– Да я понимаю. А как мама?
– Мама практически так же.
Эльфрида на секунду повернулась в сторону магазинной витрины:
– Вот как ты думаешь, ну кто будет покупать такой хлам? Взгляни хотя бы только на эту корчажку для меда. В таких корчажках мы с твоим папой когда-то носили в школу завтраки.
– Да и я тоже, – сказала я.
– Да ну? – Она сжала мое плечо. – Ты вот что: будешь дома, передай своим, что я их не забываю, думаю о них. Хорошо?
На похоронах отца Эльфрида не появилась. Я терялась в догадках: уж не потому ли, что не хочет встречаться со мной? Насколько мне было известно, публично о своих обидах на меня она никогда не распространялась; никто ничего знать был не должен. Но отец знал. Однажды, приехав навестить его и узнав, что Эльфрида живет теперь неподалеку, в бабушкином доме, который в конце концов достался ей по наследству, я предложила сходить к ней в гости. Дело было в период моих метаний между двумя браками, когда, радуясь вновь обретенной свободе, я легко шла на контакт с кем захочется.
Но отец сказал:
– Знаешь, Эльфрида тут на нас слегка обидевшись.
Он тоже теперь называл ее Эльфридой. Интересно, с каких это пор?
Сперва я даже предположить была не способна, на что могла обидеться Эльфрида. Пришлось отцу напомнить мне о рассказе, вышедшем несколько лет назад, но я все равно не могла взять в толк, удивлялась и даже сердилась: да что она может иметь против того, что к ней по большому счету даже и вообще никак не относится!
– Он ведь и вовсе не про Эльфриду, – говорила я отцу. – Я же там все переиначила, я, когда писала, о ней вовсе даже и не думала. Это просто персонаж там такой. Дураку понятно.
Тем не менее в рассказе была и взорвавшаяся лампа, и мать, похороненная в бинтах, и стойкость обездоленного ребенка.
– Ну, я-то что ж… – сказал папа.
В общем и целом он был вполне доволен тем, что я стала писателем, но с оговорками, относящимися к тому, что можно назвать своеобразием моей личности. Взять хотя бы этот брак, который я разрушила по собственной (читай: необоснованной) прихоти, или взять то, как я во всем себя оправдываю – сам он, возможно, сказал бы «выкручиваюсь». Хотя нет, ничего он не сказал бы: в то время это было уже не его дело.
Я спросила его, откуда он знает, что тетка Фредди затаила обиду.
– Из письма, – сказал он.
Из письма! Это притом, что жили они практически рядом. Мне стало стыдно, что ему пришлось взять на себя главную тяжесть того, что можно было принять за мою эгоистическую невнимательность или даже злокозненный проступок. А также того, что между ними с Эльфридой из-за этого пробежала черная кошка.
Я задумалась: а ведь он, наверное, чего-то недоговаривает. Наверное, чувствует себя обязанным защищать меня перед Эльфридой, ведь и раньше он защищал мои писания от других людей. Значит, опять приходится, а ему это никогда не давалось легко. И в этой нелегкой защите он мог сказать какую-нибудь резкость.
Вот ведь какие неожиданные неприятности я ему доставляю!
И каждый раз, стоит мне появиться в родных местах, одна и та же напасть. Необходимость смотреть на собственную жизнь не своими глазами, а глазами других людей. И видеть в ней лишь растущий клубок из слов, похожий на моток колючей проволоки, запутанный, малопонятный, не дающий ни удовлетворения, ни утешения. А рядом, в домах других женщин-хозяек, уют и достаток, еда, цветы и всякие самовязаные кружавчики. И все трудней утверждать, что игра стоит свеч.
Для меня-то она, может, их и стоит, а как насчет моих близких?
Отец сказал, что Эльфрида живет теперь одна. Я спросила его, куда подевался Билл. Отец ответил в том смысле, что это за рамками его юрисдикции. Но такое впечатление, что там имело место нечто вроде спасательной операции.
– А кого спасали-то? Билла? Как это? Кто?
– Кто-кто… Его жена, надо полагать.
– А ведь я с ним была знакома. У Эльфриды дома познакомились. Мне он понравился.
– Вот-вот. Он нравился многим. Женщинам.
Пришлось сказать себе, что разрыв, произошедший у отца с Эльфридой, может, и вовсе не имел ко мне отношения. Появившаяся у меня мачеха вовлекла отца в совершенно новую для него жизнь. Они стали активно заниматься боулингом и кёрлингом и регулярно общались с другими пожилыми парами за кофе с пончиками в «Тим-Хортонсе». Перед тем как выйти замуж за моего отца, она, овдовев, долго жила одна, и с того времени у нее осталось много приятелей, которые стали приятелями и для него. А между ним и Эльфридой могло произойти просто охлаждение, какие случаются, когда людей начинают тяготить старые связи, – я это в полной мере испытала на себе, но как-то не ожидала, что такое же бывает и у людей постарше, а в особенности, надо сказать, не ожидала наблюдать такое в среде своих родных.
Мачеха умерла, совсем ненамного опередив отца. После их короткого счастливого брака их развезли по разным кладбищам и положили рядом с предыдущими супругами, с которыми их жизнь была далеко не такой безоблачной. Эльфрида же, когда и тот и другая были еще живы, вернулась в город. Дом продавать не стала, а просто бросила его и уехала. «Мне такая манера ведения дел кажется очень странной», – писал мне по этому поводу отец.
На похоронах отца собралось множество людей, в том числе много незнакомых. С другого края лужайки кладбища в мою сторону двинулась женщина, подошла и заговорила; сперва я подумала, что это, должно быть, какая-нибудь подруга мачехи. И тут вижу, она всего на несколько лет старше меня. Просто из-за коренастого сложения, реденьких светлых с сединой волос, да еще и куртки в цветочек она вначале показалась мне старухой.
– Я вас узнала по фотографии, – сказала она. – Эльфрида частенько вами хвастала.
– Она не умерла еще? – спросила я.
– О нет, – сказала женщина и поведала мне, что Эльфрида живет теперь в частном пансионате для престарелых в одном из северных пригородов Торонто. – Я ее туда и отвозила, чтобы приезжать потом, приглядывать за нею.
Теперь стало заметно – и даже слышно по голосу, – что возрастом она примерно из моего поколения, и я подумала, уж не из той ли она, второй семьи, – может быть, это сводная сестра Эльфриды, родившаяся, когда Эльфрида была уже почти взрослой?
Она назвала себя, но ее фамилия была, естественно, не та, что у Эльфриды, – видимо, вышла замуж. А по именам Эльфрида никого из той второй семьи отца ни разу не называла – во всяком случае, на моей памяти.
Я спросила, как у Эльфриды со здоровьем, и женщина сказала, что у нее так упало зрение, что официально она считается слепой. Да и с почками нелады, причем серьезные – настолько, что два раза в неделю ей делают диализ.
– А в остальном – что ж… – сказала она, усмехнувшись.
А я подумала, да, сестра: недаром в ее дерзком, вызывающем смешке столько Эльфридиных ноток.
– Так что совершать далекие поездки ей уже трудновато, – продолжила она. – Иначе бы я привезла ее. Но она до сих пор выписывает здешнюю газету, и я ее иногда ей читаю. В ней-то я и прочла про вашего отца.
Тут у меня как-то само вслух выскочило предложение о том, что, может быть, мне следует навестить ее в этом ее пансионате. На этот вопрос навела меня эмоциональная обстановка похорон – все эти теплые и благостные чувства, желание примирения, возникшее во мне в связи со смертью отца, умершего в достаточно преклонном возрасте. Однако воплотить мое предложение в жизнь было бы не так просто. У нас с мужем (вторым моим мужем) оставалось всего два дня до самолета – мы должны были лететь в Европу в отпуск, который и так уже приходилось откладывать.
– Не знаю, есть ли для вас в этом смысл, – ответила женщина. – Она ведь… То у нее бывают хорошие дни. То вдруг плохие. Это как повезет, заранее не угадаешь. Иногда мне кажется, что она нарочно. Ну, например, сидит весь день, и кто бы ей что ни сказал, в ответ одно и то же.
И вновь она и голосом, и смехом – на сей раз полуприглушенным – напомнила мне Эльфриду. Настолько, что я решила уточнить:
– Вы знаете, мы с вами, наверное, встречались. Вспоминается, как однажды к нам зашел отец Эльфриды с ее мачехой… или это был только отец, но с кем-то из детей…
– А, нет, это была не я, – перебила меня женщина. – Вы подумали, что я сестра Эльфриды? Здорово. Это я так старо выгляжу!
Я принялась оправдываться – дескать, толком ее не рассмотрела, и это было правдой. На дворе октябрь, низкое предвечернее солнце било мне прямо в глаза. А женщина стояла против света, так что ее черты и выражение лица приходилось угадывать.
Нервно передернув плечами, она сказала со значением:
– Эльфрида – моя биологическая мама.
Затем она, не очень вдаваясь в детали, рассказала мне историю, которую, надо думать, проговаривала часто, поскольку это была главная история в ее жизни, главное приключение, которое выпало ей, и только ей. Ее удочерила семья в Восточном Онтарио, эти люди стали ее единственной родной семьей («и я их очень люблю»), а потом она вышла замуж и родила детей, которые успели стать взрослыми, прежде чем она почувствовала необходимость выяснить, кто ее настоящая мать. Это оказалось не так-то просто: во-первых, из-за того, что документы имеют свойство теряться, а во-вторых, из-за секретности («То, что она меня родила, держалось в строжайшей тайне»), но несколько лет назад ей все же удалось отыскать Эльфриду.
– И как раз вовремя, что самое интересное, – сказала она. – В том смысле, что как раз в тот момент Эльфрида стала утрачивать способность обходиться без посторонней помощи. Тут я и подоспела.
Я, растерянно:
– Надо же, я не знала.
– Конечно. В те времена, думаю, немногие это знали. Между прочим, когда за это берешься, предупреждают, что, если их отыщешь, для них это может стать шоком. Люди-то старые, и вдруг такая встряска. И тем не менее. Думаю, она не огорчилась. Вот если бы на пару лет пораньше, тогда не знаю.
При этом женщину окружала этакая аура победы, что не так уж сложно понять: если у тебя есть информация, способная поразить собеседника, ты ее на него вываливаешь, и она таки его поражает, в какой-то момент неизбежно возникает сладостное ощущение власти. В нашем случае это ощущение у нее, видимо, было настолько полным, что она почувствовала необходимость извиниться.
– Простите: я все о себе да о себе и не сказала даже, как я вам соболезную – насчет вашего папы.
Я поблагодарила.
– Вы знаете, Эльфрида мне рассказывала, как они с вашим отцом шли однажды из школы – они тогда еще были подростками. Идти вместе всю дорогу было нельзя, потому что… ну, вы ж понимаете, в те времена мальчик и девочка… в общем, их бы жутчайшим образом задразнили. Поэтому, если он выходил первым, он ждал ее там, где их дорога ответвлялась от шоссе, где-то уже за городом, а если первой выходила она, то ждала она. И однажды они шли вот так же вместе, и вдруг колокола как зазвонят, и вы знаете, что это было? Это был конец Первой мировой войны.
Я сказала, что эту историю я тоже слышала.
– Только я думала, что они тогда были совсем маленькими.
– Да ну! Как же они тогда могли из школы возвращаться, если были совсем маленькими?
Я объяснила, что, по моим сведениям, они просто играли, бегали по жнивью.
– С ними был щенок, песик моего отца. Его звали Мэк.
– Ну, может, с ними и впрямь был щенок. Может, он выбежал их встречать. У меня нет такого впечатления, чтобы она путалась в том, что рассказывает. Она до сих пор очень хорошо помнит все то, что связано с вашим отцом.
И тут до меня дошло, причем сразу две вещи. Первая – это что год рождения моего отца 1902-й, и с Эльфридой они примерно одного возраста. Так что действительно, скорее, они возвращались домой из школы, чем просто бегали и играли в полях; как странно, что раньше мне это не приходило в голову. Может, они говорили просто, что были в полях, то есть через поля возвращались домой. Может, никто никогда и не произносил слова «играли».
А второй вещью было то, что смирения и безобидности, которыми только что, как мне казалось, веяло от этой женщины, не осталось и в помине.
Надо было что-то сказать, и я сказала:
– Да, все вокруг нас меняется.
– Что верно, то верно, – сказала женщина. – Люди все вокруг себя меняют. Хотите знать, что говорит Эльфрида о вас?
Так. Вот оно, я так и знала.
– И что же?
– Она говорит, что вы умная, но далеко не настолько, как сами о себе воображаете.
Я заставляла себя смотреть в темное лицо, заслоняющее солнце.
Умная, шибко умная, не настолько умная… Я говорю:
– Это все?
– Еще она сказала, что вы холодная, как рыба. Это ее слова, не мои. Лично я ничего против вас не имею.
А тем воскресным полднем после обеда у Эльфриды я пустилась в обратный путь пешком к своему общежитию. Я рассчитала, что если туда и обратно – а это будет что-нибудь около десяти миль – пройти пешком, тем самым я сведу на нет последствия давешнего чревоугодия. Я ощущала себя переполненной, причем не только пищей, но всем, что я увидела и ощутила у нее в квартире. Тесно составленные старомодные мебеля. Малоречивость Билла. Эльфридина любовь, тяжелая и вязкая, как гудрон, и при этом какая-то неуместная (на мой взгляд, конечно), – хотя бы по причине возраста.
Я шла и шла, и вот уже в желудке полегчало. По дороге я поклялась себе ничего не есть в течение следующих двадцати четырех часов. Шла на север и запад, на север и запад точно размеченными прямоугольниками кварталов не такой уж большой центральной части города. В воскресенье под вечер движения на улицах почти не было, за исключением разве что самых центральных проспектов. Иногда мой маршрут на протяжении нескольких кварталов совпадал с маршрутом какого-нибудь автобуса. Автобус проезжал мимо, а в нем всего-то человека два или три. И ни я их не знаю, ни они меня. Какое блаженство.
Эльфриде я солгала, ни с кем встречаться я не собиралась. Мои друзья, по большей части иногородние, все разъехались по домам. А жених должен был вернуться лишь на следующий день – решил, возвращаясь из Оттавы, заехать домой, навестить родителей в Кобурге. Так что в общежитии, когда я доберусь туда, никого не будет; ни с кем не надо будет говорить, никого не придется слушать. И никаких дел вообще.
Что-нибудь через час ходьбы я увидела аптеку, которая была открыта. Зашла и взяла чашку кофе. Кофе был подогретым, черным и горьким, вкусом он напоминал лекарство, то есть именно то, что нужно. К тому времени я уже чувствовала облегчение и теперь стала совсем счастлива. Какое счастье быть одной. Видеть этот горячий предвечерний свет на тротуаре снаружи, ветки дерева, только что одевшиеся листвой, и их тени, еще совсем жиденькие. Слышать доносящиеся из служебного помещения звуки игры в бейсбол, за которой следит по радио продавец, наливавший мне кофе. О рассказе, в котором опишу Эльфриду, я тогда не думала (то есть не думала о нем конкретно), зато думала о той работе, которой собираюсь заняться и которая казалась мне тогда скорее сродни выхватыванию чего-то из воздуха, чем придумыванию и конструированию сюжетов. Рев толпы на трибунах доносился до меня в виде тяжелых вздохов и пульсаций, полных страдания. Впрочем, возвышенного страдания, правильного, как сами эти волны с их отдаленным и почти нечеловеческим единогласием вопля.
Этого я и хотела, это было то, на чем, казалось, мне и придется сосредотачивать внимание, это и было тем, чем должна была стать моя жизнь.
Утешайте, утешайте…
В тот день Нина до вечера играла в теннис на школьном корте. После того как Льюис уволился из школы, некоторое время она бойкотировала корты, но то было почти год назад, и с тех пор ее подружка Маргарет (тоже бывшая учительница, которую провожали на пенсию торжественно и по всем правилам, а не так, как Льюиса) успела уговорить ее снова начать там появляться.
– Все-таки лучше бывать иногда на свежем воздухе, пока можешь.
Когда у Льюиса начались неприятности, Маргарет уже была на пенсии. Написала из Шотландии письмо в его поддержку. Но Маргарет была столь широкой натурой, так всех подряд понимала и со всеми дружила, что ее письмо, скорее всего, никто всерьез не воспринял. Опять эта Маргарет с ее безразмерной добротой.
– Как Льюис? – поинтересовалась она в тот вечер, сидя в машине с Ниной, когда та подвозила ее домой.
– Да как-то так, по инерции, – ответила Нина.
Солнце к тому времени докатилось почти до озерной воды. Те деревья, на которых еще держалась листва, сверкали, как золотые фонтаны, но летнего тепла вечером уже не было. Кусты перед домом Маргарет все были замотаны в мешковину, как мумии.
Вечерний свет напомнил Нине о прогулках, которые они с Льюисом еще прошлой осенью совершали, бывало, после школы и перед ужином. Эти их прогулки вдоль ведущих за город дорог или старых железнодорожных насыпей были не очень долгими, поскольку дни становились все короче. Но как они изобиловали разными неожиданными наблюдениями (не всякое и словами выразишь!), вбирать и постигать которые она училась у Льюиса. Жуки, личинки, улитки, мхи, тростники в канавах и грибы-навозники в траве, звериные тропки, калина, клюква – волшебный котел, из которого, сколько ни черпай, каждый день в половнике будет что-то новое. И каждый день – это шаг к зиме, все истончается, вянет.
Дом, в котором жили Нина с Льюисом, был построен в сороковые годы девятнадцатого века и по моде того времени стоял очень близко к тротуару. Из гостиной или столовой слышны были не только шаги за окном, но даже и обрывки разговоров. Вот и в тот раз, подъехав, Нина подумала, что Льюис наверняка услышал, как хлопнула дверца машины.
Открывая дверь, она насвистывала, стараясь не фальшивить. На сцене те же, входит героиня-завоевательница:
– Я выиграла. Выиграла! Ку-ку, привет.
Но, пока она играла в теннис, Льюис умирал. Точнее, убивал себя. На прикроватном столике лежали четыре пластиковые обоймочки, фольгированные сверху. Пустые, каждая на две ячейки, где были капсулы мощного болеутоляющего. Еще две обоймы лежали поодаль, эти были целые, в них сквозь прозрачный пластик виднелись белые капсулы. Когда Нина позже возьмет их в руки, ей бросится в глаза, что фольга на одной из них надорвана, словно Льюис начал было ее распечатывать, поддел ногтем, но бросил – то ли решил, что ему уже хватит, то ли как раз в тот момент начал проваливаться в беспамятство.
Стакан с водой был почти пуст. Ничего не пролито.
Все это они обговорили заранее. План утвердили, но как нечто гипотетическое, что может – или должно – произойти в будущем. Нина предполагала, что она при этом будет присутствовать и будет соблюден какой-то ритуал. Музыка… Высокие подушки, кресло, придвинутое так, чтобы она могла держать его за руку… Она не подумала лишь о двух вещах: о его крайнем неприятии всякого рода показухи и о той тяжести, которую взвалит на нее подобная вовлеченность. Потом пойдут вопросы, и как еще посмотрят: могут и осудить, как непосредственную участницу произошедшего.
Сделав это так, как сделал он, Льюис поставил ее в наименее уязвимую позицию.