Однажды в конце осеннего семестра 1909 года Рональд договорился с Эдит об очередной велосипедной прогулке за город. «Нам казалось, что мы все задумали чрезвычайно хитро, — вспоминал он позже. — Эдит уехала на велосипеде раньше меня, сказав, что отправляется в гости к своей кузине Дженни Гроув. Немного погодя выехал я, „потренироваться на школьной спортплощадке“. Мы встретились в условленном месте и покатили в холмы Лики»[53]. Там, на холмах, постепенно превращаемых правительством в заповедник, они провели всю вторую половину дня, а возвращаясь, еще и заехали в Реднол выпить чаю. К сожалению, хозяйка дома, где их так дружески угощали, при случае рассказала о неожиданном визите миссис Черч, экономке оратория, которая упомянула об этом в разговоре с поварихой, а уже от поварихи о долгой прогулке узнал отец Фрэнсис.
Конечно, он был невероятно разгневан. Подопечный, которому он уделял столько человеческого тепла, любви, денег, наконец, не просто обманывал его — вместо того, чтобы сосредоточиться на жизненно важных школьных занятиях, он завел любовный роман с девушкой на три года старше себя!
Немудрено, что отец Фрэнсис потребовал прекратить все отношения с Эдит. Более того, он категорически приказал братьям срочно переехать в другой дом. И Рональд подчинился. Не мог не подчиниться. Викторианское время отнюдь не закончилось. К тому же Рональд чисто по-человечески был привязан к отцу Фрэнсису, любил его и (возможно, это было главным) полностью от него зависел.
На экзамен в Оксфорд Рональд поехал совершенно расстроенный. Поселили его в здании колледжа Корпус Кристи (Тела Христова). Из высокого стрельчатого окна открывался вид на множество темных старинных шпилей и кирпичных труб; но это был не просто вид — за окном дымило будущее, сияла новая жизнь, совсем новая, невероятная, ведь никто из Саффилдов или Толкинов никогда не учился в таком престижном заведении…
Но доказать свое право на новую жизнь в тот раз Рональд не сумел — сдать экзамен у него не получилось.
«В депрессии, и мрачен, как всегда, — записал Рональд в своем дневнике в первый день нового, 1910 года. — Помоги мне, Боже! Чувствую себя слабым и усталым»[54].
Дневники Толкина в тот год полны самых разных жалоб, правда, может, и потому, что заполнял он их почти исключительно в дни отчаяния.
По настоянию отца Фрэнсиса братья перебрались жить к другим людям, но дом миссис Фолкнер никуда не делся, он находился неподалеку, и там по-прежнему жила Эдит. Рональду ненавистна была мысль о новых обманах, но тайком он все же встречался с девушкой, не мог побороть себя. Иногда они проводили вместе по несколько часов. Однажды в ювелирном магазине Эдит купила Рональду красивую ручку, а он ей (в лавке для недорогих подарков) — часы за десять шиллингов и шесть пенсов — к ее двадцать первому году рождения. На следующий день они украдкой побывали в одной из чайных, но там их увидел кто-то из знакомых, тут же донесший об этом опекуну.
На этот раз отец Фрэнсис разгневался по-настоящему.
Никаких встреч, никаких писем — до полного совершеннолетия!
«Три года, — записал Рональд в дневнике. — Это ужасно!» [55] К тому же Эдит собралась переезжать в Челтнем, а это не близко. 16 февраля в дневнике Рональда появилась запись: «Вчера вечером молился о том, чтобы встретиться с Э. случайно. Молитва моя услышана. Встретил ее в 12.55 у „Принца Уэльского“. Сказал, что не могу ей писать, и договорился, что через две недели, в четверг, приду ее проводить. Я повеселел, но до следующей встречи, когда я смогу увидеть ее еще хотя бы раз, чтобы подбодрить ее, так далеко…» [56]
Двадцать первого февраля последовала новая встреча: «Увидел издалека маленькую фигурку, бредущую по лужам в макинтоше и твидовой шляпе, и не устоял: перешел через улицу и сказал, что я ее люблю и чтобы держалась бодрее. Это меня немного утешило ненадолго. Молился и много думал» [57]. И, наконец, 23 февраля: «Встретил ее идущей из собора, куда она ходила помолиться за меня…» [58]
Все эти встречи действительно были случайными, но и о них тут же стало известно отцу Фрэнсису. 26 февраля Рональд получил от него письмо, в котором его поведение оценивалось как исключительно дурное, даже безумное. Отец Фрэнсис в приступе гнева даже угрожал положить конец не только этим встречам, но и всей будущей университетской карьере Рональда.
«Это значит, что я не могу видеться с Э. И даже писать. Помоги мне, Боже!» [59]
В среду 2 марта Эдит покинула Дачесс-роуд и переехала в Челтнем.
Некоторые письма Толкина незаменимы в качестве ключа для лучшего понимания его жизни и характера. Конечно, «у шкатулки ж тройное дно», как писала Анна Ахматова в «Поэме без героя», и тем не менее… Толкин был сдержанным человеком, однако, касаясь какой-то темы, старался по возможности говорить правду.
И тут нельзя обойтись без обширного цитирования.
«Отношения мужчин с женщинами, — писал Толкин в марте 1941 года своему сыну Майклу, который служил в это время в зенитных войсках, принимая участие в обороне Британских островов, — могут быть чисто плотскими (на самом-то деле, конечно, не могут; но я имею в виду, что мужчина может отказаться принимать в расчет все остальное, причиняя тем самым великий вред своей душе и телу, как и душе и телу женщины); или „дружескими“; или же он может быть „влюбленным“ (сплавляя все силы разума и тела в сложном смешанном чувстве, ярко окрашенном и наэлектризованном „сексом“). Мы живем в падшем мире. И вывихнутый сексуальный инстинкт — один из главных симптомов Падения. На протяжении эпох мир скатывается все ниже. Одни модели общественного устройства сменяются другими, и каждый новый тип заключает в себе свою опасность; однако с тех пор, как пал Адам, „безжалостный дух вожделения“ шествует по каждой улице и восседает, плотоядно ухмыляясь, на каждом углу. „Аморальные“ последствия мы пока оставим. В них тебе (Майклу. —
В западной культуре традиция романтической рыцарственности сильна до сих пор, хотя наше время к ней враждебно, как к продукту христианского мира. Однако ни в коем случае не стоит ставить знак равенства между нею и христианской этикой. Традиция эта идеализирует „любовь“ — и в этом смысле может оказаться весьма благой, поскольку вбирает в себя куда больше, нежели телесное удовольствие, и подразумевает если не чистоту, то, по крайней мере, верность, а значит — самоотречение, „служение“, честь и отвагу. А слабость ее состоит в том, что возникла эта традиция как искусственная куртуазная игра, как способ наслаждаться любовью ради любви, безотносительно (и даже вопреки) к браку. В центре ее стоял не Господь, а выдуманные кумиры — Любовь и Дама. Она по-прежнему склонна видеть в Даме своего рода путеводную звезду или божество — объект или причину благородного поведения. Это, разумеется, фальшь, в лучшем случае придумка „понарошку“. Женщина — такое же падшее существо, как мужчина, и ее душа подвергается тем же опасностям. Но в сочетании и в гармонии с религией (как случилось давным-давно встарь, — во многом через это и возникло прекрасное поклонение Пресвятой Деве, посредством которого Господь настолько очистил и облагородил нашу грубую мужскую природу и чувства и смягчил и расцветил нашу суровую, горькую религию) традиция эта может преисполниться и благородства, и величия. Вот тогда она порождает то, что, как мне кажется, даже в глазах тех, кто сохранил хотя бы рудименты христианства, воспринимается как высший идеал любви между мужчиной и женщиной.
Однако же я все равно считаю, что в ней заключено немало опасностей. Во-первых, она не вполне истинна и не абсолютно „теоцентрична“. Она мешает молодому человеку или, во всяком случае, мешала в прошлом увидеть в женщинах то, что они есть на самом деле: сотоварищей по кораблекрушению, а не какие-то там путеводные звезды. (В результате, помимо всего прочего, разглядев истинное положение дел, молодой человек становится циником.) Заставляет себя позабыть об
Сами женщины ко всему этому почти не причастны, хотя могут пользоваться языком романтической любви, раз уж он настолько прочно вошел во все наши идиомы. Сексуальный инстинкт делает женщин (разумеется, чем меньше испорченности, тем больше здесь бескорыстия) очень сочувственными и понимающими, либо заставляет прицельно желать стать таковыми (или казаться), преисполняет готовности разделить по возможности все интересы молодого человека, к которому их влечет: от галстуков до религии. Это не обязательно сознательное стремление обмануть, но чистой воды инстинкт: инстинкт существа зависимого, инстинкт помощницы, в избытке подогретый желанием и молодой кровью. Под влиянием этого импульса женщины на самом деле зачастую обретают интуицию и понимание поистине удивительные, даже в том, что касается предметов, лежащих вне сферы их естественных интересов. Ибо им дарована особая восприимчивость: мужчина их стимулирует, оплодотворяет (во многих других аспектах помимо чисто физического). Любому преподавателю это отлично известно. Как быстро умные женщины учатся, перенимают его идеи, схватывают самую суть — и как (за редким исключением), отпустив руку наставника или утратив личный интерес к нему, дальше они продвинуться не в силах. Но таков их естественный путь к любви. Девушка, еще не сознавая, что происходит (в то время как романтический юноша, ежели таковой наличествует, пока еще только вздыхает), уже, пожалуй, „влюбилась“. Что для нее, не испорченной от природы, означает: она хочет стать матерью детей молодого человека, даже если сама она этого в полной мере и со всей отчетливостью не сознает. Вот тут-то все и начинается; а ежели события станут развиваться не так, как должно, то вреда и боли не оберешься. Особенно если молодому человеку путеводная звезда и божество требовались лишь на время (до тех пор, пока впереди не замаячит светило более яркое) и он всего лишь наслаждался лестным сочувствием, мило приправленным волнующим привкусом секса, — все, разумеется, абсолютно невинно, ни о каком „обольщении“ не идет и речи!
Возможно, тебе доводилось встречать в жизни (и в литературе) женщин, которые ветрены или откровенно распущенны, — я имею в виду не просто кокетство, тренировочный бой в преддверии настоящего поединка, но женщин, которые слишком глупы, чтобы принимать всерьез даже любовь, или в самом деле настолько порочны, что наслаждаются „победами“, — им даже доставляет удовольствие причинять боль; но это аномалии, хотя ложные теории, дурное воспитание и безнравственная мода могут их поддерживать. При том, что в современных обстоятельствах положение женщины существенно изменилось, равно как и общепринятые представления о благопристойности, природный инстинкт у них остался тот же. У мужчины есть труд всей жизни, есть карьера (и друзья мужского пола), и все это способно пережить крушение „любви“ (и переживает ведь, если у мужчины есть хоть сколько-то характера). А девушка, даже та, что „экономически независима“, начинает практически сразу думать о приданом и мечтать о собственном доме. И если она действительно влюблена, неудача и впрямь может обернуться для нее крушением всех надежд. В любом случае женщины в общем и целом куда менее романтичны и куда более практичны. Не обманывайся тем, что на словах они более „сентиментальны“ — свободнее пользуются обращением „милый“ и все такое. Им-то путеводная звезда не нужна. Возможно, они идеализируют заурядного молодого человека, видя в нем героя; но на самом деле весь этот романтический ореол им не нужен — ни для того, чтобы влюбиться, ни для того, чтобы сохранить в себе это чувство. Если они в чем и заблуждаются, то разве что наивно веря, будто они способны „перевоспитать“ мужчину. Они с открытыми глазами примут мерзавца и подлеца и, даже когда тщетная надежда перевоспитать его угаснет, будут любить его по-прежнему. И, конечно же, в том, что касается сексуальных отношений, они куда большие реалисты.
<…>
Моя собственная история настолько исключительна, настолько неправильна и неблагоразумна почти во всех подробностях, что взывать к благоразумию мне не просто. Однако ж нельзя выводить закон из крайностей; а случаи исключительные не всегда могут послужить примером для других. Что разумно было бы здесь привести, так это нечто вроде автобиографии: причем применительно к данной ситуации, с особым акцентом на возраст и материальное положение.
Я влюбился в твою маму в возрасте приблизительно восемнадцати лет.
Влюбился вполне искренне, как подтвердилось впоследствии, — хотя, конечно же, в силу недостатков своего характера и темперамента я зачастую недотягивал до идеала, с которого начал. Твоя мама была старше меня и к католической церкви не принадлежала. В высшей степени прискорбная ситуация, по мнению моего опекуна. В определенном смысле, это и впрямь было весьма прискорбно и в некотором смысле — очень неудачно для меня. Такие вещи поглощают тебя с головой, эмоционально изматывают до крайности. Я был смышленым мальчиком, в поте лица своего зарабатывал себе оксфордскую стипендию (весьма и весьма необходимую). И это двойное напряжение едва не привело к нервному срыву. Я провалил экзамены и, хотя (как поведал мне много лет спустя директор школы) я заслуживал приличной стипендии, в итоге насилу отвоевал себе жалкие 60 фунтов в Эксетере: этого, в придачу к выходной школьной стипендии на ту же сумму, только-только хватило на университет (не без помощи моего доброго старого опекуна). Разумеется, были тут и свои плюсы, для опекуна моего не столь очевидные. Я был умен, но мне недоставало трудолюбия и упорства; провалился я главным образом из-за того, что просто-напросто не работал (по крайней мере, над классическими дисциплинами) — и не потому, что влюбился, а потому, что изучал нечто совсем другое: готский язык и всякое такое прочее…
Воспитанный в романтическом духе, я воспринял свой юношеский роман абсолютно всерьез — и стал черпать в нем вдохновение. От природы слабак и трус, я за два сезона из презренной мокрой курицы дорос до второй команды факультета (регби. —
В ночь, когда мне исполнился двадцать один год, я снова написал твоей маме — это было 3 января 1913 года. А 8 января я поехал к ней, и мы заключили помолвку. Я подтянулся, поднатужился, поработал малость, а на следующий год началась война; мне оставалось пробыть в колледже еще год. В те дни ребята шли в армию — либо подвергались остракизму. Ну и предерзкое положение, особенно для юноши, в избытке наделенного воображением и не то чтобы храброго! Ни ученой степени, ни денег, зато — невеста. Я выдержал поток злословия, намеки, на которые родня не скупилась, остался в университете и в 1915 году сдал выпускные экзамены с отличием первого класса. Потом сорвался в армию: на дворе был июль 1915 года. Понял, что больше не вынесу, и 22 марта 1916 года женился. А в мае переплыл Ла-Манш (у меня до сих пор сохранились стихи, написанные по этому поводу) и угодил в кровавую бойню на Сомме. Вот теперь подумай о своей маме! И все-таки я и сейчас ни на единое мгновение не усомнюсь: она лишь исполняла свой долг, не больше и не меньше. А я был совсем зеленым юнцом с жалким дипломом бакалавра и со склонностью к виршеплетству, с несколькими фунтами за душой (20–40 фунтов годового дохода), и те тают на глазах, при этом — никаких перспектив: второй лейтенант на жалованье 7 шиллингов 6 пенсов в день, в пехоте, где шансы на выживание очень и очень невелики. Она вышла за меня замуж в 1916 году, а Джон родился в следующем (зачат и выношен в голодный 1917 год приблизительно во время битвы при Камбре, когда казалось, что войне конца не будет, прямо как сейчас). Я вышел из доли, продал последние из моих южноафриканских акций, мое „наследство“, чтобы оплатить родильный дом…
Из мрака моей жизни, пережив столько разочарований, передаю тебе тот единственный, исполненный величия дар, что только и должно любить на земле: Святое причастие. В нем обретешь ты романтику, славу, честь, верность, истинный путь всех своих земных Любовей и более того — Смерть: то, что в силу божественного парадокса обрывает жизнь и отбирает все и, тем не менее, заключает в себе вкус (или предвкушение), в котором, и только в нем, сохраняется все то, что ты ищешь в земных отношениях (любовь, верность, радость), — сохраняется и обретает всю полноту реальности и нетленной долговечности, — то, к чему стремятся все сердца…»[60]
Письмо Майклу было написано в 1941 году.
В 1909 году Толкин, вероятно, думал несколько иначе. Он жил. Он набирался опыта. В 1911 году во время летних каникул он вместе с младшим братом Хилари совершил путешествие по Швейцарии. В наши дни Европейского союза и шенгенских виз — мало кто вспоминает, что перед Первой мировой войной, во время так называемой
Через 56 лет в письме Майклу, по каким-то причинам сыну не отосланном, но сохранившемся в архиве писателя, Толкин так вспоминал свои приключения:
«Я очень рад, что ты познакомился со Швейцарией, притом с той ее областью, которую я некогда знал лучше прочих и которая произвела на меня сильнейшее впечатление. Путешествие хоббита (Бильбо) от Ривенделла на другую сторону Туманных гор, включая соскальзывание вниз по осыпающемуся склону в сосновый лесок, основано именно на моих приключениях в 1911 году. Солнечный замечательный год, когда от апреля до октября дождей считай, что вообще не шло, вот только в канун коронации Георга V и утром того дня. Я это хорошо помню, поскольку (снова
Сейчас мне уже не восстановить в точности последовательность странствий нашего отряда из двенадцати человек, по большей части пешком, зато отдельные картины всплывают в памяти настолько ярко, как если бы дело было только вчера (вот насколько давние воспоминания старика обретают отчетливость). Мы прошли пешком, с тяжелыми рюкзаками, практически весь путь от Интерлакена, главным образом горными тропами, до Лаутербруннена и оттуда до Мюррена, и, наконец, к выходу из Лаутербрунненталя среди ледниковых морен. Ночевали мы в суровых условиях, мужчины, то есть, — частенько на сеновале или в коровнике, поскольку шли по карте, дорог избегали, номеров в отелях не заказывали, с утра довольствовались скудным завтраком, а обедали на открытом воздухе. В ход шли утварь для готовки и изрядное количество „спридвина“, как один необразованный франкоговорящий участник похода произносил слово „денатурат“. Потом мы, если не ошибаюсь, отправились на восток через два хребта Шайдегге к Гриндельвальду, оставляя Айгер и Мюнх справа, и, наконец, добрались до Майрингена. Когда Юнгфрау скрылась из виду, я о том глубоко пожалел: вечные снега, словно выгравированные на фоне солнечного вечного света, и на фоне темной синевы — четкий пик Зильберхорна: Серебряный Рог (Келебдиль) моих грез. Позже мы преодолели Гримзелльский перевал и спустились на пыльное шоссе вдоль Роны, где курсировали конные „дилижансы“, да только не про нашу душу! В Бриг мы пришли пешком — в памяти остался только шум; а там повсюду трамвайные пути, и визг и скрежет стоит над рельсами часов по двадцать в сутки, никак не меньше.
После такой ночи мы взобрались на несколько тысяч футов наверх к деревне у подножия Алечского ледника и там задержались на несколько ночей в гостинице-шале, под крышей и в постелях (или скорее под постелями:
А в один прекрасный день мы отправились в долгий поход с проводниками на Алечский ледник, и там я едва не погиб. Да, проводники у нас были, но либо эффект жаркого лета оказался для них внове, либо не слишком-то они о нас пеклись, либо вышли мы поздно. Как бы то ни было, в полдень мы гуськом поднимались по узкой тропке, справа от которой до самого горизонта протянулся заснеженный склон, а слева разверзлось ущелье. В то лето растаяло много снега, так что обнажились камни и валуны, обычно (я полагаю) укрытые под ним. На дневной жаре снег продолжал таять, и мы весьма встревожились, видя, как тут и там камни, набирая скорость, катились вниз по склону: камни самые разные, величиной от апельсина до большого футбольного мяча, а многие и покрупнее. Они со свистом проносились над нашей тропой и срывались в пропасть. „Здорово лупят, леди и джентльмены!“ Стронувшись с места, камни поначалу катились медленно и обычно по прямой, однако тропка была неровная, так что приходилось и под ноги внимательно смотреть. Помню, как одна участница похода, идущая впереди меня (пожилая учительница), внезапно взвизгнула и метнулась вперед, и между нами просвистела здоровенная глыба от силы в каком-нибудь футе от моих трусливо подгибающихся колен. После того мы отправились в Вале, но здесь воспоминания мои не столь отчетливы: хотя помню, как однажды вечером мы, с ног до головы заляпанные грязью, прибыли в Церматт, а французские
Наверное, сейчас это все уже не слишком-то интересно. Но в девятнадцать лет для меня это был потрясающий опыт после детства, проведенного в бедности»[62].
Из Швейцарии Толкин привез несколько цветных открыток. На одной из них (репродукция картины немецкого художника Йозефа Маделенера «Горный дух») был изображен старец, сидящий на камне под сосной. У него седая острая борода, на голове широкополая шляпа, на плечах свободный красный плащ. Олененок ласково облизывает старцу руки, а вдали возвышаются, как волшебные башни, скалы. Через много лет эта открытка вновь попала на глаза Толкину, и он надписал ее теперь понятными нам словами: «Происхождение Гэндальфа».
В школе короля Эдуарда Толкин изучал классическую филологию. В дополнение к обязательным языкам он занялся (исключительно по собственному желанию) древнегреческим и экзотическим для того времени финским, на котором смог наконец прочесть в подлиннике «Калевалу». Наверное, многое в этом эпосе отвечало переживаемым им тогда моментам.
Одиночество… Тревожные мысли…
Прежде Рональд как-то не обращал внимания на школьное «Дискуссионное общество», члены которого в яростных спорах оттачивали свое ораторское мастерство, но дружба с Эдит его преобразила. Однажды он вдруг выступил на одном из собраний с яростной речью в защиту суфражисток. Речь Толкина членам общества понравилась, хотя в школьной газете отметили «смазанную» дикцию оратора — следствие спортивной травмы. В другом выступлении Рональд обрушился на варваризмы, вытесняющие из повседневной речи родные английские слова. А в дискуссии об авторстве пьес Шекспира сказал (по свидетельству одного из своих одноклассников) немало нелестных слов о личности английского драматурга, об отвратительной среде, в которой жил драматург, наконец, о его «гнусном характере».
На Пасху Рональд выпросил у отца Фрэнсиса разрешение написать Эдит. Крайне неохотно опекун согласился. (Сейчас, после прочитанного нами письма Майклу мы можем легко представить, что тогда творилось на душе школьника.) На письмо Рональда девушка тотчас ответила. Она тоже скучала и рада была сообщить, что на новом месте вполне устроилась, ей хорошо и «ужасные времена на Дачесс-роуд» кажутся ей только сном. Жила она в доме мистера С. X. Джессопа и его жены, которых называла «дядей» и «тетей», хотя они вовсе не приходились ей родней. «Дядя» временами бывал сварлив, соседи его недолюбливали, зато Эдит часто общалась со своей школьной подругой Молли Филд, жившей неподалеку. Каждый день она упражнялась в игре на фортепьяно, брала уроки игры на органе и даже играла на службах в приходской англиканской церкви. Более того, она стала членом «Лиги подснежника» — организации консерваторов, выступающей за англиканскую церковь и монархию. Последнее сильно удивило Рональда, но, в конце концов, у каждого — свои увлечения. В том же 1911 году сам Рональд со своими друзьями Уайзменом и Гилсоном (сыном директора) создал при школе короля Эдуарда «Чайный клуб», позже получивший приставку «Бэрровианское общество» (ЧКБО).
Собирались члены ЧКБО в школьной библиотеке, где учителям постоянно помогали сами школьники. Толкин, Кристофер Уайзмен (1893–1987) и Роберт Гилсон (1893–1916) как раз оказались в одной такой команде. Уайзмен очень любил музыку, одно из его любительских сочинений попало позже в «Книгу методистских песнопений» («Methodist Hymn-Book»), куда его рекомендовал преподобный Фредерик Люк Уайзмен (отец Кристофера), возглавлявший бирмингемскую веслианскую миссию. Гендель, Брамс и Шуман, немецкие хоралы — вот что по-настоящему вдохновляло Кристофера, но, как утверждал в своей книге Дж. Гарт[64], его дружба с Толкином началась с регби. Оба носили футболки в красную полоску и постоянно участвовали в схватках на игровом поле с мальчишками, носившими зеленые футболки. Уайзмен был на год моложе Рональда, но нисколько не уступал ему в знаниях; по дороге в школу они с величайшим пылом спорили обо всем на свете. Это их еще больше сближало.
Гилсон любил рисовать, карандаш и уголь были его страстью. Роберта восхищало скульптурное мастерство флорентийского Ренессанса, он часами мог увлеченно рассуждать о работах Брунеллески, Лоренцо Гиберти, Донателло, Луки делла Роббиа.
Путешествовать, изучать искусство — что может быть интереснее?
Чуть позже к друзьям примкнул Джеффри Бейчи Смит (1894–1916). Он считал себя поэтом, и действительно мало кто среди «Великих Близнецов»[65], членов ЧКБО, так хорошо знал английскую поэзию. Кстати, регби Смит не любил, что вовсе не мешало общей дружбе.
Через много лет, в 1975 году, Кристофер Уайзмен так рассказал о возникновении «Чайного клуба»:
«Все началось во время летнего триместра и потребовало от нас немалой храбрости. Экзамены тянулись полтора месяца; если ты не сдавал экзамен, делать было особенно нечего. Вот тогда мы повадились пить чай в школьной библиотеке. Народ вносил „субсидии“. Однажды кто-то притащил банку рыбных консервов, мы сунули ее на полку, на какие-то книжки, и там забыли. Чай кипятили на спиртовке, правда, возникла проблема: куда девать спитой чай? Впрочем, и тут выход нашелся. „Чайный клуб“ часто засиживался до конца занятий, когда по школе начинали ходить уборщики со своими тряпками, ведрами и метелками. Они посыпали пол опилками и подметали. Так вот, мы подбрасывали остатки заварки им в опилки. Поначалу мы занимались чаепитием в библиотеке, но потом, поскольку дело было летом, стали ходить в универсам Бэрроу на Корпорейшн-стрит. Там в чайной было что-то вроде отдельного кабинета, где стояли стол на шестерых и две длинные скамьи; достаточно уединенное место, оно было всем известно под названием „Вагончик“. Эта чайная стала нашим излюбленным приютом, мы даже добавили к названию „Чайный клуб“ еще и „БО“ — „Бэрровианское общество“. Когда я стал редактором „Школьной хроники“ и нужно было печатать список отличившихся учеников, я напротив фамилий тех, кто состоял в нашем обществе, ставил звездочку и в примечании пояснял: „состоит в членах ЧК, БО и т. д.“. Вся школа гадала, что такое эти ЧК и БО…»[66]
У создателей ЧКБО было много общего — прежде всего страсть к изучению языков и искусства. Они не только спорили, они постоянно поддерживали друг друга. Уайзмен купил на какой-то благотворительной распродаже книгу, которая буквально захватила Толкина — «Учебник готского языка». Его интерес к языкам иногда казался друзьям даже чрезмерным, но каждый из Великой четверки хотел если не перевернуть мир, то хотя бы ошеломить его великими открытиями. Общим для всех было прекрасное знание латинской и греческой литературы. На встречах в ЧКБО Толкин любил рассуждать о несуществующих языках, вдохновенно читал отрывки из «Беовульфа», «Жемчужины» или «Сэра Гавейна», пересказывал поразившие его эпизоды из «Саги о Вольсунгах». «Члены ЧКБО, — не без юмора писал позже Кристофер Уайзмен, — все это считали лишним доказательством того факта, что ЧКБО, само по себе, явление странное и необычное …»[67]
Многие школьники смотрели на членов «Чайного клуба» с завистью.
Через много лет (в 1973 году) один из бывших учеников школы короля Эдуарда написал Толкину: «Будучи мальчиком, Вы, конечно, вообразить себе не могли, как я смотрел на Вас снизу вверх, как восхищался остроумием, как завидовал Вашей компании — Вам, К. Л. Уайзмену, Дж. Б. Смиту, Р. К. Гилсону, В. Троуфту и Пэйтону. Я старался держаться поближе к Вам, но Вы не имели никакого представления об этом моем школьном поклонении». А другой тайный почитатель ЧКБО вспоминал в 1972 году: «Ох, эти Уайзмен и Гилсон, жующие крыжовник на сцене (во время школьных вечеров. —
Очень помог развитию ЧКБО преподаватель английской литературы Р. У. Рейнольдс. В прошлом известный литературный критик, работавший в Лондоне, он всеми силами старался внушить членам клуба свои (кстати, достаточно высокие) представления о вкусе и стиле. Именно под влиянием Рейнольдса Толкин обратился к поэзии. В поэме «Солнце в лесу» можно отыскать строфы, несомненно, предваряющие его литературное будущее:
Фейные созданья, духи леса, танцы на лесных полянах… Не слишком ли? Страстный регбист, рассказчик ужасных историй о рыцарях и драконах, Джон Рональд Толкин в те годы удивлял многих. Он вдруг увлекся пьесой Джеймса Мэтью Барри (1860–1937) «Питер Пэн» — чудесной историей мальчика, «который не желал взрослеть». В апреле 1910 года Рональд несколько раз посмотрел эту пьесу в бирмингемском театре и записал в дневнике: «Неописуемо! Хочу, чтобы Эдит видела это…»[70]
Огромное влияние оказал на юного Толкина католический поэт-мистик Фрэнсис Томпсон (1859–1907).
Время от времени на собраниях ЧКБО звучали жалобы на то, что мир, окружающий Великую четверку, мир, в котором они вынуждены жить, катастрофически быстро теряет романтический флер, становится беспощадно прагматичным, слишком «цивилизованным». Конечно, нельзя сказать, что мальчикам так уж сильно хотелось неведомых страшных потрясений, но им не нравилось скучное «благополучие».
Разумеется, главной заботой Толкина в 1910 году оставалась подготовка к повторной сдаче экзаменов на оксфордскую стипендию — он прекрасно понимал, что другого шанса у него, возможно, уже не будет. «Кроме того, — писал Хэмфри Карпентер, — немало сил он тратил на языки, как реальные, так и вымышленные. Во время весеннего триместра 1910 года он прочитал первому классу лекцию с внушительным названием; „Современные языки Европы: происхождение и возможные пути развития“. Лекция растянулась на три часовых занятия, и все равно учителю пришлось остановить Толкина прежде, чем он успел добраться до „возможных путей развития“. Довольно много времени уделял он и дискуссионному клубу. В школе существовал обычай вести дебаты исключительно на латыни, но для Толкина это было проще простого: в одном дебате, в роли греческого посла к сенату, он вообще всю свою речь произнес по-гречески. В другой раз он ошарашил своих соучеников, когда, в роли варварского посланника, бегло заговорил по-готски; в третьем случае он перешел на древнеанглийский. Все это отнимало уйму времени, так что нельзя было сказать, что он непрерывно готовился к экзамену. Однако же, отправляясь в Оксфорд в декабре 1910 года, Толкин был куда более уверен в своих силах, чем в прошлый раз»[72].
На этот раз Толкин добился успеха, получив, наконец,
Радость заполнила сердце новоиспеченного студента. Он почти не обращал внимания на то, что делалось в слишком, на его взгляд, «цивилизованном» мире. А ведь именно в апреле 1911 года французы неожиданно (даже для своих союзников) ввели войска в Марокко, спровоцировав так называемый Агадирский кризис. Пик этого кризиса пришелся на июль: его обозначил внезапный бросок немецкой канонерки «Пантера» к Агадиру с одновременным заявлением правительства Германии о намерении устроить там свою военно-морскую базу. В итоге по Фесскому договору французы получили протекторат над Марокко, а немцы — над частью Конго.
Англия, внимательно наблюдавшая за этими событиями, достаточно ясно озвучила свою позицию словами премьер-министра Дэвида Ллойд-Джорджа, сказанными в парламенте: «Если Британия встретит дурное обращение там, где задеты ее жизненные интересы, я тут же укажу на то, что такая великая страна, как наша, никогда не потерпит унижений». В назревавшем мировом конфликте никто не был готов уступить, и газеты все чаще повторяли слово «война».
Глава четвертая
«ПОЛОЖИМСЯ НА ГОСПОДА»
В Оксфорд Толкина привез на собственном автомобиле Дикки Рейнольдс, бывший его учитель. Такая поездка выглядела тогда еще не очень привычной, как можно судить по многим газетным статьям, посвященным новому, а потому вызывающему тревогу средству передвижения. Люди боялись, что улицы городов, а с ними и все дороги скоро станут опасными из-за большого количества шумных, быстро несущихся машин (некоторые тогда считали это чистой фантазией). Только подумать — нельзя будет спокойно ни скот перегнать, ни проехаться в пролетке!
А новые виды преступлений? В 1911 году Артур Конан Дойл даже напечатал рассказ-предупреждение «Сухопутный пират», в котором указал на грозную (по его мнению) будущую опасность — сухопутное пиратство. Как бороться с негодяем, который, ограбив человека, мгновенно умчится на своем автомобиле с места происшествия? Ищи его, свищи — особенно в так называемый «насыщенный час»; мы бы сказали — «час пик», но Конан Дойл, ставя такой подзаголовок, имел в виду строфу поэта Т. О. Мордаунта: «Один насыщенный славными видениями час стоит целого века бездействия». Иллюстрации к рассказу изображали мрачного молодого человека в темном плаще — воротник поднят, шляпа с пером, руки в крагах стискивают руль.
Ну и текст соответствовал:
«Когда шофер, плотный, сильный человек, подстегиваемый выкриками своего пассажира, выскочил из машины и вцепился грабителю в горло, тот ударил его по голове рукояткой револьвера. Шофер со стоном упал на землю. Переступив через распростертое тело, незнакомец с силой рванул дверцу автомобиля, схватил толстяка за ухо, не обращая внимания на его вопли, выволок на дорогу. Потом, неторопливо занося руку, дважды ударил его по лицу. В тиши ночи пощечины прозвучали, как револьверные выстрелы. Побледневший, словно мертвец, и почти потерявший сознание толстяк бессильно сполз на землю возле машины. Грабитель распахнул на нем пальто, сорвал массивную золотую цепочку со всем, что на ней было, выдернул из черного атласного галстука булавку с крупным сверкающим брильянтом, снял с пальцев четыре кольца, каждое из которых стоило, по меньшей мере, трехзначную сумму, и, наконец, вытащил из внутреннего кармана толстяка пухлый кожаный бумажник. Все это он переложил в карманы своего пальто, добавив жемчужные запонки пассажира и даже запонку от его воротника. Убедившись, что поживиться больше нечем, грабитель осветил фонариком распростертого шофера и убедился, что тот жив, хотя и потерял сознание. Вернувшись к хозяину, незнакомец начал яростно срывать с него одежду…»[74]
Неплохая добыча!
Оксфорд мало чем походил на закопченный Бирмингем. Эксетер-колледж, правда, не затмевал красотой все прочие, но зато рядом раскинулся парк; стройные березы и густые каштаны создавали почти домашнюю атмосферу. После долгих скитаний с матерью и братом, а затем только с братом по разным бирмингемским домам эти березы и каштаны показались Рональду совсем родными.
Трудно поверить, что это теперь его дом. Вон и медная табличка на дверях — «Джон Р. Р. Толкин». И деревянная лестница ведет наверх — в спальню и кабинет. В
Этот старинный город замечательно описал академик М. Л. Гаспаров:
«Оксфорд весь каменно-серый и травянисто-зеленый: серые циклопические стены колледжей и зеленые их дворы с лужайками: никогда не видел такой яркой зелени. Мне сказали: „Ваш колледж называется Новый, но вы не думайте, он — современник Куликовской битвы“. Со времен Куликовской битвы все они сто раз перестраивались, не теряя, впрочем, своего замшелого вида. Всего этих колледжей тридцать шесть, и как они складываются в университет, не знает даже мой пригласитель, который служит там двенадцать лет. Самый молодой строен перед войной, он гладенький, но тоже несокрушимо серый, острокрыший и с непременной колокольней, хотя церкви в нем нет. В остальных — тяжелые церкви, с входной стены тебе в спину смотрит орган, с передней вместо иконостаса — четыре яруса готических святых, тоже узких, как трубы органа. „Это, конечно, реставрация, настоящих святых повыкидывали в пуританскую революцию“. И, наоборот, на главной улице высокий конус из узких стрельчатых арок — памятник протестантским мученикам. А вокруг главной библиотеки — полукруглая решетка с каменными квадратными столбами, на каждом бородатая греческая голова, но выглядят они почему-то не как гермы, а как тын царя Эномая с мертвыми черепами.
На боках колледжей — каменные доски с именами выпускников, погибших в двух войнах; на одной доске — два немецких длинных фон-имени: „Они вернулись в отечество и отдали жизнь за него“. Говорят, из-за этой доски был когда-то скандал. Внутри, в темном банкетном зале портреты на стенах: темная парсуна, сутана с отложным воротником, кафтан с пудреным париком, диккенсовские бакенбарды. Это попечители, к науке они не относятся. Банкет — при свечах, догорели — кончился.
За стенами (стены толстые, снаружи жарко, внутри холодно) теснятся домики без садиков, дымовые трубы гребешками, а между домиками бегают двухэтажные автобусы желтого цвета. На одном обшарпанном домике написано: „Здесь проповедовал Уэсли“ (в XVIII веке), а на другом, совершенно таком же: „Здесь жил Голсуорси“. Не сразу сообразишь, что из первых этажей на тебя глядят не витрины и офисы, а деревянные крашеные двери частных квартир на крепких замках. Поперек города и университета идет старая городская стена, тоже серые глыбы на сером цементе, а вокруг тоже зеленые лужайки. Но это что! Настоящая гордость — квадратная узкая башня, такая же каменно-щербатая, XI век, норманны строили, а на ней часы с новеньким голубеньким циферблатом.
У Маяковского в американских очерках раздел начинается: „Океан — дело воображения“. В море тоже не видно берегов, но вот когда подумаешь, что такое безбрежье — на неделю назад и на неделю вперед, то оценишь. Так и Оксфорд: идешь мимо домов, а как посчитаешь, сколько веков с них смотрит, становится неуютно.
„Оксфорд“ значит „бычий брод“ — мелкое место на Темзе, где можно было перегонять коров из Северной Англии в Южную. Местные слависты переводят: „Скотопригоньевск“. Я встретился там со старым знакомым, античником и славистом сразу. Я рассказывал, как Бродский говорил о Фросте: „Для европейца за каждым деревом стоит история, а для американца пустота, ангуасс“. Он спросил: „А для русского?“ Я ответил: „Не знаю“. Он покачал головой: „Наверное, Бродский тоже не знает“.
Когда я прилетел, паспортист спросил: „Цель?“ — „Научная конференция“. — „Физика или что?“ — „Филология“. — „Что такое филология?“ — „Лингвистика и тому подобное“.
Он с улыбкой поставил печать»[75].
Новый дом — новые правила.
Каждое утро в комнату приносили завтрак.
За нуждами студентов следили специальные слуги, которых называли скаутами[76] — им платил зарплату колледж. Рональд вполне мог обойтись утром гренками и кофе (так дешевле), но традиции Оксфорда требовали время от времени принимать друзей, а это, в свою очередь, вело к дополнительным тратам. Все средства Толкина, вместе взятые (стипендия, помощь от отца Фрэнсиса и средства, которые школа выделила ему как одному из лучших выпускников), едва ли достигали 150 фунтов в год.
Для ориентации в финансовых вопросах приведем цитату из известного романа Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед», где тоже обсуждается обучение в Оксфорде: «Я спросил его, какое содержание тебе назначить. Он ответил: „Три сотни в год, и ни в коем случае не давайте ему ничего сверх этого. Столько получает большинство“. Но я подумал, что его совет едва ли хорош. Я в свое время получал больше, чем многие, и насколько помню, нигде и никогда эта разница в несколько сотен фунтов не имела такого значения для популярности и веса в обществе»[77].
Обедали, к счастью, в столовой. Кормили недорого, но и там действовали установившиеся традиции — приходилось угощать приятелей пивом или вином. А еще нужны были одежда, мебель, письменные принадлежности. Скоро у Толкина, впрочем, как и у многих других студентов, скопилось множество неоплаченных счетов. И учебную программу он начал осваивать спустя рукава.
Да и как все успеть, если вокруг много, слишком много увлекательного?
Джон Гарт, один из исследователей творчества Толкина[78], свою книгу «Толкин и Великая война» начал с описания матча по регби между выпускниками школы короля Эдуарда и старшеклассниками. Понятно, что Толкин и его друзья по ЧКБО (они тоже теперь были студентами) оказались в команде выпускников:
«16 декабря, почти сердцевина зимы. Холодные порывы ветра хлещут по щекам и бокам атакующих ветеранов, но снова и снова молодые отражают натиск и начинают устрашающие контратаки. Капитан команды Дж. Р. Р. Толкин надеется на победу, но, по словам свидетелей, соратники его смирились с поражением. Это 1913 год. До начала Великой войны еще несколько месяцев. Толкин и его друзья — младшекурсники из Оксбриджа (объединяющее название для Оксфорда и Кембриджа. —
Толкину двадцать два года. Он еще не похож на того знакомого нам (теперь) по обложкам многих книг профессора в твидовом костюме, с морщинками, с неизменной трубкой. Джон Рональд (как его зовут друзья) выглядит худым и легким на поле для регби, но он не потерял спортивной злости, тогда как друзья его забросили игру почти сразу после окончания школы. Некоторые, правда, не по своей воле: Кристоферу Уайзмену играть запрещают врачи, он находится в дальней части поля, рядом с другим таким же „ветераном“ Сидни Барроуклофом…
Тот матч Толкин и его друзья проиграли. Неистовый нападающий ничего не мог сделать, не получая поддержки от старых своих приятелей Гилсона, Смита и Т. К. Бэрнсли. В итоге матч закончился в пользу учеников школы короля Эдуарда»[79].
Толкин и в Оксфорде не оставлял любимую игру. А еще он активно занимался делами Эссеистского клуба и Диалектического общества, посещал «Степлдон» — дискуссионный клуб колледжа, и даже основал свой собственный клуб «Аполаустики» («посвятившие себя наслаждению»).
Доклады, дискуссии, дебаты, шумные обеды. И даже тренировки в составе кавалерийского эскадрона, к которому он был приписан.