогнало тьму, и непогода перестала; оная равно как бы началась затем, чтоб разлучить чету людей, имеющих только в доверенности своей отраду своим несчастьям. Богатырь сел на коня своего и дал ему, по обыкновению, свободу идти, куда он желает, уповая, что он приведет его к Тарбелсу, но конь вывез его из лесу на дорогу к Старо– Славенску и шествовал оною. «Вижу, – вопиял Звенислав, – что небесам неугодно дозволить мне избавить моего друга… Ах, Тарбелс, что с тобою делается?» – повторял он неоднократно и, продолжая дорогу во весь тот день, остановился близ одного высокого холма, чтоб дать отдохновение утомленному коню своему. Златокопыт, получа свободу, не употреблял пищи, но, взошед на вершину холма, припал на передние ноги и, троекратно проржав, начал валяться. Звенислав не понимал, что сие значило, и получил желание взойти к нему. После чего Златокопыт обратился к своему корму, а Звениславу так холм сей полюбился, что он расположился спать на оном. В глубокую полночь он был пробужден колебанием холма; он вскрыл глаза и увидел пред собою стоящего богатыря необычного роста. Броня на нем светилась подобно свету вечерней зари. Изумленный Звенислав вскочил и, схватившись за меч свой, говорил: «Богатырь! Дружество или неприязнь приводит тебя?» – «Не опасайся, непобедимый владетель Златокопыта и Самосека, – отвечал ему тот. – Тень Тугорканова приветствует тебя. Отдай почесть могиле его, на которой ты стоишь». Звенислав поклонился привидению и, вырвав несколько волос из головы своей, привязал оные к копью своему и воткнул оное в холм. Тень оказала знаки своего признания и, приглася его сесть под деревом, вещала ему: «Я надеюсь, Звенислав, известны тебе мои приключения, но ты не ведаешь о коне и мече, которым владеть доставила тебе твоя неустрашимость; я расскажу тебе оные, и тем охотнее, что желаю предварить тебя о некоторых предосторожностях, кои необходимо тебе знать должно».
Повесть о коне Златокопыте и мече Самосеке
Когда я в жизни моей, по повелению старославенского князя Асана, послан был в Индию на помощь царю Ценувирану против короля Кащея, прозванного Бессмертным, тогда я, следуя, узнал об этом коне. Он обретался на острове Сарнедибе, под сохранением чародейством сделанного исполина, которым управляли дух Полифем и дочь морского царя по имени Асталия. Наслышавшись много о нем славного, возымел я непреодолимое желание овладеть этим скакуном. Я обратил путь мой к первому же морскому пристанищу, надеясь сесть там на корабль и, достигнув упомянутого острова, испытать моего счастья. Дорогою спрашивал я у многих, желая узнать обстоятельнее, но никто меня не мог в том удовольствовать, все мне сказывали, что это только выдуманные басни, что остров сей никем еще не открыт и никто не ведает, в котором он месте. Корабельщики отказывались меня везти, объявляя, что они не намерены странствовать по морям, в коих путь им неизвестен. Огорчась этим, ходил я близ пристани, находящейся в Зеленом море[88], в великой задумчивости и был остановлен мужем глубоких лет, который имел седую бороду, простирающуюся до самых колен. «Храбрый славянин! – говорил он мне, – Я знаю причину твоей задумчивости, но не отчаивайся удовлетворить твоим славным желаниям! Последуй за мною!» Я поклонился ему и шел за ним. Он привел меня в дом свой, находящийся в приятной роще. «Не удивляйся, – начал муж сей, – что мне известна причина, тебя беспокоящая; я каббалист Тугоркан, и если ты в память мою согласишься принять на себя мое имя, то я дам тебе наставление, каким образом достигнуть Сарендиба и овладеть Златокопытом. Я предузнал по моей науке, что ты рожден под счастливым созвездием, и успех будет следовать многим твоим предприятиям». Я упал пред ним на колени, убеждал его сделать мне наставление и клялся ему, что с сего часа не только принимаю его имя, но и буду почитать его вторым моим отцом. С того времени в самом деле переменил я мое имя, которое было мне Славорон, и назвался Тугорканом. «Ведай, – начал каббалист, – что остров сей невидим, и никто не может во оный достигнуть, не овладев наперед мечом Самосеком. Меч сей хранится в алмазной горе, находящейся на вершине реки Ганга; который сотворен самым обожаемым в здешних странах Иксором[89], но так как бог этот, узнав важность такого оружия, не хотел, чтоб оно было употребляемо, то запер его во внутренность сей алмазной горы, которую нарочно для того воздвиг. Сила этого меча состоит в том, что носящий его не может быть никем побежден, никакое оружие, никакое искусство не может нанести ему раны; напротив, он мечом этим он рассекает крепчайших исполинов напополам и может один побивать целые войска, ибо меч этот и без рук действует, по приказанию им владеющего. Если ты достанешь меч этот, тогда с ним ты откроешь остров Сарендиб и учинишь его всем видимым и доступным; им же убьешь ты чародейного исполина, отгонишь духа Полифема и убьешь дочь морского царя. Теперь должно уведомить тебя, что значит конь Златокопыт. Дух Полифем сватался у морского царя за дочь, которая казалась ему совершеннейшею красавицею, поскольку цвет лица её блистает, как зеленая финифть, и волосы её составлены из различных родов змей, а притом она людям, населяющим поверхность земли, столь опасна, что одним взглядом своим обращает их в камень. Царь морской не мог отказать сему князю духов и союз с ним считал великою для себя славою и выгодностью; но дочь его питала к этому браку крайнее отвращение. Причиною этоого была её тайная любовь с неким морским чудом, которому она и дозволила похитить себя в то самое время, когда отец ее, невзирая на упорство своей дочери, хотел совершить эту свадьбу. Морское чудо увезло её на остров Сарендиб, куда дух Полифем не мог приближиться, не убив наперед морского чуда, а сего он и не мог учинить в рассуждении того, что чудо морское, овладев своею возлюбленною, из острова оного ни на шаг не выступало. Раздраженный этим дух прилагал все силы своего адского искусства, чтоб отмстить своему совместнику. Но как талисман, на котором основан был сотворенный чудом морским остров сей, не допускал его на оный войти, то Полифем прибег к хитрости. Дочь морского царя была великая охотница до жемчужных раковин; чудо морское сам любил оные и приносил их в пищу своей любовнице. Дух прикинулся одною таковою раковиною и вместе с другими был чудом морским пойман и принесен к царевне, когда она сидела на берегу и на несколько шагов отошла в воду. Дух употребил сей благополучный случай в свою пользу: он схватил царевну и унес, а чудовище, не смея с ним сразиться, укрылось в своем острове. Полифем не считал похищенную достойной своего почтения и, без дальних околичностей бедняжку изнасиловав, дозволил ей возвратиться к прекрасному своему любовнику; но, прощаясь с нею, объявил ей, что она родит коня, который умертвит его совместника и будет причиною того, что и сама она из-за него лишится своей жизни; что конь сей, происходя от бессмертной породы, не будет ни умирать, ни стариться и в свое время будет служить двум богатырям славенским, коим разумом своим поможет к великой славе. Царевна морская с печалью возвратилась к своему чудовищу и чрез девять месяцев родила коня Златокопыта. Хотя она и открыла любовнику своему как о несчастье своем, так и о предсказанном от духа, но чудо морское не поверил, чтоб она могла быть беременна от кого-либо, кроме как от него, и для того воспрепятствовал её намерению оного коня-первенца разорвать на части при самом его на свет появлении. Судьба предназначила ему погибель, которой он не мог укрыться, и едва лишь принял мнимое свое детище, чтоб облобызать оное, как Златокопыт ударил его ногою в лоб толь жестоко, что чудовище упало бездушно. Дочь царя морского хотела отмстить убийце за сию дражайшую ей жизнь, но поскольку со смертью чуда морского очарование острова окончилось, то Полифем предстал к ней и в том ей воспрепятствовал. Раздраженная царевна, оставив духа, погналась за Златокопытом, но дух покрыл его стальною великою чашею, а убитое чудо морское обратил в стального же исполина, который и начал защищать вход к чаше, находящийся сквозь золотые дверцы, запертые волшебным замком. С того времени остров опять учинился невидим, а дочь морского царя ежедневно сражается с исполином, желая растерзать коня. Дух приходит помогать исполину, царевна оставляет исполина, бросается на него и дерется с ним, пока не выбьется из сил. Теперь я предуведомил тебя о всем, – продолжал каббалист, – но более не могу дать тебе ни в чем наставления, ибо есть случаи, в которых и мы удерживаемы бываем помогать тем, коим желаем. Иксор[90], желающий, чтоб ты сам возвысил свои заслуги, явясь мне во сне, сие запретил; однако возьми сей шелом и следуй к алмазной горе на юг».