Отведенное на свидание время вышло. Охранник собирается закрывать зал для свиданий.
– Я еще приду, – бросаю я, вставая.
– Дело ваше, – отвечает индеец.
Я сажусь в машину и возвращаюсь к себе. Не по нраву мне этот торфяной край.
В последнее время я мало бываю в горах, и мне не хватает камней, сухого жара высокогорья. Ветер мечется, рвется и гудит в каменном русле, пересекающем рудную жилу. Тут гнездятся вороны, сюда поднимаются от озера черные коршуны, отсюда падают в складки крупнозернистого льда горных ледников – слышны вопли жертвы, прижатой к черной скале на фоне голубого неба. Здесь часто срываются в пропасть туристы, их ищут, и если находят – тела их неузнаваемы; внизу – пароходный путь: бывает, в лопасти попадает пловец, и если его и вынимают – он весь искромсан, как ножницами, а то подцепляет винтом ребенка, или парусник, если они отваживаются подплыть слишком близко к корабельному корпусу. Куда устремить взор, чтобы не наткнуться на смерть? Разве что ввысь? Здесь не до смеха. На этих высотах смерть не задерживается: она летит вниз или подбирается коршунами. Никакого гниения, чистота пустоты. Можно сказать, что ты уже на небе, по ту сторону.
Зазвонил телефон, я взял трубку: это один из журналистов, присутствовавших на суде.
– Предполагаете ли вы быть в суде послезавтра?
– Да, а что такое?
– Хотелось бы взять у вас интервью. – Он настойчив. – Что вам известно о бродягах на старом кладбище? И ночных, и дневных?
– Не представляю, чем могу быть вам полезным.
– Вы как будто знали жертву.
– А? С чего бы это?
– Многие видели, как вы бродите там. Бродите… и, скажем так, довольно близко интересуетесь, чем занимаются парочки. Скажите, если я не ошибаюсь, девица как будто была вашей хорошей знакомой.
– Моей? Знакомой? Вы явно ошибаетесь.
– Вас видели с ней неподалеку оттуда, на тропинке, да и в отеле «Горловина». Она пила пиво, вы – воду. Затем вы отправились прогуляться к хребту, вроде как между вами пробежала кошка, вы поссорились, и когда вы вернулись, у нее на лице были следы побоев. Хозяин «Горловины» вас с ней видел. Один из моих собратьев уже записал его показания.
– И что? Что это доказывает? Что я убил эту несчастную? Это просто смешно.
Повесив трубку, я напрягаю память, пытаясь вспомнить. Все это время я чуть ли не каждый день бывал на кладбище, но в каком часу? Кажется, в полдень, а порой и вечером, чтобы полюбоваться на то, как солнце падает в озеро, и вновь пережить ее смерть.
– Так вы были знакомы с жертвой? – спрашивает один из двух полицейских, самый здоровый. – Надо полагать, встречались с ней не только на заброшенном кладбище? У вас привычка бродить среди могил? Со сторожем знакомы? Вы видели, что он читает во время работы? Вы приносили порнографические журналы на кладбище?
Три дня спустя после того, как было отложено судебное разбирательство по причине несоблюдения формы, отсутствия доказательств и углубленного расследования, полиция проявила интерес ко мне. И неудивительно. Я знал жертву.
Я был известен в Монтрё и округе как человек, слоняющийся, или, в более вежливой форме, задерживающийся среди руин старого кладбища.
Один свидетель утверждает, что видел, как я, сняв брюки и нося их в руке, наблюдал за влюбленными парочками. Несколько свидетелей, и среди них кладбищенский сторож («А, могильщик? – Как вам угодно, можно сказать и садовник»), подтверждают это, как и то, что я совершал свои, так сказать, прогулки в полдень и в сумерки. «Этот тип носил брюки на руке», «На нем не было брюк».
– Слонялся ли он среди могил, если не было за кем наблюдать?
– Там всегда кто-нибудь есть: либо прямо на могилах, либо в углублениях среди развалин, либо в дуплах деревьев.
– Предавался ли подозрительный субъект актам непристойности?
– Нет, он только смотрел.
Или:
– Он ограничивался тем, что смотрел. Вы понимаете, что мы хотим сказать?
– Да, понимаю. А парочки его видели?
– Да нет, они были слишком заняты.
– А в день убийства вы его видели?
– Нет, не видели. Но убийство было совершено где-то около полудня, насколько нам известно, а это как раз его час.
Вчера фотограф забрался в мой сад и стал снимать мои окна, пришлось просидеть целый день дома, даже через черный ход не выйдешь. Им ничего не известно. А что известно мне? Почти ничего. Это как стоять на каменном откосе и видеть поднимающуюся снизу птицу. Когда я в следующий раз снова окажусь среди движущихся облаков, я взгляну вниз и посмеюсь. Пока же я гуляю под маленькими садовыми деревьями, полными птиц. Есть среди них и жирные вороны, слетевшиеся со скал, – они дерутся за ошметки ветчины, которые я им бросаю. Солнце еще не завалилось в озеро, еще не наступило время заката, и я не хочу, чтобы оно наступало. Хищники хватают куски ветчины, отлетают подальше, потряхивая головами, рвут их на кусочки и проглатывают, а потом снова возвращаются ко мне, подпрыгивая на своих мощных желтых ногах. Сам я уже давно не испытываю голода. С тех пор, как за мной установили наблюдение, я ем лишь глазами.
Когда блондинка снимала трусы на могиле Скотта, погибшего на Роше де Нэ 4 сентября 1922 года, я уже знал, что будет дальше: это-то и было хорошо. И с забулдыгами я умел себя вести: их много, они могут размозжить голову кому угодно, нужно быть начеку. Так и вижу: гурьба молодчиков с пьяными девицами разбивает мне о камни голову.
Конец лета для меня – словно конец долгого дня, я лучше различаю предметы, людей, блестящие от пота животы девиц, их посверкивающие на солнце лохмы, всегда готовые быть разведенными ноги.
– Почему вы назвали ее бедной? – спросили меня полицейские. – Это что, насмешка над убиенной?
У баб есть все: живот, попа, рот, исторгающий стоны страсти. Весь мир кружится вокруг них, как вокруг оси.
– Вы отказываетесь отвечать?
Сперва, проходя мимо нижней церкви, я слышал пение или звуки органа, потом привык и перестал их воспринимать, зато теперь слышу ветер, носящийся по пастбищу. Лгу ли я? Когда я пробираюсь кустами к могиле Скотта, слышно ли мне еще пение из церкви? Бежать? Девица уже разделась, каркают вороны, да, я слышу и пение, и звуки органа, и даже вторю пению хора. Девица стонет, ее тело равномерно двигается в соитии с мужским, словно танцует, затем они меняют положение – и продолжают по-собачьи: два животных, два мощных дыхания, из-за которых они не слышат меня. Глядя на них, испускаю дух и я, у меня нет времени даже обтереться, я бросаюсь в кусты. Из церкви доносится пение: «Христос воскрес из мертвых». В воздухе пахнет ванилью. Таких, как я, слоняющихся по кладбищу, немало, это мои собратья, бродяги. Скоро опустятся сумерки, появятся красотки и повылезет всякая шваль – эти-то меня не видят, а тот тип, у которого что-то было с Эллой, видел ли он меня? Вернись, Элла… Потребовать тишины, чтобы слышно было, как ветер разносит имя Эллы, заставить замолчать девицу, вплоть до того, что пристукнуть ее. Вернись, Элла, голубка моя, тебе не воскреснуть ни среди облаков, ни на земле, где на старой могильной плите сохнет моя сперма. Ты достаточно наглоталась моей спермы, Элла, меж кривых, как гнилые пеньки во рту, английских крестов.
Музыка струится по земле, орган, детство… девичьи кости занимают места не больше, чем череп летучей мыши, разбившейся о вороний клюв… вечер торопится, спешит на смену дню… важно лишь одно – груди как шары, живот, ляжки, стоны… вопли осужденных и отверженных, Он воскрес на третий день и с тех пор царит во всей Своей славе… голубые отсветы на скалах. Я возвожу очи горе: солнцу не поразить меня днем, луне – ночью, горние отсветы не гаснут… мелодия звучит на берегу, когда вода с камнем поют в унисон одну песнь о небытии.
Высоты сводят людей с ума, это известно. Этим утром сторож стал брать всю вину на себя. В совершенной прострации он повторяет: «Я убил. Я убил». Виды на погоду неплохие. В предгорьях Альп высокое давление. Грозы не предвидится. С 1944 года не стояла такая чудесная погода.
Когда сторож пришел сдаваться, никто ему не поверил, он настаивал, даже плакал, угрожал покончить с собой. Ему не поверили. Еще бы! Десять лет он трудился на новом кладбище и пятнадцать приглядывал за старым. Неужто теперь, прямо под пенсию, стал бы человек…
– В том-то и дело, что все это продолжается вот уже пятнадцать лет, – возражает он.
– Но что это доказывает? Что есть умалишенные, которые любят бродить по кладбищу? Нам это и без вас известно. И вас мы хорошо знаем.
– Как выглядит сторож? – спрашивает меня сосед.
– В прострации, говорю вам. Толстяк с мясистым носом, огромными ляжками, лапищами, это ведь он приносил на кладбище порнографию. Раскладывал на могилах. А это посягательство на покой мертвых. А вы не знали? Не видели его ни разу с этими мерзостями? Оно конечно, в том состоянии, в котором вы находились. Вырванные из этих журналов страницы разлетались по всему кладбищу, в них рекламируется бог знает что, можно подумать, что весь свет помешался на этом деле и заказывает по почте эту дрянь. А вы не боитесь, что и у вас найдут кое-что из подобных штучек, если придут с обыском? Вы бы видели выражение лиц тех, кто опечатывает квартиру, кишащую резиновыми предметами разного рода, куклами и тому подобным, как это было у сторожа – у него нашли целый секс-шоп и даже отказались делать опись, как положено по инструкции.
– Так это вы убили? – все повторяли полицейские.
– Я, я убил, – бубнил толстомясый сторож.
– Вы же видите, он болен, он не способен даже муху прихлопнуть, – говорит его сын.
– Но то, что творится на старом кладбище, как быть с этим?
– Он не один такой. Были и другие, которые бродили там.
Сдувая пыль, ветер прилагает усилие – нужно вот так же приложить усилие, чтобы обрести некую чистую поверхность, на которой имеется говорящее изображение. Мне задают о тебе вопросы, Элла, я почти все время молчу, ты во мне и нисколько не распылена, я молчу, потому как не хочу, чтобы ты умерла во второй раз. Я знаю, в каком году, в какой день это случилось, какое на тебе было платье. Помню твои губы, зубы, помню, как ты ступала по золотой шестичасовой вечерней пыли… скоро ночь, солнце покатится в озеро, это совсем не больно – смотреть, как умирает это солнце, розовое, с рыжинкой. Но ты вся ушла в себя… блеск зубов, движение тела, слова изо рта, до которого не дотронуться.
С некоторых пор один и тот же тип приходил по вечерам в бар, где ты работала, пил пиво, не сводя с тебя глаз, ты смеялась, говорила, что он пугает тебя, что тебе от него не по себе, что он словно зверь, выжидающий добычу и неизвестно когда намеревающийся выпустить свои когти. Кто он такой? Он не стареет, время на нем никак не сказывается, в старости похож на младенца – гладкое лицо, крепкое, сбитое тело. Сперва он являлся одетый в форму путевого обходчика, потом вроде бы вышел на пенсию – вот уж никак не подумаешь – и стал ходить в серой рубахе, такой же куртке и коротких серых брюках. Это он привел на кладбище блондинку, он кричал: «Элла! Элла!» Это он убил блондинку, а не сторож. Чтоб мне провалиться!
Помню, когда я увидел его в «Горловине», он никого вокруг не замечал, только Эллу, следовал за ней по пятам, даже до ее больничной палаты, и ждал за дверью.
– Вы боитесь? – спрашивали ее.
– Да нет. Он вовсе не страшный, он словно зверь, с которым нужно быть начеку.
Он бродил за ней по Монтрё, ждал в больничном коридоре, глядя на нее через стеклянную дверь: палата была общая, и он не решался входить. На похоронах он был тоже, я его видел, он ни с кем не говорил, раньше всех ушел. Я видел, как шевелились его губы: «Элла, Элла». Потом он шептал ее имя на верхнем кладбище. Он не стареет: на лице нет морщин, голова лысая, розовая, глаза большие, голубые, немигающие, толстые губы блестят.
В «Горловине» к нему относились недоверчиво, предупредили полицию. «Он не сделал мне ничего плохого», – уверяла Элла. «Не важно, он в любую минуту может что-нибудь выкинуть». Когда ее не стало, никто не видел его несколько месяцев, как вдруг на тебе – он снова объявился, да не один, а с толстыми девахами в обнимку, все как на подбор блондинки, и стал водить их на старое кладбище. Чего только не оставляют после себя люди на могилах! Сторож не обязан это все убирать!
В те времена Восточный экспресс останавливался в Террите, на вокзале был буфет с люстрами из позолоченной латуни, сновали носильщики, отели Монтрё «Эксельсиор» и «Палас» высылали за приезжими фиакры, альпинисты бронировали номера в горных отелях – оттуда голубое озеро видно увеличенным, словно сквозь лупу.
Помню рябины на склоне, черных каней, кружащих над бухтой, облака, рвущиеся зацепившись за хребты, стаи птиц, описывающих круги. Небольшие фиакры с туристами катили вдоль озера, Восточный экспресс отбывал из Монтрё, носильщики в коричневых фуражках с лентой гранатового цвета передыхали, на униформе грумов читались названия отелей: «Бристоль», «Эксельсиор», «Монтрё-Палас», «Байрон»; кондитерская «Цурхер» кишела русскими и англичанами, поедающими пирожные под торшерами с затемненным стеклом. Через огромное окно, служащее одновременно витриной, было видно, как над самыми волнами летают лебеди и чайки, лысухи и ласточки, как солнечный диск опускается на Савойю, затем ныряет к Женеве, как краснеет вода и настает вечер с его запахами гниения, перебивающими изысканные запахи чайного салона.
Уже в те времена для меня было непереносимо видеть, как вода гасит тонущее в ней раскаленное солнце. Чем питается день?… Я весь сжимался, когда мимо проносились скорые поезда, стоя на платформе, угадывал под складками юбок ноги путешественниц, вокруг которых суетились мужчины в костюмах из добротной шерсти. Я вдыхал запахи туалетной воды, сигар с золотой бандеролью, турецких сигарет, подбирал пустые белые коробочки с золотым полумесяцем, чтобы потом неспешно вдыхать их аромат, глядя, как гаснут окна отелей, словно стражи обступивших бухту.
– А вы никогда не отправлялись в дальние странствия?
– Я только мечтал о Восточном экспрессе и кожаных сиденьях, источающих мускусный запах. Смотрел на волосы путешественниц, спускающихся с подножек голубых вагонов, разгадывая их имена по инициалам, выгравированным на багаже. Оркестр курзала исполнял Дюпарка, Штрауса, Оффенбаха, на набережной было вывешено расписание движения пароходов главной навигационной компании. Кольца дыма, русский заем, Суэц, Эфиопия, пузыри века, лопающиеся под сводами концертных и бальных залов. Прекрасные путешественницы танцуют танго на мосту Италии, англичане сваливаются в пропасти, в гротах поблескивают сталактиты, в склепах зажжены свечи… последние лучи памяти, которой уже не одолеть слишком крутых склонов.
Самый сладкий воздух Европы был здесь: брильянтин, рисовая пудра, рахат-лукум кафе «Хоггар», ледяное белое вино в запотевших бокалах, запах рыбы в прибрежной зоне, не продуваемой ветрами. Омытые до самых потаенных своих уголков озерной водой путешественницы. Орел на вершине. Термальные источники. Спите спокойно, застрахованные состояния, голубые веки, разгримированные лица, которых не коснуться усталости. Здесь сохнут кости мертвых, здесь примечтавшиеся жизни, здесь воспоминания о бессмысленных блужданиях по свету и здесь ожидание единственного желаемого открытия: открытое навстречу мне тело, стонущее в дыхании горного пастбища, печальная аквилегия, как в блюзе, вдали от больницы, где не умирает Элла.
Господин, наблюдавший за парочками на старом кладбище, был задержан и допрошен. Его выпустили, затем допросили вторично. Ему не стыдно. Он охотно отвечает, но ему нечего особенно сказать.
– Вы сказали, что он ее бил. Вы подтверждаете свои слова?
– Он да, но и другие били друг друга и девиц, они ведь пьют, орут.
– Вы сказали, что он стукнул жертву, как вы ее называете, здоровую белокурую деваху.
– Он ее драл за волосы.
– Это было до того, как она разделась?
– Нет, после. Она голая бегала внутри загородки, он за ней, пытался поймать.
– Это было днем или ночью?
– Ночью ей доставалось сильнее, он уже совсем не сдерживался.
– А вы не вмешивались?
– Я вам уже не раз говорил: я только смотрю.
– И другие не вмешивались?
– У них своих дел по горло. Иные посматривали в сторону дерущихся, но потом начинали заниматься своим.
– А чем именно?
– Ну разным, свинством всяким. Подвиги совершали.
– Какие подвиги? Вы смеетесь?
– Это у них так называется, когда на троих-четверых одна баба. Они распаляются, выказывают геройство и все такое.
– А вы, мерзавец вы этакий, никогда не слышали о том, что такое покой мертвых?
– Это вы им скажите, а не мне. Я лишь смотрю.
– Да знаем, знаем. Нечем тут хвастаться. Посадить можно и за меньшее.
Проходит неделя, снова вызывают в управу, повторяется та же канитель.
– Я читал ваши статьи, – говорит мне однажды один молодой полицейский. – Вы писали о книгах. Кажется, об английских. Вы что, поменяли профессию?
Господин, подглядывающий за парочками на старом кладбище, ничего не отвечает, словно не желает вспоминать о книгах или о своих статьях, в то утро он вообще почти не открывает рта. В другой раз свидетель опознал в нем того, кто бродит по кладбищу без брюк.
– Он и правда ходит без брюк, вы в этом уверены?
– Он носит их на руке, а иногда роняет и, кажется, может уйти, так и не подобрав их с земли.
Полицейская управа прилепилась задней стеной к горе, через маленькое зарешеченное окошко зала ожидания видны сборщики черники, гуляющие с тростью в руке господа. Трава пожухла, листья облетают. Сороки облепили куст бузины. Озеро – золотое в голубом – отражает склон, камни. Планируют кани. Воздух горяч.
– Неужели все это видно в окно полицейской управы?
– И это, и желтую дымку над озером, и лебедя, летящего на большой скорости с вытянутой шеей. Вот у него-то явно есть шанс улизнуть.
– Объяснитесь попонятнее.
– Это так великолепно: лазурь, озерная гладь, горы… Я вижу чудесные отражения, прекрасные видения поверх гнили и ловушек.
– Сударь, вас заносит, события последнего времени вам совсем, видимо, голову заморочили.
– Люстры с подвесками, пузыри, кольца дыма – называйте как хотите, но это невесомость окружающего мира.
– Вам повсюду только смерть мерещится!
– Невесомая, если вам угодно. Движение воздуха, посверкивание… Важно одно – затеряться высоко-высоко.
Затем меня тащат в контору – подписывать показания. Ветер с озера погромыхивает стеклами закрытых помещений, где неоновый свет делает людей мертвее мертвых. Ясно, что все это пустое времяпрепровождение. Выйдя, вижу, что уже наступила ночь, зажжены фонари, такси ждут прибытия ночного поезда. Возвращаюсь к себе по мокрой от пены набережной, есть не хочется, читать тоже, ложусь в постель «Элла». Это ее название. Можно лечь и в большой комнате, но к чему? Элла бесшумно спала в своей комнатке с коричневыми обоями, она почти не дышала, не шевелилась, улыбалась, когда ее будили, ложась рядом с ней. Просыпалась и улыбалась. «Обними меня, Элла». Обнимала. «Поласкай меня, Элла». Ласкала. Она спускалась с гор, светящаяся, как фирновый лед, пахнущая конюшней на заре в снегу, со звуком колокольчика, звенящего за деревянной перегородкой, когда к ней проходишь ледяной улицей… Спишь, прижимаясь к теплому боку женщины по имени Элла.
Затем полиция вспомнила об индейце и его поездках в Бельгию на турниры по метанию карликов. Что с ним сталось с тех пор? Индеец рассказывал обо всем обстоятельно, детально: «Карлики в касках, в корсетах, приезжают с классными девками в таких авто, что тебе и не снилось, в баре их кадрят другие девки – видать, у карликов прибор побольше нашего, тех это и возбуждает. В мотеле они набиваются в номер к одному карлику по трое-четверо, и не обязательно к тому, который стал победителем. Когда карлики после метания поднимаются на ноги среди древесных опилок, в своих куртках черной кожи, расстегнутых на груди, девицы вопят прямо как свиноматки, а законные полюбовницы отвешивают им оплеухи. Однажды один карлик разделся догола на столе бара, так ор и драка длились целый час».
– А ты, индеец, что там делал?