Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Облака над дорогой - Вадим Сергеевич Шефнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«На заборе сидит утка, у нее катар желудка, на заборе сидит кот, он до вечера помрет.»

Хоть кот этот ко мне никакого отношения не имел, но мне вдруг показалось, что я живу очень высоко. Мне захотелось жить где-нибудь в первом этаже или даже в подвале. Но надо было действовать!

Я пошел по карнизу лицом к стене. Карниз был довольно широкий, шириной в ступню. И на уровне головы тянулся еще один карниз, — за него я держался руками. Прорези для глаз в маске были узенькими, и я не мог смотреть вниз, во двор. Я видел перед собой только серую стену, и идти было не так уж и страшно. Я осторожно пробовал ногой прочность карниза, потом делал уже твердый шаг — и так подвигался вперед. Там, где были окна, я нагибался и держался за подоконник. Солнце светило за моей спиной и освещало комнаты, мимо которых я проходил.

Первое окно было закрыто. Здесь жила старушка пенсионерка Кудейникова. Ее сейчас не было дома, очевидно, она на рынке — торгует своими шапочками. Она вязала детские шапочки из хлопчатобумажных ниток и сама продавала их на рынке. Сквозь чистые стекла виден был стоящий на подоконнике фарфоровый слон, а дальше — край комода с бахромчатой скатертью. В этом комоде старушка Кудейникова хранит свои похоронные принадлежности — на случай, если когда-нибудь вдруг умрет. Однажды мы с Шерлохомцем забрались в этот комод и примерили покойницкие туфли. «Липовая работа, — сказал Шерлохомец. — Гляди, подошвы картонные». За этим нас застукала тетя Нюта, Лизина мать, и нам крепко попало. А Лиза потом долго звала меня ослом-любопытчиком. Чего в этом остроумного!

Второе окно тоже закрыто. Стекла пыльные. На подоконнике лежит выгоревшая «Красная газета». В глубине комнаты виден стол без всякой скатерти.

Здесь живет слесарь-инструментальщик Дальников. Он уже больше года безработный и состоит на учете Биржи труда. Зимой он иногда работал на уборке снега, а сейчас все где-то пропадает, верно, ищет какой-нибудь работы.

Третье окно закрыто и завешено тяжелой шторой. Здесь живет самый настоящий нэпман, Петр Яковлевич Зубровин. У него есть свой магазин — самый настоящий. Он называется так: «Бакалея и колониальные товары. Зубровин». Сам Зубровин совсем не похож на тех нэпманов, которых рисуют на плакатах. Это довольно добродушный и веселый человек, и одевается он как все люди, а не как-то особенно.

Между третьим и четвертым окном была водосточная труба. Я ее благополучно миновал.

Четвертое окно было Лизино. Оно было открыто. Лиза сидела в глубине комнаты за столом и читала книгу. Когда она увидела меня, она на минуту подняла глаза, и я успел заметить в них слезы. Должно быть, книга была грустная. Лиза сразу отвернулась от меня, а я поскорее прошел мимо. Пятое окно было уже не в нашей квартире. На его подоконнике сидела большая рыжая кошка. Кошка равнодушно поглядела на меня, будто она давно привыкла, что мимо ее окна ходят люди — это на уровне-то третьего этажа!

Шестое окно было открыто, и на его подоконнике стоял ящик с землей и желтыми цветами. Ящик закрывал собой подоконник, и мне пришлось здесь держаться за нижние закраины оконного выступа. Ногам моим стало скользко: при поливке цветов вода просочилась на карниз. Но теперь-то дело было на мази. «Скоро мне поворачивать обратно», — с радостью подумал я. Я очень-очень медленно шел мимо этого окна.

Комната за окном была пуста, но вдруг показалась женщина с кувшином. Она торопливо и задумчиво подошла к подоконнику и опять начала лить воду на цветы.

— Ай да цветочки! — сказал я.

Женщина взглянула на меня и вдруг закричала не своим голосом. Она отпрянула от окна, потом снова кинулась к нему и ткнула меня в лоб своим кувшином. Толчок был, в общем-то, слабый, но я все-таки сорвался с карниза и упал.

Мне повезло. Если б я упал у предыдущих окон, я разбился бы о булыжник, которым был вымощен двор. Но здесь начинался маленький газон с травой, и я упал на мягкую землю. Тем не менее на несколько секунд я потерял сознание.

Меня отнесли домой, в комнату, и вызвали врача. Врач сказал, что переломов нет, и назначил на несколько дней постельный режим. Кто-то позвонил по телефону тете Ане, и она приехала из конторы порта — там она работала. Она стала плакать и допытываться, с чего это я вздумал ходить по карнизам. Неужели я сам додумался до такой глупости?

Я отвечал, что сам додумался. Просто захотелось пройтись по карнизу. Но больше я этого делать не буду.

— И до маски ты сам додумался? Ведь это болезненная идея — ходить по карнизу в маске!

— Это не болезненная идея, а дополнительная, — объяснил я. — Но в маске я ходить тоже больше не буду.

— Если б были живы твои родители, — сказала тетя Аня, — все было бы по-иному. Отец порол бы тебя все время ремнем, мать таскала б за вихры, а бабушка отнимала бы у тебя компот. И тогда бы ты стал человеком. Я же пороть тебя не могу, и это-то и губит тебя. Но ты сам себя наказал: я думала послезавтра поехать с тобой на «Буревестнике» в Петергоф, а теперь это целиком отпадает.

Хоть доктор и сказал, что ничего опасного нет, но тетя Аня все же созвала общеквартирный консилиум. Первым высказался отец Шерлохомца — ведь он был ветеринар. Он сказал, что при падении с пятого или с шестого этажа был бы возможен летальный исход, а также помянул добром собак. «Собаки, — заметил он, — во многом умнее людей. По карнизам, например, они не ходят».

Тетя Нюта, Лизина мать, подала конкретную идею: меня надо поить молоком на случай выявления сотрясения мозга. С этим все согласились, и тетя Аня немедленно приступила к действию. Вернее, к действиям пришлось приступить мне — молоком-то меня стали пичкать.

Вечером, когда тетя Аня вышла на кухню, в комнату ко мне проскользнул Шерлохомец.

— Хорошо, что ты не сказал на нас, — прошептал Шерлохомец. — Лиза плачет вовсю, а тетя Нюта думает, что она заболела. А она по тебе плачет. Она просила тебе передать, что не будет больше обзывать тебя недоразвитым и компотным сычом.

— А олухом господа бога тоже не будет обзывать?

— Про это она ничего не сказала. А врать я не хочу. Работники сыска никогда не врут без надобности.

— Тогда скажи мне, что это твой папаша говорил про летальный исход.

— Летальный исход — это значит, что кто-то, вот, например, ты, летит к ангелам, то есть помирает. Но ты, может быть, и не помрешь. Тебе только сильно угрожает потрясение мозгов. Это значит, что ты будешь сумасшедшим идиотом. Тебя не тошнит еще от молока?

— Нет. Может быть, я еще не сойду с ума, — с надеждой сказал я.

— А вот я тебе сейчас проверку дам, — молвил Шерлохомец. — Шестью девять — сколько это?

Я начал считать в уме, но Шерлохомец прервал мои вычисления.

— Вот видишь, забыл. Первый признак психоумопомешательства.

— Я плохо знаю таблицу, — признался я. — Я и до того как упал плохо знал. Мне задание на лето по арифметике дают.

— Ну, а сколько у человека пальцев?

— Десять.

— Опять роковая ошибка, — сказал Шерлохомец. — У человека двадцать пальцев.

Шерлохомец ушел, а я остался лежать и ждать, когда начнется тошнота и когда я начну сходить с ума и делаться идиотом. Мне этого совсем не хотелось, и из-за этого я всю ночь не спал, а только притворялся, что сплю, — чтобы не огорчать тетю Аню. Утром, когда она ушла на работу (предварительно напоив меня молоком), мне стало совсем грустно. Я лежал и думал о том, что вот всю жизнь я хотел прокатиться на «Буревестнике», а когда это стало близко к осуществлению, мне так не повезло. На «Буревестнике» в Петергоф завтра поедут другие, а меня отвезут на «Скорой помощи» к Николаю-чудотворцу на Пряжку. Потом я вздремнул, и мне приснилось, что я сижу за решеткой у этого Николая-чудотворца, а сумасшедшие бьют меня по голове подушками и дразнят олухом господа бога. А за окном по заливу идет белый пароход.

Когда я проснулся, мне стало еще грустнее. Мне захотелось не то заплакать, не то убежать на край света. Потом внезапно в голове моей словно что-то беззвучно застучало, и я стал складывать строчки. Получилось вот что:

Упал я с карниза, Плохие дела! Зачем ты мне, Лиза, Ту маску дала! Возможен, возможен Летальный исход, А может быть, стану Совсем идиот.

«Да ведь это же я стихи придумал!» — удивился я и сразу вскочил с постели и, взяв тетрадь, записал эти строчки. Странно, стихи получились грустные, но, когда я записал их, мне как-то полегчало, стало веселей. Потом я крепко уснул.

Разбудил меня Шерлохомец. Он вернулся из школы и зашел справиться о моем здоровье. Я ответил ему, что чувствую себя лучше, даже стихи написал.

— Стихи? — испугался Шерлохомец. — Какие такие стихи? Зачем это ты?

— Так. Взял — и написал. Вот прочти.

Шерлохомец прочел и покачал головой.

— Плохо твое дело. Иногда это с этого и начинается. Можно показать их Лизе?

— Конечно, можно, — с готовностью ответил я. — Ведь тут и про нее.

Вскоре Шерлохомец вернулся.

— Лиза вовсю плачет. Вчера она плакала по-нормальному, а сегодня, как прочла это, — прямо ненормально плачет. Она говорит, что это она виновата, что ты идиотом стал.

— Там не так у меня написано, — поправил я Шерлохомца. — Там у меня написано: «А может быть, стану».

— Не может быть, а так и есть, — грустно сказал Шерлохомец. — Но мы тебя будем навещать. Мы туда, к чудотворцу, и компот тебе будем иногда носить, раз ты его так любишь.

Однако ничего страшного со мной так и не произошло. На следующий день я уже ходил. В этот день вечером в нашу комнату зашел ветеринар и сказал тете Ане, что хоть бога, конечно, нет, но пути его неисповедимы. Он развернул свежую «Вечернюю Красную газету» и прочел о гибели «Буревестника». Капитан был пьян и налетел в Морском канале на немецкий пароход «Грейда». На «Буревестнике» почти все погибли. Старые ленинградцы, быть может, даже помнят песню об этом. Ее долго пели певцы на рынках и во дворах, и там были такие слова:

«В узком проливе Морского канала тянется лентой изгиб, место зловещее помнится гражданам, где „Буревестник“ погиб…»

Конечно, эта песня была сочинена более зрелым мастером пера, чем я. Но и мои строчки о летальном исходе казались мне тогда неплохими, и я их помню до сих пор. Ведь это мои первые строчки. И я не написал бы их, если бы не упал с третьего этажа. Мне просто повезло. Если б я упал со второго этажа, этого было бы слишком мало, чтобы получить творческий толчок. Если бы, с другой стороны, я упал с четвертого или с пятого этажа — это было бы слишком много, это был бы перебор. Третий же этаж — это было то, что требовалось.

Красивая Муся

Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так:

— Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже Николая Второго.

— Боже, как ты глуп! — возмутилась тетя Аня. — Лиза — добрая, милая, скромная девочка.

— Для кого — милая девочка, а для кого — вредная гадыня! — возразил я.

— Уши вянут от твоих речей, — грустно сказала тетя Аня. — А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть.

Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка — это тогда были очень даже модные писатели.

С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода.

С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института — прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно «Народоволец». Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история.

Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку, — только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну — там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно.

Выкупавшись, мы шли толкаться на Андреевский рынок. Здесь было шумно и весело. «Раковые шейки по одной копейке!» — кричали беспатентные торговки конфетами. «Кошачье мясо! Кошачье мясо!» — выкрикивали другие торговки. Это было, конечно, не мясо кошек, а мясо для кошек — разная требуха. В той части рынка, где не было навеса, часто выступали певцы. Они пели разные новейшие чувствительные песни, а потом продавали текст, отпечатанный на машинке. Иногда они пели и то, что всем тогда было известно:

Вот поп с кадилою идет, и он такую речь ведет: «Товарищи, я тоже за Совет», — а пролетарии ему в ответ: «Алеша-ша! Возьми полтона ниже, брось кадило раздувать! Эх, не подсаживайся ближе — Петрограда не видать!»

Но на рынке нам быстро надоедало. Денег у нас не было, ирисок и раковых шеек купить мы не могли, все песни и частушки мы давно сами знали наизусть, и мы шли куда-нибудь в другое место, например в Цыганский дом. По пути мы заходили в какой-нибудь двор и утаскивали по полену-другому дров.

Цыганский дом — это был большой красивый дом на Четвертой линии. Он строился перед самой империалистической войной и даже в войну, а после революции хозяин его сбежал за границу, так и не достроив. В неотделанных квартирах самостийно поселились цыгане. Они, конечно, никакой квартплаты не платили, управдома в этом доме не было. И даже милиция туда боялась заходить, потому что в нижнем этаже цыгане держали четырех медведей. Днем они с этими медведями ходили по улицам и дворам и давали представления, а вечером приводили их домой. Медведи были дрессированные, но понимали только по-цыгански, на русском языке им ничего нельзя было втолковать, — с ними лучше было не связываться.

Но мы с Лунатиком посещали Цыганский дом в такое время, когда медведи были на работе. Мы проходили через двор, где на асфальте виднелись следы костров — печей цыгане не топили, — и, миновав несколько пустых кибиток, подымались на четвертый этаж. Тут жили цыганские ребята, хорошие знакомые Лунатика — они его почему-то очень уважали. Из принесенных нами дров и из тех дров, что всегда имелись у цыганских ребят, мы разжигали на лестничной площадке костер. Мы все сидели на ступеньках, а у наших ног горел костер, и дым красиво уходил в окно.

А иногда мы направлялись на другой конец Васина острова, на большой завод. Он в те дни не работал, был законсервирован. От забора в одном месте были отодраны доски, и мы легко проникали на заводскую территорию.

Мы пробирались в огромный цех, где стояли огромные непонятные машины, подернутые желтыми струйками ржавчины. Крыша у цеха была стеклянная, и там, где выпали квадратики стекла, синели квадратики неба, и это небо казалось синим необыкновенно, не таким, каким оно выглядит с улицы или из окна дома. Но большая часть стекол была цела, и сквозь них солнце проглядывало тускло, как при затмении. Поэтому в цеху всегда было сумрачно. В этом сумраке, в тишине проходили мы по цементному полу, и шаги наши звучали гулко, мощно, будто рядом с нами шагали два невидимых великана.

Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины — и нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир, — и мы не знаем, что же нам делать со всем этим.

Мы начинали топать и насвистывать «Мы красные буденовцы…» или еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон.

— Ишь ты, расшумелись! — негромко говорил он. — Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам.

Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах — одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони — они пахли яблоками.

Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее — пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым.

— Теперь сюда не походишь, — сказал Лунатик. — Айда под Тучков мост рыбу удить!

Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил. Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею.

— Нам нужно спасательные пояса себе сделать, — сказал Лунатик. — Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в «Олене».

«Олень» — это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой — чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал «Олень».

Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты гнали нас из сада.

Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в «Олень». Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, или еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад — совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь — это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад, — и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивее, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир «Бурун» и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе.

— Это уж нехорошо, — вставляла словечко тетя Аня. — На вахте так нельзя себя вести.

— Он, видно, любит потрепаться, — подытоживал я свой рассказ.

— Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, — сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли.

Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с «Буруна», который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось.

Так как сбор пробок в «Олене» шел медленно, мы решили пойти в большую пивную, которая среди местного населения называлась «Поддувало» — очевидно, из-за того, что она помещалась в подвале под рестораном «Золотой якорь». Когда мы с Лунатиком спустились в эту пивную, то вначале прямо оглохли от шума и ослепли от табачного дыма, но потом пришли в себя и стали шнырять между столиками, собирая пробки. Сбор шел хорошо, никто к нам не придирался. И все-таки мы нарвались на неприятность. Дело в том, что в углу этой пивной, в стороне от столиков, за которыми пили пиво, стоял длинный четырехугольный стол, накрытый чистой скатертью. На краю этого стола лежала пачка синеньких книжечек под названием «Как я бросил пить», а над столом висела дощечка «Форпост легкой кавалерии по борьбе с алкоголизмом». Под этой табличкой был и стишок:

«Тот, кто борец за трезвый быт, за этот стол сесть норовит!»

За столом сидели два парня и девушка со смущенными лицами и пили лимонад.

Но больше всего нам с Лунатиком понравился большой самодельный плакат, который тоже висел над столом. Там был изображен человек, который попался змею. Об этом было написано стихами:

«Алкоголизма змей проклятый тебя в объятьях сжал всерьез. Домой вернувшись без зарплаты, ты причинишь немало слез. Морально плюнь на круглый столик, простись с бутылкою навек! Забудь, что был ты алкоголик, и стань нормальный человек!»

Мы залюбовались этим плакатом. Змей там был ярко-зеленый, как гусеница, толстый и довольно добродушный на вид, а человечек маленький, плюгавенький, и выражение лица у него было задумчивое.

Вдруг один из сидевших за этим столом парней подошел к нам и спросил, что это мы делаем в пивной. Не дожидаясь нашего ответа, он сказал девушке, чтобы она отвела нас домой. Девушка сразу же ухватилась за это поручение — видно, не сладко ей было сидеть в пивнухе. Она вызвала нас на улицу и спросила, где мы живем. Поначалу мы не хотели ей отвечать, но она пригрозила, что сведет нас в пятнадцатое отделение, а мы совсем не хотели попасть в милицию, в особенности Лунатик: у него уже было несколько приводов. И мы сказали ей, где мы живем, и она отвела нас домой.

Тетя Аня была очень огорчена моим поведением.

— Ты становишься лжецом и уличным мальчишкой, — объявила она. — И что это за товарища ты себе сыскал — этого Лешу Корзикова! Ведь его весь дом знает, его скоро в колонию для несовершеннолетних преступников отправят!

— Нет, его только переводят в школу для переростков, — возразил я. — Он лунатик-доброволец. Он умный, только не любит учиться. Он говорит, что раз все учатся, то кто-то один может не учиться.

Но тетя Аня потребовала, чтобы я навсегда прекратил знакомство с этим лунатиком-симулянтом, иначе мне придется плохо.

Через день, в воскресенье, к нам явилась пожилая женщина. Тетя Аня через одну свою сослуживицу договорилась с этой женщиной, что та за скромную плату возьмет меня на лето за город, где у нее свой дом. Я же, в свою очередь, буду ей помогать по огороду. Эту пожилую женщину звали так: Татьяна Робинзоновна Эрколи-Баскунчак. Я сразу же спросил, кем ей приходится Робинзон Крузо, и она сердито ответила, что никем и что не я первый задаю такой глупый вопрос.

Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки.

Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград.

— И как люди живут в этом Петербурге, — сердито говорила она, — какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет!

— Татьяна Робинзоновна, — сказал я, чтобы как-то занять ее, — а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут — это четвертый. Вы знаете, как про него поют?



Поделиться книгой:



Регистрация