– Так он же по-нашему не понимает, – засуетилась Клава, – кушать хочешь?
Слоник вздохнул. Кушать – это они на всех языках понимают. Кузьмич принес сена, налил в бадейку воды.
– Еропка, смотри, кто пришел. Удочеряй крошку!
Гусь обомлел: это слон, что ли? Как зовут?
– Да не думали еще. Клава, ты решай.
– Дуся пусть будет, как бабка моя покойная.
– Ну что, Дуся, потопали в сарайку на ночь, да не боись, у нас тихо тут…
Беседы на кулинарные темы случались у них часто.
– Нет таких иностранцев, да и вообще таких людей нет, чтобы гусям с ними спокойно было, – предложил тему Еропка.
– Есть такие иностранцы! – хотел возразить Дуся, но по-русски говорил еще плохо, даже про съедобное, и не решился.
– Вон у него на исторической родине индусы мяса добровольно не едят, – сказал Кузьмич. Он теперь слонами интересовался и выписал журнал «Юный натуралист». – Не едят, но эксплуатируют трудящихся слонов, – устыдился он: в Дусиных глазах стояли слезы. Слоник хоть и прижился уже, и осмелел, но деликатно не докучал спасителям рассказами об ужасах своего индийского детства. Втайне он молился своему богу Ганеше, чтобы не было войны, а то съедят всем колхозом!
– Свои колхозные не щадят даже болотных. А уж домашнего закормить-зарезать для них праздник, – занудствовал Еропка. Он мог много рассказать, навидался, да и сам в опасностях побывал. Если б не Шарик с Мотоциклом, давно бы перышки на подушку, косточки на поглодку…
Что человеку в сытость, то животному мука смертная.
По деревне ходили страшные слухи, что должны приехать корейские коммунисты. А корейцы собак кушают. Шарик за детей боялся, да и самому не хотелось бы.
Или вот китайцы были, они птиц в жиру стоймя на дыбе жарят. Утка по-пекински называется. А птица на деревне худая, Еропка хоть и старый, но жирок нагулян. За печкой всю делегацию просидел.
– Хорошо тебе, – говорил Кузьмич коту, – тебя никто не съест. Не едят люди кошатину.
– Исторически всякое бывало, – заметил Еропка.
Клава не выносила такого: ой, меня щас стошнит от ваших разговоров! Еще про мышей в сметане давайте. Тьфу!
– Ага, как кушать, так не последняя, а как говорить или курке шею свернуть – так Кузьмича зови! Все, Клавдия, сама кур души́, не могу больше. Она ведь мне в глаз смотрит и мигает, – застонал Кузьмич. Кот понимающе вздохнул.
– Ишь, разошлись, – заволновался Шарик, – а я что буду есть? Брюкву? Мне на сметанке голодно, я не кот вам. И так косточек всего ничего даете, овсом разбавлено. А мышей мне вредно для желудка.
Все смущенно замолчали.
– Любовь и голод правят миром, – процитировал Еропка.
Любимого не будешь кушать, даже если он гусь.
Отец Варфоломей катился с пригорка. Прикрывал лицо руками, старался не осерчать и гусиного ангела не стукнуть сгоряча.
– Ну отстань, светоносный, отстань, душелюбый, не буду я больше, до гроба упощусь, скоромного в рот не возьму!
Ангел не унимался: знаем мы вас, коммуняк, все подколодные, все обидчики душей невинных, к тебе Еропкa на исповедь пришел, душу свою гусиную, как на алтарь, принес, а ты его тела возжелал укусить – и молотил его светящимся мечом.
Наконец Отец Варфоломей скатился в овраг и замер: смилуйся!
Ангел наклонился над ним.
– Убил, совсем убил, за гуся человека убил, а еще ангел! – трусливо выл Варфоломей.
– Убил не убил, – засмеялся ангел, – а в рай не пущу!
Вытер меч полою и взмыл в небо.
На пригорке Кузьмич утешал испуганного гуся. Шарик лизал ему шею – ранка небольшая, но перья повыдраны.
– Перевязать надо бы, – заметил он озабоченно, – домой неси скорей, Клава перевяжет.
Шарик чувствовал себя виноватым. Надо было с Еропкой пойти, нельзя людям доверять, а этот, Варфоломей, тоже пьющий. С безбожником председателем вечерами поддают. И газету выписывает. Сами знаете, что в газетах этих.
– К баптистам надо было, – оправдывался Шарик.
– Не-е, к людя́м не пойдем больше, – твердо сказал Кузьмич, – лучше в лес уйдем, землянку выроем…
У Кузьмича по трезвости душа отвернулась от безразличия. Тошно ему стало на безобразия смотреть. Он починил забор, побелил печь, вечерами вырезал мишек из дерева. Но Клава еще подозрительно смотрела.
«Намучилась с ним, – думал Мотоцикл, – оттаять душой время нужно».
Oн тоже старался, задушенных мышей ей не показывал, берег пугливую женскую душу. Вспоминал свою загробную жизнь – пара деньков в раю, а как приятно было, как-то оно теперь будет?
Отец Варфоломей запил и сана лишился – из райoна приезжали c приговорной. Злобно сажал картошку на своем огороде и Кузьмичев дом обходил стороной. Писал доносы: кот у них важничает, советы дает. Да где ж это видано, чтобы кот умнее парторга был! Гусь Троцкого читает, а Кузьмич даже лимонаду на Седьмое ноября не пригубил. Клава с Шариком траву колхозную косили ночью – слона кормить. А слон все равно охудел, коммунистический подарок, а не берегут.
Но репутация у Варфоломея была последняя, белая горячка у него, вот и строчит.
Горячка не горячка, а дострочился до органов, окаянный.
Подъехал как-то чужой «уазик». Выходят двое, нездешние, в серых кепках. Не стучатся даже, скинули щеколду и в дом. Клава одна была: кто такие? Хоть и не из пугливых баба, смекнула быстро, что начальство.
Усадила за стол, предложила воды, молока.
– У нас информация имеется. Во дворе у вас проживает иностранец, без прописки. – Достали документ из папки: – Индийский слон. Это что за кличка шпионская?
– Не кличка это, это ему название. Я вот человек, а он слон. Дусей зовут.
– Издевается баба. Ишь, партизанка, где прячешь? Выводи Дусю.
Клава повела их к сараю. Ноги шли еле-еле, боялась она таких, городских в кепках. Еще с материных рассказов боялась.
– Вот, смотрите, подарок индийских коммунистов, бумагу имеем, дарственную.
– Говорю, издевается баба, где иностранец-то? Ишь, зоопарк прям у ней.
– Вот он иностранец и есть, доку́мент хотите? Щас вынесу, в избе он у меня, в комоде.
– А почему тебе подарок? У тебя там родственники?
– Колхозу подарок был, а нам отдали, потому как у мене муж непьющий.
– А чо это он непьющий?
– Да он обещал, если кота ангелы вернут, так пить бросит. Вот и бросил.
– Ангелы? Кота вернуть? Что вы мелете, гражданка, откуда кота?
– Из рая прямиком, да вы у него спросите, он сам расскажет.
– Кого? кота? Может, и слон у вас что-нибудь расскажет? И бить не придется?
– Хинди-руси дружжба навек, – отчаянно протрубил Дуся, – камммунист Ганннди!
– Судьбинушку не желаете предсказать? – забулгачил кот.
Кепки попятились.
– Ты, гражданочка, пропиши слоника, чтоб район не беспокоился.
– Ага, может, и кота прописать, и гуся заодно? Тогда пристроечку полагается, за государственный счет, – осмелела Клава.
– Да, чтоб иностранцы не подумали, что живем плохо, у Дуси пятнадцать метров с Шариком на двоих. Где это видано, чтоб слоны в тесноте такой жили? Как батрак до революции! – гундел им вслед Еропка.
– Ну что, натерпелись страху? – бодрилась Клава.
– После исторического двадцатого съезда нам нечего бояться. Ну, сошлют нас? A мы и так не в столицах живем! – рассуждал гусь. – Вон, Мотоцикл у нас знаменитый. Не тронут.
Мотоцикл, вернувшись из рая, стал публичный святой.
Многие приходили посмотреть, дотронуться, спрашивали судьбу и просили исцеления.
Кот смотрел ласково, морду не воротил, но и не обещал.
– Там располагают, – многозначительно говорил он страждущим и закатывал глаза.
Председатель и агроном выспрашивали о видах на урожай.
– Трудитесь, и воздастся вам, – сурово отвечал кот.
Многим истерически казалось, что над ушами у него нимб светится, кот пугался, как бы уши не обгорели.
– Hу все, все на сегодня, устал я, по домам расходитесь.
И как Бог все это терпит? Изо дня в день? Сами, что ли, жить не могут? Провидение им подавай! Эх, человеки, радости с вас – одна сметана…
Кира Стерлин
АЗБУКА ДЛЯ ОДНОГО
Стена покрашена так ровно, что все время хочется ткнуть ее гвоздем или ключами. У меня нет ни того ни другого – есть кровать, маленькая тумбочка и книга с чужими словами.
В жизни все через задницу – я с удовольствием потерял бы память, а у меня отняли слух.
Если бы не слова, дни стали бы похожи на осенние вечера в старом бабушкином доме. Там я забирался под одеяло, включал фонарик и сидел тихо-тихо. В конце концов я будто исчезал в тягучей тишине, пахнущей гарью и сыростью. Все дело было, конечно, в тлеющих листьях. Сейчас дело совсем в другом.
Слова путаются в голове. Каждое утро их хочется выстроить нарядной армейской шеренгой и провести по плацу памяти, отдавая честь. Вместо этого я кружу вместе с ними и смотрю в желтую стену.
Вчера я написал, что хочу компьютер. Сестра молча кивнула головой. Молча… Какой же я все-таки идиот. Утром принесли старый ноутбук и поставили на тумбочку. Теперь у меня есть отличная шпаргалка, осталось только придумать, как ею пользоваться.
Мне приходит в голову идея сделать собственную азбуку. Азбука для глухого джентльмена. Прекрасное название для английского романа, вы не находите? Я нахожу. Я все время что-нибудь нахожу. Взамен потерянных слов…
К примеру, «А». Я сразу думаю про апельсин. Теперь мне приносят много апельсинов. Пишу «апельсин» и чувствую его кисловатый вкус, резкий, очень детский и немного больничный запах. Теперь я могу прошептать «апельсин», я могу прочитать «апельсин», я могу съесть апельсин и улыбнуться ему, как старому знакомому
«Б». О Боге я не думаю совсем. Он обо мне, похоже, тоже.
Боюсь – вот мое слово. Однажды в детстве я забрался на высокое дерево, на самую тонкую ветку. Две девочки стояли внизу и смотрели на меня. Я качался на ветке и все время оглядывался на них, хотел проверить, смотрят ли они на меня еще. Я залез еще выше, ветка согнулась подо мной, и тогда я разжал пальцы. Потом, когда я вышел из больницы с гордым, как армейский автомат, гипсом, мама долго спрашивала – зачем? Потому что они смотрели на меня,ответил я.
На меня больше никто не смотрит, мама.
Каждое утро пахнет известковой стеной и липким страхом. Он начинается в голове, потом медленно катиться по плечам, заползает в желудок и парализует ноги. Минут десять я лежу и слушаю чей-то шепот. Пытаюсь различить слова, открываю по привычке глаза, как будто они помогут мне что-то услышать. Откуда эти мерзкие звуки?
Однажды, не доверяя больше своим оглохшим губам, я написал письмо врачам, просил их проверить мои уши еще раз. Стандартная глупость, конечно. Они же уже все сказали, вернее, дали мне почитать. Что ж, по их лицам я понял, что они хотят дать мне прочитать это еще один раз. Не надо, произнес я, старательно раздвигая губы. Я понял.
Так чего же я боюсь? Смешно, но я боюсь начала страданий. Каждое утро мне кажется, что вот сегодня я, наконец, осознаю все до конца. Это обрушится на меня и придавит, как железная ржавая балка.
Я боюсь своих страданий, которых почему-то все еще нет. Однажды я проснусь и пойму, что слишком ровная стена напротив – мой персональный выход в ад. Тогда я открою эти записи и буду медленно читать, по буквам, вспоминая слова, которых никогда больше не услышу.
Я люблю тебя. Мне было бы достаточно слышать лишь эти три слова. И еще иногда Моцарта.
Ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя. Слышишь, ты, глухой придурок?
С «В» что-то совсем не заладилось. Буква какая-то странная. Она похожа на слежавшийся валенок. Или еще на расплывшийся вареник.
Всегда – вот о чем я напишу себе. Слово, которого нет. Меня это устраивает. Одна женщина говорила, что будет со мной всегда.