Детский мир
Спецпроекты ЛГ / Многоязыкая лира России / Проза Чечни
Ибрагимов Канта
Фото: РИА "Новости"
Теги: Проза Чечни
Проснулся Мальчик на заре, а перед ним мать – и не мать. Строго, даже празднично одета, да лицо не узнать, за ночь осунулось, потемнело, обмякло; под глазами тени, а сами глаза впали, отрешённо сухи.
– Дорогой, ты проснулся, марша вог1ийла хьо.¹ Наш папка ещё не пришёл. Мне надо за ним пойти, он ждёт меня.
– А где он тебя ждёт?
От этого вопроса она будто вернулась в реальность, часто заморгала, глаза сузились, увлажнились.
– Даже не знаю. Побегу в комендатуру, потом где он служил.
– И я с тобой.
– Тебя брать боюсь. Боюсь, дорогой! Слышал, как всю ночь стреляли? А в соседнем подъезде всех стариков просто придушили. Всё унесли; все иконы, картины, даже старый рояль не поленились. Что они, на нём будут играть? Как в глаза своих детей посмотрят?!
Вновь её взгляд стал отчуждённым.
– Он меня ждёт! Мне надо бежать, надо помочь, надо сообщить.
– Возьми меня с собой!
– Дорогой, я быстренько, я очень быстро вернусь. А ты пока позавтракай, я чайник разогрела, стол уже накрыла. Не забудь зубки помыть. Никому дверь не открывай. Нет! – вдруг другим, осиплым голосом сказала она. – Я тебя сверху закрою. Так будет надёжнее.
– Хоть ты останься со мной!
– Не говори, не говори так, сынок! – страдальчески простонала она, бросилась пред ним на колени и, уткнувшись головой в его грудь, словно умоляла: – Ведь я должна ему помочь! Должна!
– И ты знаешь, где он?
Она распрямилась, глаза её, как прежде, расширились, посуровели, лишь слёзы текли по щекам, а взгляд не на него, а сквозь, далеко далеко, в вечность:
– Знаю, – тихим, чужим, сдавленным голосом выдохнула она, и очень, очень медленно, но твёрдо ступая, направилась к выходу.
– Ты больше не вернёшься?
Будто током прошибло её. Прибитая горем, она развернулась к нему:
– Что?! Как «не вернусь?» Как «не вернусь?» – Только к концу фразы вернулась нежная прежняя интонация, и она, будто и сына отнимают, бросилась к нему, до боли обняла и стала целовать, целовать. Но это были уже не те знакомые, материнские поцелуи, за эту ночь её губы одеревенели, иссохли, и даже изо рта шёл утробный, неживой запах. – Он меня ждёт, он меня ждёт, я должна ему помочь, – упёрлась она в сына гнетущим взглядом.
– Иди, иди, я буду вас ждать, – глотая слюну, еле вымолвил Мальчик.
– Да да, мы оба вернёмся, – словно этого благословения ждала – она бросилась к двери.
Уже снаружи защёлкали замки, и вдруг на полуобороте замерли. Резко крутанулись обратно. Она буквально вихрем ворвалась, бросилась к сыну, обеими руками схватила его головку, впилась безумным взглядом, будто всасывая его тепло, потом обняла, больше не целовала, а тяжело дышала, сопела, нюхала, словно втягивая его дух.
Самым несносным для Мальчика был не первый длинный жаркий день, который он провёл в слезах, в мольбах, в вопрошании, а последующая ночь. Обычно в вечерних сумерках в полувоенном Грозном наступает необычайная тишина. И если днём в городе масса гражданских людей, огромные колонны бронетехники, скопление машин и якобы идёт восстановление, так что крик Мальчика был бы что писк в турбину, то ночью – полная тишина, и лишь вооружённые бандиты, словно хищные крысы, мечутся во тьме в поисках очередной жертвы. И боясь ночи, он залез в свою кровать, свернулся в клубочек и накрылся не одним, а сразу двумя одеялами, дабы его всхлипов кто ненароком не услышал.
За весь долгий солнечный день квартира, где на окнах сплошь клеёнчатые рамы, раскалилась, духота будто в парнике. А под одеялами пот течёт ручьём, не выдержал жары Мальчик и посмел лишь одно – чуть чуть носик высунуть. Да к счастью, природа взяла своё: вскоре, измотанный, он заснул и спал, как дети спят. А наутро он проснулся взъерошенный, весь мокрый от пота, от слёз, от мочи. Одеяла на полу, к ним с краюшка толстая крыса принюхивается, падаль ждёт, а на столе, на остатках еды, пара мышей забавляется.
Второй день, как и первый, начался с рёва и зова родителей. Однако вскоре это прошло, желудочек потребовал своё. Он поел всё, что можно было поесть, даже хлеб после мышей. Набравшись сил, он стал впервые действовать – бил во входную дверь, надеясь, что кто-то услышит. Устав, он направился в другую сторону – к окну. Да здесь табу – отец с самого детства его учил, что к окну подходить нельзя – выпадет, а ещё спички трогать нельзя, а то мог бы он, как ему кажется, и печь затопить.
После обеда, ближе к вечеру, он нашёл в шкафу много конфет, печенья, даже варенье. От этого его настроение значительно улучшилось, и его даже потянуло играть в машину. Но это было недолго. К сумеркам он вновь заревел, вновь стучал в дверь, и вновь жара была невыносимая, и он, помня, что к окну подходить нельзя, всё же вспомнил, как отец легко резал ножом клеёнку.
Свежий воздух ворвался как благодать, и он, позабыв обо всём, бросился к окну, а оттуда – шум жизни, шум города.
– Папа, мама! – даже сильнее прежнего кричал он на улицу, но жильё ныне находилось на отшибе, люди крайне редко сюда заглядывают, а проезд транспорта и вовсе перекрыт.
Ночь отогнала его от окна, и тут он нарушил ещё один запрет – зажёг свечу. Но кричать не смел, залез под одеяло, и только личико наружу, пока свеча на печи полностью не догорела, вглядывался в неё, думая, что из огня родители появятся, а как огонь погас, он не как прежде, а тихо-тихо заскулил, поглубже укрылся и только изредка звал: «Папа! Мама! Вы ведь обещали вернуться! Почему не забрали меня?»
Вторая ночь оказалась плачевнее во всех отношениях – он не только вспотел, но и испачкал постель. Это его очень расстроило, ведь его всегда хвалили за аккуратность. Он хотел было навести порядок, даже постирать, в итоге испачкал и ванную, да ещё истратил ведро воды. А к этому ещё одна напасть: он стал часто бегать в туалет. Вновь ел сладости, и его даже вырвало.
К обеду ему стало совсем плохо, заболел животик, и, несмотря на жару, было очень холодно, ломило мышцы. Совсем тихо, жалостливо скуля, он лёг на диван и, корчась на нём, всё звал мать и отца. И теперь просил только одного – воды!
Проснулся он ночью от нестерпимой жажды. Кругом гробовая тишина и темнота, и лишь в туалете, где вода, что-то изредка копошится, наверняка крыса, и он всё не решался туда пойти. А жажда тянет, голова и живот болят, и он уже было встал, как вдруг с улицы послышались шум, крик, выстрел, а потом очередь, взрыв и ещё взрыв, совсем рядом, так что вся комната озарилась. И как начался ни с того ни с сего этот шум, так же и оборвался – и снова тишина, и даже твари разбежались, а он долго ждал, вслушивался, и когда понял, что шорохов вроде нет, осторожно, на ощупь, двинулся в ванную. Долго искал кружку, а потом жадно, причмокивая, пил эту и без того несвежую, уже пропахшую чем угодно сунженскую воду.
На следующее утро он проснулся поздно, весь в жиже, а вокруг роится новая живность – жужжат мухи, стены все в комарах. Сам он весь в волдырях и, быть может, и не встал бы, даже открывать глаза тяжело, да рот буквально пересох. Смертельная жажда потянула его в ванную, а там у самого ведра та огромная крыса с ужасно длинным хвостом, на задних лапах стоит, уже морду в ведро просунула; увидев Мальчика, соскользнула, не с испугом, а с ленцой отползла, вроде скрылась из виду.
Ступил было Мальчик за порог ванны, уже хотел кружку, упавшую на пол, поднять, как в последний момент, согнувшись, увидел в упор маленькие, наглые, хищные глаза. Ему показалось, что тварь уже готова на него броситься, он с криком отчаяния качнулся назад, отпрянул, о порожек споткнулся, полетел в коридор и без того больную головку ударил о стенку. И может, в другое время так бы и полежал, плача и стоная, но на сей раз страх перед мерзостью оказался сильнее. Вглядываясь в ванную, он попытался сесть, но, к его ужасу, крыса даже не шелохнулась, а наоборот – чуть двинулась вперёд, алчно принюхиваясь, и уже на порожек положила лапку, и Мальчик ещё потрясённо попятился, до того эта лапка была похожа на человеческую в миниатюре, точь-в-точь такая же, как на эскизах к сказкам в Доме пионеров.
А крыса, нагло водя усиками, сделала ещё шаг навстречу, и тут он не выдержал, из последних сил истошно заорал. Крыса исчезла, он бросился в комнату, даже залез на стол. Но это долго продолжаться не могло, его мучила жажда. Видимо, то же самое творилось и с крысой, потому что в ванной вновь начались знакомые шорохи.
И тут Мальчик ожил, что-то в нём всколыхнулось, он хотел пить, он хотел жить, он не хотел уступать последние глотки воды никому. Конечно же, он ещё не знал, но только так в жизни и бывает, это и есть война за ареал существования у живых существ.
Сойдя со стола, он стал искать орудие атаки и обороны, хотя средств вроде бы было много, он взял швабру – надо всё же держать в битве дистанцию…
Он выбрал позицию и приготовился, глядя во все глаза, и ждал бы долго, да долго стоять не пришлось. Не обращая внимания на Мальчика, крыса шмыгнула, ловко вскочила на ванну, противно царапая отполированную глазурь, быстро пробежалась по узкой боковине и, уже не осторожничая, сразу же встала на задние лапки – и ещё бы миг, прыгнула бы в ведро, как Мальчик пошёл в атаку. Ведро с подставки с шумом опрокинулось в ванну, крыса исчезла, вода утекла, а на дне немало дохлых мух, упавших в то же ведро.
Мальчик был потрясён, он уже не думал о родителях, ни о чём не думал, он хотел только пить.
– Дайте воды! Я хочу пить! Выпустите меня отсюда! – срываясь на писк, завизжал он, стал бить ладошками в дверь, обессилев, бросился к окну, и махая рукой, практически полностью вылез наружу, готовясь сделать шаг к недалёкой реке, шума которой из-за городской жизни даже не слышно, как услышал за спиной стук, ещё сильнее стук, окрик на чеченском.
Стрелой он бросился к двери.
– Мальчик, ты здесь? Как ты туда попал? Не шуми! – полушёпотом говорили из за двери.
– Спаси меня, помоги! Я хочу пить! Пить!
– Хорошо, больше не шуми. Потерпи маленько. Как стемнеет, я вернусь.
– Нет! Нет! Спаси меня! Не уходи! Ради бога спаси!
– Хорошо, хорошо, – за дверью голос не менее напряжён. – Только отойди от входа. Подальше отойди.
О дверь что-то ударилось, ещё раз, аж пыль и штукатурка посыпались, но это ничего не изменило. Тогда в ход пошло что-то иное – видимо, ноги. Дверь не поддалась.
– Мальчик, слышишь, Мальчик, буду стрелять, в сторонку уйди, спрячься, – теперь за дверью кричат в полный голос.
Мальчик заковылял в маленькую комнату, где они не жили, и только сел на корточки, зажав, как учили, уши, начались выстрелы; хлёсткие, одиночные, оглушительные. Потом снова удар и, словно крыша обвалилась, пыльная волна.
________________________________
1 Марша вог1ийла хьо (чеченск.) – приходи свободным
Долг
ДолгРассказ
Спецпроекты ЛГ / Многоязыкая лира России / Проза Чечни
Теги: Проза Чечни
Сулиман Мусаев
«ЛГ»-ДОСЬЕ
Родился в селе Алхазурово Урус-Мартановского района. Пишет на чеченском и русском языках.
Публикации в журналах «Вайнах», «Орга», «Нана», «Дарьял» (Владикавказ), «Литературная Ингушетия» (Назрань), «Луч» (Ижевск), «Минги-Тау» (Нальчик, на балк. яз.), «Урал» (Екатеринбург), «Дружба народов», в сборниках «Молодые писатели Кавказа: параллельные взгляды: поэзия, проза, критика», «Новые писатели», «Новые имена», «Каталог лучших произведений молодых писателей России». Живёт в Грозном.
Старик был болен. Уже более двух недель лежал он, прикованный к постели. Ноющая, незатихающая боль в груди не отпускала его ни на минуту. По всему телу разлилась такая слабость, что не позволяла ему двигать ни рукой, ни ногой, но ясность ума и память не изменили ему. На все уговоры домочадцев положить его в больницу Азим отвечал категорическим отказом, только по утрам и вечерам приходила к ним соседская девушка, работавшая в местной больнице медсестрой, и делала обезболивающие уколы, да врач, привезённый несколько дней назад младшим сыном Ахмедом, прописал некоторые лекарства. Азим знал, что эти лекарства не помогут ему и пил их, превозмогая отвращение, только для того, чтобы не огорчать сына. Да и нет на всём белом свете такого лекарства, которое спасло бы от неизбежного – от смерти. Пришёл и его черед. Он уже разменял девятый десяток, нечего и Бога гневить. Что же, он встретит это последнее испытание в этом бренном мире с именем Всевышнего на устах, достойно, как встречал за свою долгую жизнь все ниспосланные Им радости и лишения. Уже шестой день он не притрагивался к еде, но не чувствовал, как ни странно, ни голода, ни потребности в пище. Его поили бульоном, фруктовыми соками, да и то после нескольких глотков он плотно сжимал губы (слова причиняли боль), показывая, что больше не хочет. У изголовья больного всё время сидел один из сыновей, стараясь предугадать любое его желание.
Желаний же у Азима не было уже никаких, разве только чтобы его оставили одного. Но в этом сыновья не слушались его и поочередно дежурили у его постели. Старику не хотелось причинять никому беспокойства, и порой он с большим трудом подавлял стон, идущий из глубины пылающей жаром груди. Сейчас ему, видимо, не удалось сдержать стон, и он сквозь прикрытые веки увидел, как страдальчески исказилось от душевной муки лицо сына, повлажнели его глаза, словно боль отца по невидимой нити передалась ему. Азим постарался сделать вид, что спит. Может, уйдёт сын хотя бы на время? В одиночестве и думалось лучше. Ему в его состоянии только это и оставалось: думать, переживать свою жизнь заново, вспоминать счастливые, радостные дни такого далёкого теперь детства.
Мать свою Азим помнил смутно. Память сохранила только необычайную теплоту её рук, сахарные зубы, обнажавшиеся в тихой улыбке, большие тёмные глаза, которые подёргивались задумчивой пеленой, когда она напевала ему какую-то грустную песню. Мотива песни он не мог потом оживить в памяти, как ни старался, но, кажется, этой песни он больше никогда не слышал. Потом мамы не стало. Азима и его двух братьев воспитал отец Керим, который так больше и не женился. Отец был крепким хозяйственником, и сыновья росли под стать ему – трудолюбивыми. Керим поставил на ноги детей, женил их, двух старших отделил. Старшему брату Азима, Идрису, отец выделил небольшую мельницу, из-за которой он позже и пострадал: новые власти раскулачили его как эксплуататора трудового народа, хотя он не держал у себя ни одного работника, да в них и не было нужды. Идриса отправили в лагеря, и больше из родных никто о нём ничего не слышал. При выселении в переполненном вагоне скончался престарелый Керим, и его тело на одном из заснеженных полустанков вынесли конвоиры. Второй брат Азима, Хадис, умер в Казахстане на третий год выселения, жена его вернулась к своим родным. Дети Хадиса умерли в первую же весну, отравившись какой-то травой. Из семьи Идриса никто не выжил. Азим остался один. Нет, не совсем так. Рядом с ним все эти трудные годы была Бикату, его жена. Как он благодарен Всевышнему, что послал ему в спутницы такую женщину! Это она своей твёрдостью духа, своим терпением помогла ему стойко встретить все удары судьбы, не опустить руки при очередном горе. Несколько лет назад он потерял её, и теперь недалёк час их встречи на том свете в праведном мире.
Что-то горло пересохло. Азим приоткрыл глаза. В комнате полумрак. Кто это сидит у его изголовья? Махмуд?
– Махмуд, подай мне воды, – слабым голосом попросил он.
Махмуд быстро налил минеральной воды и, приподняв за плечи отца, поднёс стакан к его губам.
– Покушай хотя бы немного, дада, – его голос звучал просяще. – Принести чепалги? Ты же любил их. Хотя бы попробуй!
– Не хочется мне, Махмуд. – Он сделал несколько глотков, и сын опустил его обратно на подушку. – Иди, отдохни немного, ты уже давно здесь сидишь. Мне ничего не нужно, – превозмогая боль, проговорил Азим.
– Я не устал. Может, чего другого покушаешь, так ты скажи.
Старик слабо покачал головой, показывая, что ничего не хочет, и снова закрыл глаза.
Хорошо он прожил жизнь свою, честно. И горе, и радость встречал одинаково, зная, что всё от Аллаха. Был трудолюбивым, справедливым ко всем. За это его и уважали соседи, односельчане. И дети у него хорошие. Четверо сыновей и дочь. Все нашли своё место в жизни: сыновья женаты, работают все, дочь замужем. Внуков двенадцать. Никто не может ничем попрекнуть ни Азима, ни его детей.
Воспоминания снова перенесли его в прошлое. Вот он с аульскими ребятишками катается на околице на салазках. У всех детей от долгого пребывания на холоде раскраснелись лица и руки, но никто не спешит домой. Салазки у Азима самые лучшие, быстрые, они являются предметом его гордости. Их подарил ему этой зимой брат Хадис: сам он уже вышел из детского возраста. Из-за пригорка около крайнего дома аула показывается Хадис. Он ведёт лошадей на водопой. Тогда Азим так разгоняется, прежде чем упасть на свои салазки, что доезжает почти до речки. Потом поднимается и с гордостью смотрит в сторону брата.
А вот все они, братья и отец, в лесу. Они пришли сюда за жердями для новой изгороди. Отец выбирает подходящие деревца и срубает, Идрис освобождает их от лишних веток, а они с Хадисом относят готовые жерди к подводе. Как хорошо летом в лесу! Где-то кукует невидимая кукушка, гордо высятся вековые чинары и стройные сосны. Журчит ручеёк, извивающийся среди деревьев. Здесь не чувствуется июльская жара. Пока Идрис очищает ствол от веток, они с Хадисом наблюдают за работой отца. Отец, с засученными рукавами, обходит деревце, придирчиво осматривая его, потом, взявшись левой рукой за ствол, взмахивает топором и – р-раз! – срубленный одним ударом молодой граб плавно, цепляясь ветками за деревья, ложится на зелёный ковер. Азим любуется ловкой работой отца и мечтает скорее вырасти, чтобы вот так же легко и красиво орудовать топором. У отца любая работа спорится.
– Чего стоишь, рот разинул? Смотри, как бы муха не залетела! – деловито прикрикивает тем временем Хадис, взявшись за более толстый конец уже готовой жерди. Отец сдержанно улыбается, Идрис смеётся.
Постепенно эта картина меркнет, и её сменяет другая. Азим видит себя уже юношей. Он едет лесом на своём коне Тешам. Обычно сдержанный, на этот раз он не в силах устоять от потока нахлынувших чувств: соскакивает с коня и лихо отплясывает вокруг берёзки лезгинку. Потом, спохватившись, оглядывается вокруг. «Видел бы кто меня, подумал бы: младший сын Керима спятил», – улыбается он и вскакивает на коня. Чего это он такой весёлый? А-а, тогда Азим возвращался из соседнего аула, куда ездил на свидание со своей невестой Бикату! Два года ухаживал он за этой гордой сестрой семи братьев. Сегодня он отправился к ней с весельчаком и острословом Ясо, своим соседом и другом, и вот едет домой с косынкой, которую она дала в залог своей любви и верности слову! Ясо остался погостить у своего двоюродного брата.
Азим достаёт из-за пазухи алую косынку, прикладывает её к лицу и глубоко вдыхает аромат, волнующий его воображение. Вдруг слева, метрах в двухстах, раздался выстрел. Азим остановился и прислушался. Кажется, у дороги. Что же там случилось? Он спешился и, взяв коня за удила, направился в ту сторону. Скоро до его слуха дошли громкие голоса. Привязав коня к дереву и выглянув из густых зарослей лещины, он увидел подводу, стоящую посреди дороги, на ней, прижав руки к груди и широко раскрыв глаза от ужаса, сидела девочка лет восьми-десяти. Положив руку на кинжал, у подводы стоял мужчина лет пятидесяти пяти, в поношенном бешмете, чёрной бараньей папахе. Вокруг них на отменных скакунах гарцевали трое всадников, вооружённых винтовками. У одного из них в правой руке был револьвер – видимо, это он стрелял.
– Ехали бы вы своей дорогой, – услышал Азим ровный голос мужчины, – не брали грех на душу.
Азим узнал его. Это был Умар, его односельчанин. У него был небольшой фруктовый сад, и он каждый год возил яблоки и груши на продажу в город. Кроме того, Умар был аульским активистом, хотя и не вступил в партию.
– Вах-ха-ха, – смачно рассмеялся неизвестный с пистолетом. – Ты слышал, Асвад? «Грех на душу!» Да мы сделаем богоугодное дело, если пристрелим тебя, ублюдок, продавшийся за миску похлёбки Советам! Но я сегодня добрый. Так что, выкладывай выручку, распрягай лошадь и убирайся, пока я не передумал.
– Постеснялся бы, если не моих седин, то хотя бы этой девочки, – спокойно произнёс Умар.
– Нечего вилять! Распрягай давай коня! – проявил нетерпение Асвад, молодой всадник, оказавшийся к этому времени рядом с зарослями, прямо спиной к Азиму. Палец его был на курке винтовки, готовый нажать на него в любую минуту.
– Быстро, если хочешь жить! – гаркнул тот, что с пистолетом. Очевидно, он был у них за главного.
– Хасолт, давай разъедемся каждый своей дорогой, – всё так же невозмутимо сказал Умар, сжимая рукоять кинжала. – Если ты про меня слышал, тебе должно быть известно, что, пока я жив, вы не получите ни лошади, ни рубля денег от меня!
Умар был участником Гражданской войны с белыми и снискал себе славу неустрашимого воина. Рассказывали, что во время Стодневных боёв с белоказаками Бичерахова в Грозном при очередной вылазке горцев он оказался окружённым пятью вооружёнными казаками. Зарубив в рукопашной схватке троих врагов кинжалом, он вырвал у четвёртого пистолет и, изрешетив из него оставшихся двоих, вернулся к своим.
– Узнал, собака! – прошипел Хасолт, и Азим заметил, как он сделал едва заметный знак своему товарищу Асваду – тому, кто был спиной к Азиму.
О Хасолте, предводителе шайки, был наслышан и Азим. В те годы по горам и лесам скрывалось немало абреков, борцов с новой властью (причём многие из них в недавнем прошлом воевали и против царской власти), пользовавшихся уважением и поддержкой одной части населения и ненавистью другой, лояльной Советам. В то же время были и такие, кто, называя себя абреками, занимались откровенным грабежом. Их народ презрительно называл «курокрадами». Из их числа был и Хасолт. В пьяной ссоре он убил своего односельчанина и, скрываясь от кровников, встал на путь «абречества».
Асвад поднял винтовку и прицелился. Азим, с намерением кинуться к нему, потянулся к кинжалу и тут только заметил, что держит в руке что-то мягкое. Это была косынка, полученная сегодня от Бикату. Сотни мыслей роем закружились в голове. Эти трое вооружены огнестрельным оружием. Он со своим кинжалом ничем не сможет помочь Умару. Только зря погибнет. Он вспомнил глаза Бикату, перед его взором возникла её улыбка. Неужели он её больше не увидит?..