Послышался топот ног, голоса стали удаляться, и вскоре все стихло.
Алексей Михайлович старался дышать глубоко и ровно.
Плескавшийся в груди гнев душил его, хотелось вскочить на ноги, ворваться к не ожидающим его появления членам семьи, грохнуть кулаком по столу:
– Похоронили меня, засранцы? Врете! Я еще жив!
Но тело все еще не слушалось, удалось лишь приподнять веки и чуть пошевелить пальцами правой руки. Обездвиженный, он буквально задыхался от ярости. Неудивительно, что его внучка тут плакала, а потом сбежала от своей гребаной семейки через окно. Это же надо такое! Выродки! И жена Лидия, заботливая супруга, в первую очередь торопится отхватить кусок пожирнее!
Нет, пожалуй, он не станет сейчас себя выдавать. Не нужно этим уродам знать, что он пришел в себя. Пусть еще повыкаблучиваются друг перед другом, думая, что отцу пришел конец. А он послушает, посмотрит на них. Пусть уж все маски слетят разом, чтобы он хоть представлял, с кем имеет дело…
Вечером придет Андрей. Этот, конечно, сразу все поймет, но Воронцов постарается с ним договориться, убедит пока не выдавать его. Все равно лживые слезы и выражения заботы его потомков ничем ему не помогут. Так пусть пока остаются в неведении и продолжают драться из-за дома, который им не доста-нется.
Ну, Лидия! Ну, стерва!
«Этот дом построил мой отец, справедливо, чтобы он принадлежал мне!..»
А сколько он вложил в эту развалюху тогда, сколько вбухал денег и сил, чтобы проложить новые трубы, провести отопление – практически перестроил весь дом. А сколько лет вся эта кодла жила на то, что он зарабатывал. Лидия за всю жизнь копейки не заработала, Сашу учиться в Америку отправил, про Макса и Нику и говорить нечего – эти и до сих пор у него на горбу сидят! И все, понимаешь, право голоса имеют – отец плохой, жестокий, вспыльчивый, тяжелый в общении. Пусть поскорее подохнет, чтоб нам с ним больше не мучиться, и дом нам оставит…
Ладно, ладно. Он еще послушает, до чего они договорятся.
Вот только бы Андрея убедить…
Но вечером Новиков не пришел. Вместо него явилась медсестра из санатория, старательная и безмозглая. Провела все необходимые процедуры и, разумеется, ничего не заметила.
Потом наступила ночь.
Его домочадцы еще о чем-то поговорили в столовой, на этот раз – без ругани: видимо, выложились по полной за обедом, а потом разошлись по своим комнатам.
В доме стало тихо.
Воронцов лежал на кровати, ощущая, как постепенно возвращается жизнь в его ослабевшее тело. Вот он уже мог немного приподнять руку, пошевелить пальцами ног. Значит, скорее всего, подвижность вернется, его не парализовало. Постепенно, понемногу…
Ничего, он еще поработает. Узнать бы только, как там дела в санатории. Закрывают его все-таки или нет?
Ярость, душившая его днем, улеглась. Вместо нее пришло какое-то опустошение, мучительная тоска. Для него, человека прямого, привыкшего действовать быстро и решительно, говорить, что думает, она была особенно невыносима. Наорать, разнести в пух и прах, дать разгон зарвавшимся потомкам – это было легко. А вот так, когда вместо этого приходилось лежать неподвижно, переживая открытие глубоко в себе, было тяжело.
Почему так вышло, почему они стали такими?
Он всегда старался жить честно, по совести. И детей так воспитывал. Учил их, что нужно упорно трудиться, выполнять свой долг, не зариться на чужое, уметь довольствоваться малым. Что черствый кусок хлеба, честно заработанный собственными руками, вкуснее и полезнее, чем кремовый торт, доставшийся ни за что…
Он любил своих детей.
Правда же, любил?
Конечно, у него не всегда хватало времени уделять им внимание, вникать в их повседневные проблемы. Но, по крайней мере, ни одного из них он ни разу не бросил без помощи. Всегда старался воспитывать, хотя бы собственным примером.
Где он ошибся? В какой момент все пошло не так?
Внучка сказала: «Ты прямой и честный, дедушка!»
Прямой и честный…
И он тогда подумал, что это правда. Ни разу в жизни он никого не обманул, ни разу не поступил против совести.
Не сподличал…
Ой ли? Так-таки ни разу?
Воронцов шумно втянул носом воздух. Почему-то казалось очень важным сейчас докопаться до истины. Как будто, если он поймет, где в стройном пути его жизни закралась ошибка, все еще можно будет исправить.
Он всегда хорошо учился в школе, был трудолюбивым и целеустремленным. Никогда не хулиганил – как, например, Максим, из-за которого ему приходилось чуть не каждую неделю таскаться к директору. Доведись отцу Воронцова хоть раз сходить к директору из-за жалоб на сына, он бы так отходил своего Алешку ремнем, что тот неделю бы потом с кровати не встал…
Вот где, может быть, ошибка? Пороть их надо было как сидоровых коз?
А он, старый дурак, пальцем ни разу своих деточек не тронул…
Учился он всегда хорошо. А в восьмом классе им организовали поездку в Москву. Боже ты мой, как ему, мальчишке из провинциального пыльного и скучного города, где до сих пор в переулке, среди приземистых домов, можно было наткнуться на снулую неопрятную свинью, лениво дожевывающую киноафишу у забора, понравился этот город. Он буквально влюбился в него – высокие дома, светлые улицы, парки, бульвары, скверы, высотки, мосты!
И сразу пришло осознание: именно здесь он и должен жить, только здесь, и нигде больше.
Алеша Воронцов не был глупым мечтателем и фантазером. К цели нужно было стремиться, а не тратить время на пустые мечтания. И он стал стремиться – бросил все силы, чтобы за два года подготовиться к поступлению в Московский медицинский институт.
И поступил.
Сдал вступительные экзамены почти на «отлично», получил комнату в общежитии.
Жизнь представлялась ему тогда каким-то чудом…
Неужели это и в самом деле он, Алешка Воронцов, провинциал и лапоть, живет теперь в этом чудном городе, шляется по бульварам, пробивается локтями в суетливой московской толчее?!
Да не может такого быть!
Потом было многое – зубрежка до ломоты в висках, бесконечные лабораторные работы, вечный недосып, круглосуточно подводящий живот голод, заглушить который бутылкой кефира было довольно сложно…
Но все это как-то не замечалось, потому что было главное – молодость, увлеченность своим делом, Москва, друзья. Генка Баженов, Мишка Штерн и, конечно, Галка Каляева.
Галка, Галочка, Галчонок…
Ее имя удивительно шло ей – остренький носик, круглые, всегда будто чуть удивленные глаза, короткая челочка, вечно топорщившаяся надо лбом: она и в самом деле походила на встрепанного птенца. Но только внешне, по силе характера Галка могла дать сто очков вперед любому мужику! На первом их практикуме в морге, когда дочку декана Лидку Гладышеву попросту вынесли без чувств, а многие парни согнулись пополам и понеслись в уборную, Галка зеленела, утирала платком испарину на висках, но держалась твердо, даже голос не дрожал.
Железная девчонка!
В их компании она была «своим парнем», заводилой, настоящим товарищем.
Они, все трое, конечно, пытались ухаживать за ней, но Галка лишь поднимала их на смех. Как-то так уж повелось, что они стали ее верными рыцарями, безнадежно и верно влюбленными в свою звонкую, резкую, задиристую принцессу…
Студенческая жизнь вспоминалась забавными моментами, лихими общажными пьянками, шпаргалками, танцами под Элвиса, записанного «на костях», джинсами, купленными у фарцовщиков в складчину на троих и носимыми по очереди.
Почти все они были не местные – лимита, без лишней копейки. Только Лидка Гладышева, штатная красавица и первая леди, была москвичкой. Вот у нее как раз имелись и заграничные шмотки – папа-декан привозил с международных конференций, и настоящие западные пластинки, и квартира в центре Москвы, временами пустовавшая, когда родители отправлялись в Серебряный Бор, в этот вот самый дом…
Лидка тогда зазывала их к себе, накрывала угощение, ставила музыку – что-нибудь самое модное: такое, кто никто еще не слышал. Алексей Михайлович помнил, как лихо отплясывала Галка под Hard days night. Он смотрел, как ладно движутся ее острые коленки, локти, бедра, плечи – и в груди сладко замирало. Лидка тогда уселась на подлокотник его кресла, выставив под самый нос свои – блестящие, обтянутые капроновыми чулками – колени, склонилась к нему, обдав тяжелым приторным ароматом французских духов, и зашептала:
– Алеша, – она произносила его имя нараспев, округляя губы на середине – «Альооуша». – Альоуша, когда ребята разойдутся, не уходи сразу… Я тебе еще пластинки покажу, другие…
И он, дернув шеей, буркнул тогда:
– Извини, неудобно. Галку проводить надо.
Ребята подсмеивались над ним: так повезло, деканская дочка, московская красавица, втрескалась в него по самые уши! Это же счастливый билет – и жилплощадь, и прописка, и с трудоустройством после института все будет в порядке.
Но Воронцов ничего не мог с собой поделать: почему-то идеальная внешность Лидии – распахнутые голубые глаза, золотистые локоны, по-детски нежные, розовые губы – навевали на него смутную тревогу. Что-то такое было в ней – капризное, властное, жадное. Казалось, эта избалованная профессорская дочка на все пойдет, лишь бы заполучить то, что ей приглянулось.
А, может, ему все это мерещилось, потому что он попросту был влюблен в Галку, вот и все…
У Галки случались какие-то увлечения, она даже встречалась какое-то время с долговязым Эдиком, учившимся на курс старше. Мишка Штерн в конце концов отчаялся и женился на Милке с параллельного потока, Генка, обалдуй, вылетел с четвертого курса и ушел в армию. Из Галкиной верной свиты остался один Алеша. Но, к несчастью, Галка продолжала относиться к нему исключительно как к другу.
Жалкая роль!
К весне пятого курса нужно было решить с распределением. Алеша понимал, что остаться в Москве ему не светит никак. Нет, он был хорошим, перспективным студентом, декан его хвалил, отметки были почти сплошь отличные. Но на комиссии по распределению выяснилось, разумеется, что преимущество имеют комсомольские лидеры, члены партии, студенты, активно занимавшиеся общественной работой. А ему, Алеше Воронцову, прямая дорога обратно в провинцию – в сельскую больницу, в скуку и – морок.
Заканчивались лучшие в его жизни шесть лет. Хотелось башкой биться о стену от бессилия что-либо изменить…
Как раз тогда ему в голову и стала закрадываться эта мысль – мерзкая, подленькая, но оттого не менее притягательная. Ведь Лидка влюблена в него? Влюблена, это очевидно! Может, не влюблена, а просто зациклилась на нем, потому что так и не сумела заполучить? Ишь, какой строптивый попался, не поддался чарам, не купился на томные взгляды, золотые локоны, французские духи, английские чулки и американские пластинки?..
Это неважно, это уже тонкости, к делу отношения не имеющие. Главное в другом – стоит ему только протянуть руку, и Лидка с радостью за нее ухватится, заодно вложив ему в ладонь все, чего он так хочет: возможность остаться в Москве. И не нужно будет никуда ехать, и можно будет, просыпаясь, видеть в окно Лидкиной квартиры кремлевские звезды.
Подло? Конечно, подло. Грязно.
Продаться за прописку…
Так что же, прикажете ехать в деревню Ключи Томской области?
Эта дрянь так и ворочалась в голове, не давала покоя. И в один из дней в конце удивительно жаркого апреля, когда Лидка пригласила их всех в родительский дом в Серебряном Бору – жарить шашлыки, петь под гитару, пить вино и танцевать, – Алеша, чтоб избавиться от этих мыслей, довольно крепко напился.
Галки тогда с ними не было, она свалилась с ангиной. Леша хотел было тоже благородно отказаться от поездки, но та и слышать ничего не хотела:
– А ну, не смей! Вот еще, будешь немым укором слоняться вокруг моей постели. На черта ты мне тут сдался? Давай-давай, дуй к Лидке, отдохни там как следует. А я спать буду.
И он поехал.
День был чудесный, жаркий. Они даже в реку залезли, визжали и брызгались в еще не прогревшейся, почти ледяной воде. А потом, конечно, с удвоенными усилиями отогревались грузинским вином. И через пару часов в голове у Воронцова уже ощутимо шумело, а перед глазами все расплывалось.
Он и сам не помнил, зачем забрел на второй этаж дома. Кажется, показалось очень важным выяснить, нет ли в библиотеке профессора Гладышева одной редкой медицинской книги. Только вот до книжных шкафов он так и не добрался, потому что в коридоре его поймала Лида.
Лида, в длинном каком-то, струящемся вдоль тела платье. С удлиненными черной подводкой, мерцающими, почти ведьмиными глазами. Лида, пахнущая сладкими цветочными духами…
– Альоуша, – почти прошептала она. – Что с тобой? Немножко перебрал? Ох, миленький, бедненький мой! Держись, я помогу!
Она обхватила его руками, прижалась – такая мягкая, гладкая, душистая. Такая удобная.
Повела его в родительскую спальню, заботливо уложила на кровать – широкую, чистую, мягкую, не то что продавленная общежитская койка. Склонилась над ним, щекоча мягкими кончиками гладких золотых локонов лицо:
– Тебе принести что-нибудь? Может, воды?
Пухлые губы почти касались виска, теплое дыхание обдавало кожу. Он сам протянул к ней руки – сам, первый. Схватил ее за плечи и опрокинул на кровать. А она улыбнулась этак мягко и тепло – и не оттолкнула его.
Она и под платьем оказалась такая же – гладкая, мягкая, нежная.
Идеальная.
Проклятая идеальная профессорская дочка!
Наутро он проснулся, выбрался из кровати – осторожно, чтобы не разбудить трогательно приникшую к нему Лиду, – и погнал в общежитие.
На душе было мерзко.
Особенно мерзко от того, что гаденький голосок внутри все твердил: вот и хорошо, вот и правильно, теперь ты, как честный человек…
И так далее.
Сбежать вот так, бросив ни о чем не подозревающую спящую девушку, было отвратительно. Но почему-то еще отвратительнее казалось остаться.
Галке он, разумеется, ни о чем не рассказал, да и вообще постарался сделать вид, что этого жаркого, сонного апрельского дня просто не существовало в природе.
Потом уже, в конце мая, когда вдруг похолодало, они с Галкой как-то отправились гулять и остановились постоять на мосту.
Справа вырастали из пышной майской зелени темно-красные башни Кремля. Поблескивали в закатных лучах купола кремлевских соборов. Внизу, под мостом, проползал, оставляя за собой две расходящихся рябых полосы, белый пароходик. Откуда-то доносилась музыка…
Ветер, налетевший с реки, взметнул Галкины темно-русые волосы, она раздраженно пригладила их, сдвинула темные брови и сказала:
– Слушай, Лешка, я вдруг только сейчас поняла… Ведь мы скоро расстанемся, разъедемся по распределению и, может, больше никогда и не увидимся!
Она обернулась к нему.
И в ее круглых, как у птенца, глазах, всегда насмешливых, лукавых, вдруг плеснулось что-то такое, что Алексей, осмелев, подался вперед и поцеловал ее.
Галкины губы были холодными, пахли речным ветром, и пальцы оказались совсем ледяными, когда прикоснулись к его щекам, притягивая еще ближе.
Но ему не было до этого никакого дела.
Потому что Галка впервые была так близко, не отталкивала, не высмеивала, открыто приникала к его груди…
В тот вечер больше ничего и не было. Они ведь были студенты-общажники – им, сходящим с ума от вдруг нахлынувшего чувства, просто некуда было податься. Они слонялись по Москве, как бродяги, заходили во дворы, целовались в подворотнях, исступленно гладили друг другу волосы, виски, щеки…