Шмелев Николай
Деяния апостолов
Николай Петрович Шмелёв
ДЕЯНИЯ АПОСТОЛОВ
Повесть
И тот, и другой - оба они были молоды и неутомимы, и найти его для них было, конечно, только лишь вопросом времени. Но, правда, при одном, и существенном, условии: если тот, кого им надлежало найти, был еще жив, здоров, а недавно похоронен уже, не дай Бог, где-нибудь на заброшенном кладбище или у большой дороги, без имени и без креста.
Тифлис - огромный город, и человек в нем что иголка в стоге сена. Но даже и иголку, если иметь терпение, можно найти. А уж такого известного в городе человека, как живописец Нико Пиросманашвили, которого знает каждый духанщик, каждый дворник, каждая "барышня" из любого мало-мальски приличного заведения... Им, двум молодым, сообразительным парням с крепкими ногами и полной свободой тратить день, как заблагорассудится, им - и не найти? Главное - решиться найти. А там - от подвала к подвалу, от человека к человеку, по всем местам, где люди знали Нико, видели Нико, где его помнят и любят и где каждый всегда считал за честь поделиться с ним куском хлеба и поднять вместе с ним стакан вина... И, естественно, не отступаться! Ни в коем случае не отступаться и не впадать в отчаяние, если найденный след вдруг оборвется или выведет совсем не туда и не на тех людей, которые могли бы им указать, где же все-таки в эту трудную зиму сурового, тревожного 1916 года скрывается Нико.
Декабрь в Тифлисе - ненадежный, плохой месяц: может быть и тепло, как весной, а может быть и такая мразь, такой пронизывающий до костей холод, что отдашь последнюю копейку, только чтобы не месить грязь ногами, не подставлять лицо и грудь сырому, порывистому ветру, а сесть, как все добрые люди, в трамвай или на извозчика и спокойно, не спеша, ехать себе и ехать, натянув на глаза шляпу и сунув нос в теплое, плотно обмотанное вокруг шеи кашне.
Впрочем, последнюю копейку - это, разумеется преувеличение. Ни Ладо Гудиашвили, ни Михаил Чиаурели не были, конечно, по тифлисским меркам, богатыми людьми - они были молодыми, начинающими художниками и, как и полагается молодым художникам, с деньгами у них нередко было весьма туговато, особенно если почему-либо ни тому, ни другому ничего не перепадало вовремя от родных. Да, конечно, нередко и они сидели на мели. Но все же не до такой степени, чтобы не иметь возможности при нужде нанять для себя на день - на два извозчика и фаэтон с откидным верхом, подняв который можно было бы хоть как-то спрятаться от этого назойливого, пополам с мокрым снегом дождя.
I
Истинный грузин всегда был и будет прежде всего человеком чести, и найти Нико было теперь делом чести для обоих молодых людей. Только-только образовавшееся общество грузинских художников, наметившее в конце этого декабря провести свое первое учредительное собрание, поручило им разыскать в подвалах и винных погребах города Нико Пиросмани и, во-первых, вручить ему от имени общества небольшую (скорее чисто символическую) сумму денег на еду и на краски, а во-вторых, что было еще важнее, обеспечить его обязательное присутствие на предстоящем собрании. Инициативный комитет справедливо выступал за максимально представительный характер создаваемого общества, по крайней мере на данном, учредительном его этапе, а Нико Пиросмани был тогда, вне всякого сомнения, самой спорной и в этом смысле самой яркой фигурой среди тифлисских живописцев: гордостью грузинского искусства, по мнению одних, и его позором, убедительнейшим свидетельством его деградации - по мнению других.
Пожалуй, больше всех в Тифлисе о Нико знали открывшие его еще несколько лет назад братья-студенты Илья и Кирилл Зданевичи и их друг Сигизмунд Валишевский. Это они скупили все вещи Нико, какие только можно было отыскать в духанах и винных подвалах на Майдане, у вокзала, в Нахаловке, в Сабуртало, в Ортачала, это они заставили газеты писать о нем, и они же впервые показали его картины и вывески в Москве и Петербурге, где и профессионалы, и просто люди, сохранившие еще способность видеть мир непредвзято, таким, каким он есть, сразу признали и оценили Нико. Всего два-три месяца назад здесь, в Тифлисе, Илья Зданевич устроил у себя на квартире в Кирпичном переулке (где все комнаты от пола до потолка были увешаны работами Нико) первую его выставку, вызвавшую немалый шум и, по правде говоря, немалый скандал. Устроил по всем правилам: с отпечатанными билетами, с приглашением всего города, с критикой в газетах... Да и скандал был действительно немалый - великолепный, красочный скандал, с бранью, криками, отрыванием пуговиц друг у друга! Такой теперь вряд ли уже забудется когда... Нет, конечно, отныне что бы ни случилось - эти десятки замечательных, может быть, лучших работ Нико не пропадут, им уготована долгая жизнь, и потомки когда-нибудь, несомненно, будут в полный голос славить его имя и вспоминать с благодарностью тех, кто спас это имя от забвенья и сохранил его для людей.
Да, но все-таки... Работы, конечно, работами. Все это так... Но сам-то он где? Что с ним? С какого конца Тифлиса, с каких людей надо начинать его искать? И есть ли вообще сегодня хоть кто-нибудь в этом городе, кто знает что-либо достоверное о нем?
Братья Зданевичи, к сожалению, еще осенью уехали из Тифлиса, никто же другой из их семьи и из их окружения так и не смог ответить им ничего определенного на этот вопрос. Как выяснилось, все они уже давно и безнадежно потеряли след Нико, утешаясь, впрочем, мыслью о том, что так или иначе, но главное все же было сделано: многие вещи его они уже спасли и, даст Бог, еще найдут их немало и еще спасут, а что касается его самого... Его? А что его? Что могут люди, если он сам бежит от них, если он никогда никого и ни о чем не просит, если ему на самом деле и не нужен никто? Кормится как-то, где-то спит, где-то пишет свои поразительные черные клеенки - ну и слава Богу! У великих людей своя дорога, свой путь, и судьба их решается не нами, не здесь - она решается на небесах.
Один только седовласый Мосе Тоидзе, признанный метр среди тифлисских художников, с первого взгляда и к ужасу всех других столь же модных, как и он, живописцев признавший в Нико мастера, - один только он, Тоидзе, вспомнил, что, когда он еще в начале лета просил привести к себе Нико, его разыскали где-то в закусочной в Авлабаре, на левом берегу Куры. Но что это была за закусочная, как она называлась - Тоидзе, как ни силился, вспомнить уже не мог. А сколько таких закусочных в одном Авлабаре, не говоря уже о всем Тифлисе? Десятки? Сотни? Тысячи? И кто их когда считал?
Однако Авлабар удалось исключить почти сразу. Саркис, грузный добродушный армянин, известный в округе виноторговец - известный, между прочим, и тем, что он никогда, ни в хорошие, ни в худые времена не разбавлял вино, которое подавалось в его подвале, - сказал им, поглаживая свои когда-то, наверное, роскошные, а теперь сивые от седины, опустившиеся книзу усы:
- Нет, господа хорошие! Нет его здесь. Не ищите его в Авлабаре. Здесь его уже давно не видел никто... Было время, когда он жил здесь. Жил и у меня. Он написал тогда, как я разливаю вино. Замечательно написал! И я настоящий, и вино настоящее. Но это было давно... Где искать? Не знаю, молодые люди. Не знаю. В Сололаки не ищите, там богатые люди живут. Там его не любит никто. В Ортачала тоже не ищите. Война, все веселые дома закрыты. Кто его там будет кормить? И на Майдане не ищите - какая теперь торговля, какие доходы? Все война забрала. Не до картин теперь никому. А задаром, Христа ради, теперь не прожить. Даже и ему... Народ обнищал, озлился, торговли нет... А, Нико, Нико! Святой человек, плохо ему на земле... Слишком людей любит. За что их так любить? Я вам скажу, молодые люди: не стоят они того, чтобы их так любить...
Пока они сидели в подвале у Саркиса, дождь, поливавший в тот день с утра, перестал. Но это было явно ненадолго: все-таки и сюда, в этот от рождения своего избалованный матерью-природой город, тяжело перевалившись через Кавказский хребет, пришла, наконец, зима. Темное, набухшее дождем и снегом небо нависло над самыми его крышами, цепляясь за печные трубы рваными лохмотьями облаков и скрывая в серой мгле и Метехский замок над Курой, и другой, высокий берег, где на спуске с горы кто-то заботливый уже зажег, несмотря на ранний час, уличные фонари. Колеса фаэтона, скользя по булыжнику и вихляя из стороны в стороны, медленно тряслись по ухабистым, плохо мощенным улицам Авлабара, сбегавшим вниз к реке. Извозчик то и дело туго натягивал вожжи, притормаживая на поворотах, и, не очень-то, видимо, доверяя нраву своей лошадки, беззлобно покрикивал на нее на той смеси чистокровного русского мата и цветистого грузинского языка, на который обычно изъяснялись тогда в Тифлисе люди его профессии.
Все дальше и дальше катился фаэтон, все глубже и глубже втягивал двух друзей старый Тифлис в свое сплетенье улиц и переулков... Белые стены одноэтажных и двухэтажных домов, плоские крыши, витиеватые веранды и балкончики, сплошь увитые голой виноградной лозой, аккуратные крылечки, крытые крашеным железом, могучие и тоже голые в это время года деревья во дворах, вывески, фонари, винные подвалы, мокрые афишные тумбы на перекрестках, мелодичный звон трамвая, ползущего где-то там, внизу... О, как знакомо все это было им обоим! И как чувствовали, как любили они этот город - его душу, его запахи и звуки, его тихую мелодию, сопровождающую человека от колыбели и до самых его последних дней. Что значит холод, что значит дождь и снег, если можно еще раз - который уже в жизни - проехать этот город из конца в конец, тесно прижавшись друг к другу на сиденье фаэтона и лениво, медленно, будто сквозь дрему, поглядывая по сторонам... Великий город! Колдовской город! Что ждет его впереди? И что же ждет впереди их, двух еще не оперившихся, полных надежд юнцов, чья жизнь и судьба так тесно переплелись с его судьбой?
Они были очень разные, эти двое молодых людей: нервный, одухотворенный, весь какой-то изломанный, как и люди на его тогдашних картинах, Ладо и веселый, покладистый, умеющий никогда и ничего не принимать слишком близко к сердцу Михе Чиаурели, уже успевший к своим двадцати годам несколько располнеть, что было, несомненно, первым пока в его жизни следствием многочисленных, а главное долгих, от зари до зари, кутежей. Оба они были искренними почитателями таланта Нико Пиросманашвили, но к своей теперешней миссии они относились по-разному. Ладо, похоже, видел в этом поручении некий знак свыше, может быть, даже некий акт искупления всеобщей вины перед этим, как он считал, великим человеком, столь долго, однако, жившим в безвестности и пренебрежении. Михе же - скорее лишь очередное захватывающее приключение, в котором самым важным было не столько кого искать, сколько где и как искать, в каких еще не известных ему подвалах и духанах можно было побывать, посидеть, поднять стакан вина, да еще по такому уважительному поводу и с таким благородным, таким всеми уважаемым человеком, как друг его Ладо. Правда, Ладо в последнее время не пил, но разве это что меняло в их предприятии? Важен ведь не стакан как таковой - важен процесс!
В Авлабаре не получилось - решено было попробовать у вокзала, на Молоканской, Песковской, Черкезовской улицах, где чуть ли не в каждом доме был духан или винный погреб и где, по слухам, чаще всего и особенно подолгу в прежние времена жил и работал Нико. Люди говорили, что даже и сейчас еще, после всех этих повальных закупок братьев Зданевичей и их друзей, в некоторых привокзальных заведениях можно было (если, конечно, повезет) увидеть прямо над стойкой или в углу, у очага на темной прокопченной стене какую-нибудь еще неизвестную вещь Нико - иногда яркую, бросающуюся в глаза, а иногда почти и неразличимую в полутьме, сквозь плохой полуподвальный свет и сизые клубы табачного дыма, недвижно висящего над столами и под низким кирпичным потолком.
Несмотря на войну, эти духаны и погреба никогда не пустовали - ни днем, ни по вечерам: лишить трудового тифлисского человека веками освященного стакана белого вина все равно, что лишить его воздуха, и никакие строжайшие и наистрожайшие запреты начальства ничего с этим сделать не могли. Конечно, торговля сократилась: "Ах, не то, не то, что в былые времена! Какая это торговля? Горе одно, а не торговля..." Конечно, приходилось все время оглядываться на дверь, чтобы не проворонить неожиданное появление какого-нибудь подозрительного лица или представителя власти, совершающего свой очередной обход. Но на худой конец даже и в этом случае всегда имелось испытанное и безотказное средство - плотно скомканная хрустящая бумажка из ладони в ладонь, и на столах для порядка можно было вместо привычных стеклянных расставить и другие, глиняные кувшины: мало ли что налито в них, в этих кувшинах. Это еще надо доказать, что в них вино, а не лимонад! Но огромные уложенные на бок бочки с вином как стояли в дальнем конце такого подвала десятки, а может быть, и сотни лет, так и остались там стоять; и вертела над пылающим очагом, унизанные цыплятами или кусками шашлыка, продолжали издавать свой дразнящий, доводящий до помутнения в глазах запах, как издавали они его, наверное, еще при прадедах и прапрадедах нынешних посетителей; и сами гости - рабочие с железной дороги, металлисты, грузчики, приказчики, веселые, никогда не унывающие кинто, степенные молчаливые молокане - продолжали сидеть здесь, как сидели они всегда, с той уже далекой теперь поры, когда над губой у каждого из них только-только начинали пробиваться усы; и дородные, величавые хозяева этих заведений - Сандро Кочелашвили, Бего Яксиев, Иван Киквадзе, Шави Вано и многие, многие другие - как, казалось, вросли однажды ногами в землю у своей стойки, так ни разу и не сдвинулись оттуда, твердо веря в веками выверенные законы жизни и в то, что война не война, а рано или поздно все на свете опять возвратится на круги своя.
- Так вы ищете Нико? Трудно его теперь найти, молодые люди. Трудно!.. Не знаю, что и посоветовать вам, - говорил им Сандро, толстый, плутоватого вида духанщик, за которым ходила слава первого мошенника на всем левом берегу Куры, но подвал которого люди ценили, потому что и вино в нем было всегда неплохое, и еда, и еще потому, что хозяин очень любил, когда гости его пели песни, старинные песни. А там, где поют старинные песни, там человеку, как известно, всегда хорошо...
- Конечно, я его знал. Еще как знал! Он был мне друг. Я его поил, я его кормил, краски ему покупал, клеенки, а он здесь жил. Там вон, в углу, за большими бочками, - там он жил и там же рисовал... Скажешь ему: "Дорогой Нико! Уважаемый Нико! Нарисуй льва". Пожалуйста, нарисует льва. Скажешь: "Нарисуй оленя", - нарисует оленя. Или скажешь ему: "Нико! Нарисуй светлое Христово Воскресенье", - нарисует, много людей нарисует, и церковь, и праздник, и шарманку, и вино в бочонках. И еще напишет, чтобы всем понятно было: "Слава Богу, что дожили до Пасхи". Мне хорошо, гостям хорошо. Ему хорошо... Бывало, конечно, что и заупрямится: не хочу рисовать это, не хочу рисовать то... Но хороший, отзывчивый был человек. Объяснишь ему, нальешь стаканчик вина, еще нальешь, друзей попросишь... Пообижается немного, но обязательно сделает. Никогда не отказывал никому, разве что только в похмелье... Ах, грешный я человек! Продал я, молодые люди, его картины. Все продал. Деньги были нужны, новое дело хотел открыть, большое дело, а тут война. Сам теперь жалею. Был у меня друг Нико. Нет у меня теперь друга Нико. Пусто стало в духане. Но где его теперь найдешь? Ушел он отсюда. А куда - кто ж его знает куда? Он всегда так: когда хотел, тогда и уходил, когда хотел, тогда и приходил... Вольный был человек. Ни дома, ни семьи, ни забот. Один ящик с кистями да рваное пальто. А добрых людей на земле много! Не один я щедрый человек... Но что же вы стоите, молодые люди? Присаживайтесь, прошу! Хотите к этому столу, хотите к другому. Везде хорошие люди сидят, везде друзья Нико... Вон там, в том углу, видите? Сидит такой солидный, седой человек. Один сидит. Уважаемый человек. Машинист. Поезда до Баку водит... Датико! Слышишь, Датико! Окажи уважение, расскажи молодым господам про Нико. Он тебя больше всех любил.
Друзья обернулись. За столом в углу, у самого окна, сидел пожилой сутуловатый человек в темном костюме и белой рубашке с галстуком. Большие руки его со сжатыми кулаками недвижно лежали на столе. Перед ним уже стоял кувшин вина, но мальчик, прислуживавший в зале, сейчас же, по знаку хозяина, выставил на этот стол еще один глиняный кувшин и два, тоже глиняных, стакана, а к ним еще и тарелочку густо посоленных черных сухарей - известный в округе специалитет заведения Сандро. Кивком головы человек за столом указал им на пустые места рядом с собой. Потом, не спрашивая их ни о чем, он не из нового, а из уже стоявшего перед ним кувшина наполнил оба стакана и придвинул их поближе К краям стола, слева и справа от себя.
- Спасибо, батоно, - сказал, усаживаясь, Ладо. - Но я, к сожалению, не пью.
- А вы? - не удивившись и ничего не возразив, спросил сидевший за столом у Чиаурели.
- А я?.. А я, признаться, пью! И тем более с друзьями такого человека, как Нико, - ответил, улыбаясь, Михе.
- Что ж, тогда прошу... Меняются, я смотрю, времена, молодые люди. Быстро меняются. Многим теперь, оказывается, стал нужен Нико... - вздохнув, покачал головой этот человек. - Ну? За нашу встречу, господа? Поздновато вы однако спохватились, молодые люди. Поздновато...
- Вы думаете, он... Он уже умер?
- Не знаю, молодые люди. Не знаю. Может быть. Может быть, и умер. Болел он последние годы. Очень болел. Как закашляется, так с полчаса отойти не может. И в чем только душа держалась? Худой, бледный, глаза горят. Думаю, что чахотка у него. А может, и не она. Может, еще что. Мы с ним давние были друзья. Я еще кочегаром на паровозе работал, а он на тормозах, кондуктором... Трудно ему было жить: ни кола ни двора. Сегодня в этом духане спит, завтра в том... Но гордый был человек! Всегда говорил мне: "Не надо, Датико, не жалей обо мне. Пока еще кисть в руках держу - я с голоду не помру. Мне людей надо видеть, разговаривать с ними. Я писать должен. А где еще купят мои картины? В духанах, в подвалах - а где еще?" За еду всегда работал, за стакан вина. За соломенную подстилку в углу. Иногда, правда, бывало, и деньги ему давали... Эй, Сандро, старый мошенник! Сколько ты ему всегда платил за картины? Полтинник? Рубль?
- Бывало, и больше.
- Врешь, Сандро! Не бывало. Никогда ты ему больше рубля не платил.
- А что я был должен делать, по-твоему, Датико? Что?.. У меня свой хлеб, я торговый человек. Коммерсант... Я покупаю и продаю, покупаю и продаю... Какая цена на рынке, по той я и покупаю.
- Как же... Цена... Небось все, что купил, потом по сотне рублей за штуку продал? А, Сандро? Тем двум парням из Сололаки, в студенческих тужурках? Скажешь, забыл?
- По сотне?! Какой по сотне! Ты в своем уме, Датико? По три рубля продавал, по пять. Ну, по десять, если большая... По сотне! Если бы по сотне... Обижаешь, Датико! Ни за что обижаешь. Нехорошо. Ты мой старый гость, старый друг, Датико. Нехорошо!
- Ну, запел лазаря... Кому ты здесь сказки-то рассказываешь, Сандро? Мало у тебя грехов на душе? За все ведь придется когда-нибудь отвечать. И за Нико на том свете тебе тоже отвечать, Сандро...
- И отвечу! И отвечу, Датико! Я за все отвечу, Датико! Пусть еще кто-нибудь так ответит, как я буду отвечать!
Сандро в конце концов не вытерпел - выскочил из-за стойки и, продолжая возмущенно размахивать руками, присоединился к ним. Голоса его и паровозного машиниста звучали все громче, все возбужденнее, и гости за другими столами стали все чаще и чаще оборачиваться на них. Потом один из гостей, прихватив с собой стул, подсел к их столу, за ним другой, за ним третий - и через какое-то время вокруг них образовалась уже целая компания, в которой каждый, как оказалось, когда-то знал и любил Нико и в которой каждому было что о нем вспомнить и что сказать.
Играла в углу старенькая шарманка, тяжело хлопала дубовая входная дверь, впуская и выпуская посетителей, трещали дрова в очаге, шипело и стреляло сало, стекавшее с вертелов на угли, пахло жарящимся мясом, кислым вином, мокрыми опилками, плотным слоем насыпанными на полу... На улице опять шел снег пополам с дождем, и там опять стало темно. Сандро велел зажечь керосиновые лампы. Одну из них мальчик поставил прямо перед ними посреди стола, слегка отодвинув в стороны оба глиняных кувшина...
- Очень он стол любил рисовать, - рассказывал живой, подвижный человек средних лет с молодецки подкрученными вверх усами и припомаженной головой. С первого же взгляда в нем нельзя было не узнать потомственного тифлисского кинто: картуз, синий архалук, серебряный пояс с насечкой, мягкие шевровые сапоги. - Возьмет кисть - вино нарисует, хлеб, редиску нарисует. Поросенка на блюде. Пир, веселье! А за столом мы сидим - я сижу, друзья мои сидят, гуляем, песни поем. Тамада стол держит, слова благородные говорит. Тепло, воздух чистый, свежий. Луна на небе. Хорошо! Сердце радуется, душа отмякает. Себя любишь, друзей любишь. Всех любишь! Век бы так жил...
- Город любил, дома любил... И людей любил рисовать, - говорил другой гость, худой длинный человек в потертой, видавшей виды тужурке телеграфиста. Увидит князя - нарисует князя. Духанщика увидит - нарисует духанщика... Или дворника, или курда, или мальчика на осле. Бывало, нарисует - и повесит здесь, вон на той или на этой стене. Потом сядет в углу, молчит, улыбается в усы. А мы радуемся, любуемся. Зовешь его: "Нико, дорогой! Не откажи, выпей с нами стаканчик вина! За твой талант, за твое сердце..." Никогда не отказывался! Подойдет, поблагодарит, сядет. А когда выпьет - отломит от хлеба кусочек, пожует и ничего больше не ест... Эх, Сандро, Сандро... Неумный ты человек, Сандро! Плохой ты хозяин... Зачем все продал? К тебе и ходить-то теперь неохота. Так, по привычке идешь... А когда его картины здесь висели - народ к тебе валом валил, всегда шумно было, весело было...
- Нет, братья. Нет... - вмешивался третий, маленький, аккуратно застегнутый на все пуговицы человек, по виду служащий из банка или, может быть, страховой агент. - Он не город любил. Он деревню любил. У него земля была в Кахетии. Своя земля... Только он не ездил туда никогда. Почему - не знаю. Наверное, денег не было, чтобы поехать. Соседей, наверное, стеснялся, бедности своей стеснялся... Здесь к нему все привыкли, здесь его никто не обижал. А там, наверное, боялся, что смеяться над ним будут. Над худобой его будут смеяться, над бедностью. А деревню он любил. Всегда любил. Очень осень любил рисовать. Когда виноград давят, хлеб молотят. Когда молодое вино пьют, свадьбы играют, в гости друг к другу ездят. Сколько раз, бывало, смотришь, как он деревню нарисовал и думаешь, думаешь: люди добрые, как же так получилось, а?! Зачем я здесь? Почему я здесь? За каким дьяволом занесло меня в эту жизнь? Оставался бы дома, виноград бы растил, овечек бы пас, жена бы хлеб пекла... Уйду я когда-нибудь, братья! Домой уйду... Запущу в голову начальству чернильницей - и уйду... Там у меня мои старики лежат. И я с ними лягу. Там просторно, там не то, что здесь... Там и для меня место есть...
- А я больше всего его оленя помню, - вспоминал еще один, невзрачный и бедновато одетый гость, судя по длинным, до плеч волосам, из духовного звания, но не священник, конечно, и не дьякон, а пониже, из причетников: дьячок, наверное, либо пономарь. - Сандро, помнишь, олень здесь висел? Глаза еще у него были такие огромные... Смотрит на тебя со стены, сам тоненький, а глаза огромные, печальные, и вроде тебе и деться от них некуда, от этих глаз. Куда ни повернешься - везде они... Что-то он все сказать тебе хочет: про душу твою, про совесть... Про близких твоих. Я, бывало, приду от тебя, Сандро, спать лягу, одеяло натяну, глаза закрою, а передо мной он - олень. И все смотрит на меня, смотрит... А, бывало, еще и сниться начнет. Ночь за ночью снится. Прямо хоть на колени становись - молись, чтобы душу отпустил... Господи, Владыка всего сущего на земли! Пошли Ты Нико здоровья, если он еще жив. А нет - упокой его, как упокоил ты всех праведников Твоих...
- Аминь, - серьезно и строго, перекрестившись большим крестом, подтвердил паровозный машинист. - Намаялся он в жизни. Может, хоть на том свете воздается ему... А вы что, собственно, ищете, молодые люди? Его? Или картины его, чтобы купить? Если картины, то, как видите, опоздали. Вам бы года эдак два или три назад сюда заглянуть...
- Нет, не картины, батоно, - ответил Ладо. - Мы не картины его покупаем. Мы его самого ищем. Кое-какие тут деньги хотим ему передать. И с людьми встретиться пригласить. Послезавтра люди соберутся, художники соберутся хотят его повидать. Поговорить с ним. Может быть, что-нибудь сделать для него...
- Ах, господа... Господа хорошие... - вздохнул машинист. - Раньше-то где ж вы были, а? А ведь он ждал вас. Долго ждал... Может быть, всю жизнь ждал... Ждал, ждал - да боюсь, что так и не дождался. Может, вы теперь-то ему уже и не нужны...
- Мы не знали о нем. Ничего не знали! Мы с Ладо еще дети были - откуда нам было знать? - заерзал на своем стуле Михе Чиаурели. - Так нельзя, батоно. Легко так говорить - где ж вы были... А вы? А вы-то где были, если уж на то пошло? Вон нас сколько здесь сидит. Никто не бедный. И каждый говорит: наш Нико, дорогой Нико, уважаемый Нико... А он сейчас, может, где-нибудь с голоду помирает, если не помер уже. Неужели нельзя было его прокормить, угол ему найти? Подлечить его, если болел? Сколько ему надо было? Всего ничего. А вы ведь его все знали...
- Да, это верно, парень. Его здесь знали, - помрачнев, согласился паровозный машинист. - Его многие знали. Все вывески здесь, у вокзала, были его. Все номера на домах. Все его знали, все любили. А вот пропал человек - и виноватых-то, оказывается, нет. И получается - и не было никогда... Прокормить, говоришь? Прокормить-то мы бы его прокормили. Ему и, правда, не много надо было... Нет... Если бы дело было только в том, чтобы прокормить, он, может, и сегодня был бы еще тут. Дело не в прокормить... Душа его рвалась - вот в чем все дело! А куда рвалась, зачем - кто из нас понимал? И вас тут не было никого, чтобы объяснить. Нам объяснить... А может быть, и не нам. Может быть, и ему самому...
- Нико великий художник, батоно... Он величайший художник! - горячо, словно боясь, что ему могут не поверить, прервал его Ладо. - Помяните мое слово - придет время! Весь мир будет знать о нем. И каждая вещь его будет стоить миллион. Да-да, не усмехайтесь, не мотайте головами, я знаю, что я говорю: не рубль, а именно миллион!
- Э... хорошо! Кончится война, пойдут дела в гору - обязательно назад все откуплю, что продал, - мечтательно потянувшись всем телом и качнувшись на стуле, проговорил Сандро. - Сниму самый большой в Тифлисе подвал, открою такой духан, такой духан... Самый лучший в мире духан! И весь подвал, все стены в нем будут Нико, один Нико. Такой Нико, другой Нико... И духан так и назову: "У Нико"... Милости просим тогда, дорогие друзья! Всех приглашаю. Ко мне в гости, к Нико в гости - всех!
- А, Сандро... Говорю же - пустой ты человек... Не надейся, не пойдут твои дела в гору, - угрюмо возразил ему телеграфист. - Кончится война, начнется что-нибудь другое... Осатанел народ, злоба его душит. Вот-вот кровь польется. Не чужих - своих будут резать. А ты: подвал, подвал. Какой подвал? Говорят, на днях в Петербурге Распутина убили. Застрелили, как собаку... Чья теперь очередь, как ты считаешь, а?
- Тс-с-с, - испуганно дернувшись, прошипел Сандро и оглянулся по сторонам.
Все замолчали. Как ни распустился народ в войну, как ни потерял всякое уважение к начальству, а все-таки никому не хотелось напрашиваться на неприятности: кто его знает, кто там сидит за соседним столом? Время такое. Иди потом доказывай, что ты всего лишь смирный; благонамеренный обыватель, а не член какой-нибудь шайки бомбометателей или, еще хуже, не немецкий или турецкий шпион...
Когда по крутой, скользкой лестнице они выбрались наконец наружу, над городом уже сгущались сумерки и по всей Молоканской улице уже горели газовые фонари. Сандро на прощанье указал им адреса нескольких питейных заведений по соседству, где раньше обыкновенно бывал Нико и где могли что-нибудь знать о нем. Часа два, наверное, не меньше, они кружили по близлежащим улицам и переулкам, переходя от вывески к вывеске, от двери к двери и везде спрашивая про Нико. Все это время фаэтон со своим хозяином, понуро сгорбившимся на козлах, медленным, спотыкающимся шагом следовал за ними и потом опять застывал у какого-нибудь столба или подворотни, терпеливо дожидаясь, пока они опять не вылезут наверх из очередного духана или винного погребка. Везде кто-нибудь что-нибудь знал о Нико, люди охотно вспоминали его, но именно вспоминали: никто и здесь ничего не знал, где он сейчас, что с ним и жив ли он еще вообще. И только под конец, когда, устав от этих бесплодных расспросов, молодые люди стали уже подумывать о том, что, судя по всему, они ввязались в безнадежное предприятие, им все-таки повезло. Хозяин одного маленького духана - кривой, небритый и неприветливый человек - проворчал, зло полыхнув по ним из-за стойки единственным своим глазом:
- Здесь этого босяка не ищите. Он сейчас в Сабуртало. Скорее всего, у Шави Вано. У Черного Вано. Кто-то его вроде бы видел там недавно... Он мне деньги должен. Найдете - скажите ему, что я из него, из пропойцы, душу вытрясу, если не отдаст. Сам не придет - с полицией найду. Пил, ел, в сарае ночевал, а так ничего и не сделал, прохвост! Какую-то картонку только намалевал - одна мазня, людей стыдно. И это за неделю житья здесь на всем готовом? Вах!
Теперь надо было ехать в Сабуртало - в одно из предместий города, на правом берегу реки. Опять повалил снег, опять закружились снежинки в тусклом свете уличных фонарей и магазинных витрин, и опять захлюпали, заплескались черные лужи под колесами фаэтона, обдавая фонтанами ледяных брызг прохожих. Проехали Воронцовский мост, нависший над темными, по-зимнему тяжелыми водами Куры, потом по булыжному крутому спуску поднялись вверх, на высокий другой берег, и оттуда уже, повернув вправо, по плохо освещенным безлюдным улицам, по оврагам и пустырям покатили в Сабуртало. Дорога была вконец разбита, и фаэтон немилосердно кренило и трясло, но, вжавшись в сиденье, усталые и продрогшие, они уже не обращали внимания на эту тряску и толчки. Михе даже умудрился задремать на плече у своего друга, не желая, видимо, тратить силы на бесплодные попытки разглядеть что-либо в той кромешной тьме, которая обступила их со всех сторон. Впрочем, нет, темнота все-таки не была полной: снег, белым покрывалом укрывавший пустыри и склоны оврагов, чуть-чуть, но все же освещал дорогу перед ними, то взбиравшуюся круто вверх, то нырявшую столь же круто вниз, и кроме того, из одиноких домишек, разбросанных там и сям по склонам, нет-нет да и доставал до них или отблеск разжигаемой где-то печи, или тоненький луч керосиновой лампы, пробивавшийся сквозь чье-то неплотно занавешенное окно.
Да и само ночное небо, если привыкнуть и приглядеться к нему, не было сплошь темным, потому что Тифлис - большой город, и даже если он остался там, за горой, то смутный свет от него все равно обычно виден далеко по всей округе, особенно же в такую безлунную ночь, на которую пришлась эта их поездка в Сабуртало.
Они порядочно уже проехали молча, когда Ладо, наскучив этим долгим молчанием, нарушаемым лишь мерным цоканьем копыт, тихонько ткнул локтем своего спутника, уютно пристроившегося у него на плече:
- Спишь, Михе? Не спи... Мне завидно...
- Отстань... Какого черта? Я уже сон начал видеть. Зачем разбудил? недовольно пробурчал Чиаурели. Но голову с плеча друга он все-таки снял и, запахнувшись поплотнее в пальто, отодвинулся от него подальше в угол.
- Не спи. Говорю - завидую.
- Завидовать грех, Ладо. Большой грех, - зевая и еще больше забиваясь в угол, возразил Чиаурели. - Надо не завидовать. Надо жить по обстоятельствам. Их не переспоришь - они всегда сильнее нас.
- А если мы его все-таки не найдем, Михе? А? Как тогда?
- Тогда? А что - как тогда? Найдем не найдем... Почему, интересно знать, я должен так уж переживать, найдем мы этого бедолагу или не найдем? И что с ним? И где он теперь - на небе или на земле? Он великий человек; я маленький человек. Ну и ладно, ну и хорошо! По крайней мере, я за него не ответчик. А кто ответчик - откуда мне знать? Так или не так, Ладо? Сумеем - поможем! Он, похоже, действительно хороший человек, ему надо помочь. Но отвечать за него? Переживать? Сил не хватит, Ладо, за всех переживать. А кто переживает за меня, ты мне можешь сказать? Мама? Ты? Ну, может быть, еще и ты. А так - кто еще? И кому, по правде говоря, я нужен? И кому, если уж на то пошло, нужен он? Не картины его, а он, человек по имени Нико?
- Нет, Михе... Мне он нужен! Мне! Понимаешь? Мне. И, наверное, не только мне. Я тебе скажу... Я иногда, бывает, думаю. Если бы я мог... Если бы я мог, я бы привел его к себе, сделал бы ему мастерскую, помогал бы ему... Покупал бы ему клеенки, краски, людей бы к нему водил - критиков, покупателей... Докторам бы его показал. Я гордый человек, Михе. Я очень гордый человек! Но сейчас я думаю, что я мог бы, наверное... Как апостол Петр за Христом... Все бросить и пойти за ним. Ноги ему мыть, служить ему... Из гордости... Понимаешь? Из гордости! Это и было бы мое истинное величие - как пес хозяину, служить ему... Если бы я...
- А, Ладо! Слушать тошно - перестань. Если бы, если бы... В том-то все и дело - если бы... Если бы я мог, я бы тоже так распорядился, чтобы всем было хорошо. Живите все счастливо, не обижайте друг друга, не топчите друг друга ногами... Радуйтесь, веселитесь. Всем хорошо, все счастливы - благодать! Так ведь нельзя?
- Нельзя.
- Ага, вот видишь. Ну, а раз нельзя - так и дело с концом. Я за Господа Бога не ответчик. И отстань ты от меня! Не хочу я сейчас разговаривать. Я спать хочу. Черт, это надо ж куда нас с тобой занесло! Темнота, пустота, холод собачий - бр-р-р... Ты валяй, продолжай, мучайся, если охота. А я пока еще немного вздремну.
Однако заснуть ему больше не удалось. Впереди, во тьме, затеплился слабый, дрожащий огонек. Дорога пошла опять круто в гору, лошадь рванулась, скользя копытами по мокрому булыжнику, и через минуту-другую их фаэтон подкатил к приземистому белому строению с тускло мерцавшим керосиновым фонарем у входа и наглухо закрытыми ставнями окон.
Тихо падал белый снег. Никто их не встречал, никто не вышел на порог, не позвал их в дом. Голые черные деревья, обступившие строение со всех сторон, молчали, и только снизу, из темноты, из-под высокого обрыва, доносился глухой, не смолкавший ни на мгновение рокот Куры. Это и был духан Шави Вано - Черного Вано. Таинственный, уединенный, удаленный от всякого человеческого жилья, он пользовался сомнительной славой: говорили, что здесь частенько собирался преступный мир Тифлиса и что порядочному человеку приезжать сюда, да еще ночью, было отнюдь не безопасно да и вообще не к лицу.
Придерживая дыхание, друзья вылезли из фаэтона и, не решаясь постучать, остановились у двери. Казалось, что сейчас где-то там, за закрытыми дверями и ставнями, в подвале, в винном чаду и клубах дыма, сидят, сгрудившись у очага, полуголые разбойники и делят между собой награбленное, оглашая низкие, нависшие над головой своды грубым хохотом и швыряя обглоданные кости в огонь...
Но, как выяснилось, опасения их были напрасны. Дверь духана была не заперта, и, когда Ладо, собравшись наконец с духом, толкнул ее, перед ними открылась большая, слабо освещенная комната под темным, прокопченным потолком, уставленная бутылками стойка с одиноко дремавшим за ней хозяином и ряды застланных линялой клеенкой столов, из которых занят был только один. За ним, сдвинув поближе головы и тихо беседуя о чем-то, сидели двое - судя по картузам, поддевкам и цветастым рубахам навыпуск, молокане с другого берега Куры. Потревоженный скрипом двери, хозяин открыл глаза, тяжело, опираясь на стойку, приподнялся и молча уставился на них, дожидаясь, пока они кончат отряхиваться от снега, успевшего уже налипнуть им на шляпы и на пальто. Черные глаза под кустистыми бровями, черная окладистая борода, черный архалук, туго обтягивающий его могучий живот, - это и был, очевидно, Шави Вано. Черный Вано...
- Приветствую дорогих гостей! Ну и погодка. Собачья погодка, а, молодые люди? - буравя их глазами, нарушил наконец молчание хозяин. - Что подать, чем угостить, господа хорошие? Час поздний, но для вас, если пожелаете, что угодно можем сделать. Выпить, слава Богу, пока еще есть, еда есть...
- Водки. Мне. И чаю нам обоим, - все еще вздрагивая от холода и потирая озябшие руки, отстал и за себя, и за Ладо Чиаурели. - Друг мой, к сожалению, не пьет. Зарок дал... Ну, а я выпью. Мне обязательно надо выпить. Иначе, чувствую, мне сегодня живым дома не быть...
- На паром торопились, на ту сторону? Если так - то вовремя. Вон как раз перевозчики сидят, отдыхают. Скоро им назад.
- Нет, не паром. К вам... Ведь вы Вано? Шави Вано?
- Я Вано... Пятьдесят пять лет я Вано. И для друзей Вано, и для врагов Вано... Шави Вано. Черный Вано. Садитесь, молодые люди. Раз торопиться некуда, посидим, побеседуем. Значит, у вас дело ко мне?
- Дело.
- Ну а дела на бегу не делаются. Сейчас я в самовар пару чурочек подброшу... И поговорим...
Смахнув с плеча длинное белое полотенце, Вано неторопливо протер им маленький граненый стаканчик и две большие чайные чашки, налил в стаканчик водки, положил на тарелку рядом с ним горсть маслин. Потом так же тщательно он ополоснул горячей водой пузатый расписной чайник, поставил все это на поднос и, ловко бросив его на растопыренную ладонь, повернулся и ушел в заднюю дверь...
Все еще напряженно озираясь по сторонам, друзья уселись за ближайший стол. Молокане молчали, скрипел где-то под потолком сверчок, тихо тикали старенькие ходики на стене... Тепло, как одеялом, начало укутывать их. Постепенно глаза их привыкли к полумраку, к дрожащим отблескам керосиновой лампы на стенах и тоненькому язычку свечи в дальнем углу, на столе у молокан. Все это было давно знакомо им, все было как и в любом другом тифлисском духане: черные дубовые балки по потолку, побеленные - но очень, видимо, давно - стены, какие-то темные пятна и подтеки по углам, какие-то жалкие картиночки на гвоздях...
И тут же нежданно-негаданно для себя они вдруг сделали открытие, заставившее вздрогнуть их обоих. Со всех сторон, в том числе и из проемов между зашторенными окнами, на них смотрел Нико Пиросмани - настоящий, подлинный Пиросмани, спутать которого невозможно было ни с кем другим. Ладо вскочил и быстро-быстро обежал вдоль стен: нет, сомнений не было - это был Пиросмани, новый Пиросмани, не известный пока еще никому! Вот свадьба где-то в Кахетии, вот молокане за длинным столом, вот молокане на пароме, вот медведица с медвежатами...Он...Он! Нико!
- Ну как, молодые люди? Согреваетесь помаленьку? - вывел их из оцепенения голос Вано.- В самый раз теперь чайку. Индийский, из довоенных еще запасов. Скоро и этому конец. О-хо-хо... Конец, молодые люди. Всему конец. Все под откос, все под гору. Как дальше-то будем жить, а? Как жить, как торговать? Как детей поднимать? Вы, видать, образованные господа. Что там наверху думают,а? Будет ли всему этому когда-нибудь конец? Или чаша наша еще не полна?
- Мы тоже не наверху, батоно,- покачав головой, возразил Ладо.- Мы художники. Как говорится, темный народ. Откуда нам знать? Мы картины рисуем, декорации в театре пишем. Иногда нас в церкви приглашают, росписи подправить или заново что написать. А до другого до всего нам дела нет. А если и есть, то не больше, чем другим. Это у вас Нико? Нико Пиросманашвили?
- Он.
- Продаете?
- Нет. Не продаю.- Черные глаза Вано вдруг стали колючими, настороженными, и любезная улыбка сползла с его губ.- А вам, собственно, зачем?.. Вы кто? Вы не художники - вы перекупщики?
- Нет, батоно, мы не перекупщики. Мы действительно художники. Но если бы вы продавали, мы бы купили.
- Так... Купили бы, значит... Купили бы здесь по десятке, продали бы там по сотне? Эх, молодые люди, молодые люди... Если вы здесь за этим, мой вам совет: убирайтесь-ка вы отсюда подобру-поздорову, пока целы. Где-где, а здесь дураков нет. И не ищите. Не вы первые. Был уже здесь как-то до вас один. Хлыщ с бородкой. И усы торчком. Здорово тогда его здесь поуродовали. Не я - гости мои... Пришлось полицию звать, самому мне их было не разнять... Тоже требовал, чтобы я ему Нико продал...
- Нет-нет, Вано! Вы нас не так поняли... Не хотите продавать - не надо. Дело ваше... Мы здесь не за этим. Мы самого Нико ищем. Деньги ему передать. От общества художников... Мы знаем - плохо ему. Может быть, он с голоду помирает. А где он - мы не знаем. Мы его с самого утра по всему Тифлису ищем...
- Так?.. Действительно так?.. Не картины его - его самого?
- Так, Вано. Так... Какие же мы перекупщики? У вас ведь глаз наметанный. Как же вы могли подумать про нас так?
- Всякое бывает, молодые люди. Кто вас знает?.. Всё теперь смешалось, ничего теперь не поймешь. Смотришь: по виду вроде приличные господа, а потом вдруг оказывается - мошенники, мазурики, хуже цыган...
- Так где он сейчас, Вано? Посоветуйте: где его искать? Или вы тоже не знаете о нем ничего?
- Нет, я знаю... Знаю, что он жив... Что он снимает угол на той стороне реки, в Дидубе... У зятя вон одного их тех перевозчиков, которые там сидят. Знаю, что он плох, совсем плох. Что он сильно пьет, болеет, прячется от всех. И ни к кому теперь не ходит. Даже ко мне...
- Он у вас жил когда-то?
- Жил. Долго жил. Жил и писал... Два у него друга было - я и Бего Яксиев... Но ни я, ни Бего так и не смогли его удержать. Ушел он от меня... И от Бего тоже ушел... Что поделаешь! Нашей с Бего вины тут нет. Так он сам хотел... Так ему, наверное, судьба его говорила: иди, Нико, иди! Тебе нельзя жить, как все люди живут. Ты божий человек... А картины его у меня! И будут у меня, пока я жив. В гроб с собой велю положить! Или откажу в какой-нибудь монастырь, чтобы вечно поминали люди божьего человека Нико... Чтобы всякий, у кого душа изболелась, кому жить больше сил нет никаких, мог помолиться ему, Нико... Попросить у него заступничества, пожаловаться ему. Так и скажите, молодые люди, вашим друзьям там, наверху: никому и ничего не продаст никогда Шави Вано, Черный Вано! Много я перед Богом грешен, за многое мне отвечать перед Ним... Но этого греха я на душу никогда не возьму...
Вано замолчал. Глаза его влажно блеснули в полутьме, и, чтобы скрыть эту внезапную слабость, он отвернулся от гостей и отошел опять к стойке. Потом, постояв там немного, Вано со вздохом плеснул себе в такой же граненый стаканчик водки и, вернувшись, тяжело опустился на стул рядом с ними.
- За здоровье Нико Пиросмани, господа! За моего друга Нико и за всех, кто его любит и любил... Выпьем, молодые люди, а потом я вон Алексея Прокопыча сюда к нам приглашу, перевозчика. Он вам получше объяснит, где его там, в Дидубе, найти. Кто знает, может, и, правда, получится что путное из вашей затеи. Может, хоть обрадуется, бедняга, что о нем еще помнят... Не только здесь, а и там, наверху...
Все также шел мокрый снег, все так же глухая, непроницаемая тьма нависала над дорогой, когда они возвращались назад в город. Но теперь к дождю и снегу прибавился резкий, пронзительный ветер с гор, суливший на завтра холодную и, скорее всего, ясную погоду. Зима, настоящая зима вползала в Тифлис. Скоро надолго - может быть, на месяц, а то и больше - насупятся, посуровеют тифлисские дома, попрячутся куда-то птицы, затянутся хрустким, ломким ледком лужи на улицах, заспешат, заторопятся прохожие, подгоняемые колючим утренним морозцем, и по кривым, горбатым улочкам и переулкам, сбегающим с горы на гору, потянется горьковатый, пахнущий углем и печеным хлебом дымок, сбиваемый ветром с черных труб над крышами домов...