— А чем мы от них отличаемся? — ответил голос из темноты. — «Цандер», конечно, не драккар, а космос — не Атлантика, но суть та же — вечное стремление вдаль, к неведомому.
— Это точно, — подхватил сидевший неподалеку от меня Варакса, — разницы никакой. Скажем, раньше все эти триремы и галеры двигали силой своих рук прикованные к веслам рабы, а чем мы, ментальщики, от них отличаемся? Точно так же прикованы через шлемы Дойлида к своему реактору и от него ни на шаг. Сидим, как каторжные, пока палубная команда наслаждается реализацией своей тяги к неведомому…
Все заржали, зашевелились. Сравнение понравилось, и после атолла нас иначе как «галерниками» не называли. Слово «ментальщик», производное от официального названия нашей молодой профессии — «работник ментального контроля плазмы» — вышло из употребления.
— И вообще, — продолжал Варакса, — чего приуныли? А ну, подкиньте дровишек в костер, вспомню-ка я свою цирковую юность…
Огня добавили и на песке очертили круг. Богдан обмотал вокруг бедер широкое банное полотенце — получилось что-то вроде шотландского килта — и начал представление. (Он действительно когда-то работал в цирке, а после прокладывал шоссейные дороги в приполярной тундре, а после учился на философском факультете университета и проучился, кажется, три или четыре курса, прежде чем бросить. Много он по земному шару помотался до того, как к нам прибился).
Сперва он жонглировал факелами. Движения его рук были почти неуловимы, быстры и точны, и казалось, что огненная фигура, выписываемая семью стремительными факелами, висит в воздухе совершенно неподвижно и без его участия. Потом показывал фокусы. Тоже с огнем. Варакса глотал огонь и выпускал изо рта длинные языки пламени, огонь вспыхивал сам собой на его открытых ладонях, он извлекал его из ушей и шевелюры, огонь перекатывался по его плечам и затылку из одной руки в другую… Мы восторженно ревели.
Под конец, когда костры достаточно прогорели, он объявил, что желает продемонстрировать почтеннейшей публике чудесное достижение индусских йогов — хождение босиком по углям. Мы недоверчиво переглянулись, но послушно разровняли площадку и покрыли ее, следуя указаниям Богдана, равномерным слоем раскаленных углей. Варакса сбегал к «Цандеру» и вернулся со стереокассетником в руках. Он поставил его неподалеку от огненного круга и врубил какой-то свирепый, монотонный ритм — звучали там-тамы, ударные, бас-гитара, и лишь время от времени синтезатор проговаривал какую-то звенящую и журчащую безмятежную фразу, как будто и не имевшую к ритму никакого отношения. Варакса неподвижно стоял у кассетника с закрытыми глазами, как бы прислушиваясь к чему-то, но явно не к музыке.
Я все никак не мог выбрать место получше. Когда придвигался к кругу, лицо опалял жар углей, когда подавался назад — становилось холодновато от прохладного бриза. В угольном кругу непрерывно что-то менялось, происходило какое-то шевеление, одни угли медленно потухали, другие внезапно разгорались, третьи рассыпались, взрываясь снопами искр. Освещение было скудным, и несколько человек зажгли факелы. В неверном свете я видел, что Варакса все так же стоит у круга, и на секунду мне почудилось, что он неподвижен как статуя, но потом я заметил, что он пританцовывает, слегка перебирая ногами в такт там-тамам. Лицо его, впрочем, действительно было неподвижно. Глаза закрыты, лоб разглажен, на губах слабая загадочная улыбка. Мы все ощутили присутствие некоей тайны. Мы молча смотрели на него, и вот он, не открывая глаз, мелкими шажками, пританцовывая, двинулся в круг. Как только его босые ступни коснулись углей, его шаг изменился. Теперь он плавными, размашистыми движениями скользил над углями в каком-то странном танце. Мы было придвинулись ближе, но тут же отпрянули — жар опалял лица. А он легко двигался в кругу подобно несгорающей саламандре, и отблески факелов играли на его блестящей от пота коже, и на лице была все та же застывшая маска экстаза, и руки воздеты к небесам, и горячий воздух, идущий от углей, раздувал его огненную шевелюру. Я стоял зачарованный, в груди подымалась какая-то древняя, темная жуть, кровь в жилах пульсировала в такт ударам там-тама.
Ладно там, фокусы, жонглирование факелами: все дело техники, вопрос профессионализма, этому в цирковых училищах обучают, но здесь — здесь что-то совсем другое, тут уже не фокусы, тут перед нами происходило непонятное и необъяснимое…
Варакса внезапно раскрыл зеленые свои глаза и триумфально рассмеялся. Он все так же легко танцевал на раскаленных углях и скалил зубы и приглашал нас в круг.
— Ну, кто смелый?! Присоединяйтесь! — кричал он весело. — Ничего страшного! Просто поверить, что можешь…
Никто не шевелился. Теоретически мы, конечно, были согласны — то, что сделал один человек, может сделать и другой, но, но… Никто не шевелился.
Варакса вышел из круга, когда замолчал кассетник, когда прогорели факелы и стали потухать угли… Мне показалось, что он здорово устал — кожа уже не блестела, дыхание было неровным, и с лица он вроде осунулся…
Мы разложили новые костры, сменили воду в чайниках и принесли свежей заварки. Кое-кто, в том числе Роберт Карлович и оба капитана, отправились спать, но большинство осталось. Заварили чай, пошли разговоры. Ночь продолжалась.
Кто-то подкалывал Вараксу, высказывая предположение, что Богдан — тайный последователь Гераклита, считавшего огонь основой всего сущего, и что жизнь свою он кончит как Эмпедокл — бросится в кратер вулкана. На что последовало возражение, что тогда Варакса не сможет насладиться зрелищем своей собственной кремации…
Слава Охотников, ухватив Сердюка за полу тенниски, втолковывал ему, что ничего таинственного и загадочного в хождении по углям нет, просто подошвы усиленно выделяют пот, и он предохраняет кожу от ожогов. Опытные сталевары, говорил Охотников, умеют безо всякого вреда на какое-то время окунать пальцы в расплавленную сталь. Так что тут нет никакой мистики и все объясняется очень просто.
Сердюк выслушал Охотникова до конца, потом внимательно посмотрел на него и спросил:
— А что ж ты тогда в круг не пошел, когда он звал?
И, не дождавшись ответа от опешившего Вячеслава, добил:
— Вот разница между вами — ты знаешь, а он умеет. Охотников пару раз открыл и закрыл рот, но не издал ни звука.
А Сердюк уже допытывался у Богдана, чем объяснить его пироманию — наследственностью или влиянием среды. Видимо, прилично Варакса выдохся после своего выступления, поскольку, не уловив интонацию вопроса, начал на полном серьезе рассказывать, что среди его предков по материнской линии были иранские огнепоклонники, да и славянские его предки в свое время поклонялись богу огня Кравьяду…
— Огонь, он живой, — говорил Варакса, — его понимать надо. Из четырех стихий — это самая главная, весь мир из огня возник. Гераклит не так уж неправ.
Все, предвкушая развлечение, придвинулись поближе; замечены были взаимные переглядывания, подталкивания и перемигивания. Богдан завелся.
— Вы что думаете, — кричал он, — плазма в нашем реакторе — это просто так, огонь от керосинки?! Да она же живая. Каждый раз, когда реактор запускают, — как будто новое существо рождается. Вспомните, первые несколько суток как трудно ее удержать, как она бьется и мечется. С каждым новым запуском реактора и плазма новая, другая, требующая своего подхода. Скажете, нет?
С этим многие согласились. Смешки стали пореже и спор пошел уже всерьез. Кто-то возразил:
— То, что плазма разная, ничего не доказывает, просто внешние условия никогда в точности не повторяются. Поэтому и трудно поначалу. А после мы к ней приноравливаемся, и все идет гладко.
— Не забывай, что через шлемы Дойлида психополя каждого из нас связаны с электромагнитными полями плазмы почти напрямую. Как мы изучаем плазму, так и она изучает нас. Информация протекает в обе стороны…
— Ну, ты залепил! Может, еще скажешь, что она разумная?!
И пошло, поехало…
В дальнейшей перепалке выяснилось, что Варакса верит в существование плазменных форм жизни, в том числе разумной, на поверхности и (или) в недрах звезд, в том числе Солнца. Посыпались возражения, на которые Варакса отвечал более эмоционально, чем аргументированно. В основном все его доводы сводились к тому, что он, пользуясь терминологией исторической бюраканской конференции по проблеме СЕТ I, обвинял своих оппонентов в планетном, белковом и водяном шовинизме.
Кто-то вспомнил гипотезу Б. Соломина о том, что в происхождении жизни на Земле решающую роль сыграло излучение Солнца. Варакса, натурально, оказался горячим ее сторонником.
— Если допустить существование разума на звездах, то почему не допустить, что этот разум может подтолкнуть развитие жизни на планетах этих звезд? Излучение звезды может нести сложную закодированную информацию, оказывающую управляющее воздействие на биосистемы.
— Да нет же в солнечном излучении никакой сложной информации!
— Сейчас нет. Но сейчас жизнь и не возникает, а только эволюционирует. Это был разовый сброс негэнтропийного потенциала. Он-то и привел к возникновению жизни.
— Гладко у тебя получается! Когда-то излучение несло информацию, но доказать это невозможно. А сейчас все шито-крыто. Зыбкий фундамент для гипотез.
— Доказательством является наше существование. А код, переданный Солнцем миллиарды лет назад, все еще хранится в наших генах и когда-нибудь сработает.
— Это ты к чему клонишь?
— Рано или поздно все возможности эволюции белка будут исчерпаны и мы сменим свои коллоидные тела на плазменные.
— И будем странствовать по пространству-времени в виде сгустков электромагнитного излучения? Новый вариант бессмертной души?
— Во — первых, почему бессмертной? Откуда это следует? А, во-вторых, души отнюдь не бесплотной. О том, что плазма — четвертое состояние вещества, в средней школе учат.
Тут наконец вмешался всегдашний супротивник Вараксы по спорам Слава Охотников.
— Так, может, — сказал он вкрадчиво, — и Большой Взрыв был таким же сбросом излишков негэнтропии?
— Почему нет? — осторожно ответил Варакса.
Тогда Охотников возвел очи горе, поджал губы и ханжеским тоном лютеранского пастора рек: «И сказал бог: да будет свет. И стал свет».
Опустил глаза и желчно добавил:
— Похоже, не так ли? И так же бездоказательно. Поздравляю, Богдаша, к фидеизму скатился!
Богдан взвился.
— Других аргументов нет?! Только и можешь, что в фидеизме обвинить?! А я-то думал, что времена научных дискуссий, когда наклеивание ярлыков было самым веским доводом, давно миновали.
Охотников не сдавался:
— А все-таки, все-таки, ведь похоже…
— Ну и что?! Слушай, если ты, скажем, пишешь работу по проблемам турбулентного движения плазмы, то, наверно, не станешь доказывать свою правоту цитатами из священного писания? Не так ли? Но, следовательно, и опровергать научные гипотезы выдержками из библии тоже нелепо. Следует действовать в рамках избранной парадигмы и не путать ее с другой…
Они продолжали спорить и дальше и под конец вовсе перешли на личности, но мне это уже надоело, я отошел от костра подальше и стоял, оглядываясь по сторонам, глядя то на звезды, то на темный силуэт «Цандера» и на гребень с пальмами за ним; то на флюоресцирующие во мраке просторы океана, то на фигуры спорщиков у костра, стараясь запомнить все до мельчайших подробностей, чтобы сохранить память об этом дне и вечере.
Да, день был хорош, но кончился он скверно. Назавтра половина экипажа ощутила легкое недомогание, а к вечеру выяснилось, что люди подцепили какую-то тропическую лихорадку, и на этом безмятежный этап нашего путешествия закончился.
III
— Ничего особенного, Евгений Дмитриевич, на атолле они не делили. Поспорили, как обычно, из-за теорий Вараксы, и все. Может, Богдан слегка и погорячился, ему не следовало обзывать Славку штопанным контрацептивом, но он просто, как мне кажется, сильно выложился во время этого своего нестинарского представления.
— Нестинарского?
— Ну, в Болгарии людей, которые босиком по углям ходят, называют нестинарами.
Помолчали. Наконец капитан вздохнул и поднялся.
— Хорошо, Геннадий Альгертович, — сказал он, — сейчас я иду к капитану-штурману на утверждение графика вахт. Что касается предупреждения Вараксы… Думаю, решение будет компромиссным.
— То есть?
— Удвоим бдительность и при малейшей угрозе будем садиться.
Мы встали и раскланялись.
Я вышел в темный коридор. У самого входа в кают-компанию со стены была снята панель, и два техника из палубной команды, подсвечивая себе переносками, копались в распределительном щитке. На полу валялись палочки припая, стояла плазменная паяльная лампа. Я некоторое время тупо, без единой мысли, смотрел на язык голубоватого пламени, затем спохватился, взглянул на часы и поспешил в усилительную.
Усилительная — небольшой отсек, расположенный над реактором и рядом с главным когитором. Если не считать восьми кресел, двумя рядами, друг против друга, стоящих у стен, он пуст. Кресла — только с виду кресла. На самом деле каждое из них — это усилитель Дойлида, то есть информационный мультиплексный канал, связанный с когитором и имеющий свой автономный процессор. Сидеть на них, впрочем, удобно. У каждого кресла левый подлокотник шире правого, на нем небольшой пультик с двумя клавишами и верньером. Тут же обычно находится шлем, вроде мотоциклетного, только побольше. От верхушки шлема тянется кабель, уходящий в кресло.
Когда я зашел в усилительную, Варакса уже прилаживал шлем, а Трофим Деденко — еще один член нашей четверки — стоял рядом.
— Где Охотников? — хотел было спросить я, но осекся. Охотникова бросили на усиление четверки Славинского, в которой было двое больных. Он сидел в ряду кресел напротив, между Славинским и Сердюком.
Я плюхнулся в свое кресло, натянул шлем, покосился влево — и Деденко и Варакса свои шлемы уже надели.
— Готовы?
— Готов, — степенно ответил Деденко.
— Готов, — буркнул Богдан.
Я опустил забрало, закрыл глаза и надавил клавишу номер один. Богдан и Трофим сделали то же. То есть я этого, конечно, не видел, но знал, что так оно и есть.
Включилось внутреннее зрение, мы погрузились в семантическое поле когитора. Как всегда в момент перехода, на долю секунды возникло острое чувство потери ориентации, замельтешили перед внутренним взором неуловимые образы, донеслись голоса, вещающие на рыбьем языке. Потом все сгинуло, осталось лишь ровное, бледное серо-жемчужное свечение, и в нем проступили полупрозрачные стены, перегородки и переборки «Цандера». Только корпус реактора оставался непроницаемым — это был еще только первый уровень погружения. На этом уровне наше поле зрения охватывало весь самолет. Разумеется, не реальный, а его гештальт — внутренний образ, заложенный в семантическое поле когитора. Но образ был взаимно-однозначной копией реального самолета; любое изменение на борту, будь то хоть перестановка тазиков в камбузе, тут же отображалось на модели. Наоборот, мысленные приказы, отдаваемые на модель вахтенным пилотом или его помощником, изменяли режим полета реального «Цандера». Пилоты пользовались такими же шлемами Дойлида, как и мы, и были, кроме нас, единственными людьми, видимыми на гештальте, — именно потому, что принимали участие в управлении. В остальном «Цандер»-образ был безлюден. На этом уровне погружения мы могли связаться с пилотами через семантическое поле — что-то вроде телепатии. Но как только они снимали шлемы, то исчезали и для когитора и для нас. Видели мы их так же, как и друг друга — в виде светящихся центров, узлов, внешне неразличимых, но обладающих своей индивидуальностью. Воспринимая их через поле, я всегда различал, кто есть кто, так же как никогда не ошибался, какая из светящихся точек рядом со мной Варакса, а какая — Деденко или Охотников.
После погружения мы сблизились и образовали равносторонний треугольник. Пару секунд висели неподвижно, подстраиваясь друг под друга, нащупывая резонанс. В этом реальном мире наши левые руки крутили верньеры настройки на подлокотниках кресел.
Ага… есть касание… мы трое ощущаем себя единым целым и, кроме того, чувствуем незримое присутствие кого-то огромного вне нас и внутри нас одновременно, и вся мощь его становится и нашей мощью…
Жесткая фигура зафиксирована, все готово, указательные пальцы наших левых рук синхронно надавливают на клавишу номер два, и мы сквозь многослойную защиту ныряем в реактор. Серое сияние сменяется золотым, поле зрения ограничивается стенками реактора. Отсюда мы уже не можем связаться с пилотами. Сделано это из лучших побуждений — чтобы никто нам не мешал, никто не отвлекал. Удержание плазмы требует сосредоточения.
Вот и она, голубушка. Наш треугольник висит над раскаленной бело-фиолетовой баранкой, а чуть ниже нас — другой треугольник — Славинский, Охотников, Сердюк. Плазма спокойная, и баранка кажется высеченной из белейшего мрамора. Мы опускаемся ниже, а треугольник предыдущей вахты начинает подыматься, на секунду мы совмещаемся, проходим друг сквозь друга, и в этот миг они передают нам управление. Короткий миг, но плазма отзывается на него — огненный тор вздрагивает, по его поверхности пробегает мелкая, темная рябь, мы быстро успокаиваем ее, а тем временем тройка Славинского проходит сквозь слои защиты и исчезает. Смену сдали — смену приняли. Мы фиксируем позицию над плазменным тором и сливаемся вместе с плазмой в единый (субъект-объект) управляемый комплекс. Может быть, мы за это и любим свою работу, что в такие минуты, если, конечно, все идет нормально, мы испытываем нечто вроде нирваны — чувство ровного покоя, уверенного в себе могущества.
(Разумеется, плазма, которую мы видим и которой управляем, это тоже не настоящая плазма, а ее семантический образ. Но иллюзия, что мы действительно сидим в реакторе, — полная. Тем более, что всякое наше мысленное воздействие на образ плазмы тут же передается через шлемы и каналы, через когиторные цепи на мощные магнитные бичи и ловушки и, в конечном счете, на реальную плазму).
…Как всегда, вахта кончилась неожиданно — казалось, прошло всего 2–3 минуты с тех пор, как мы приступили, а вот уже появилась смена. Жалкая смена. От верхней стенки реактора спускались две светящиеся точки — Славинский и Охотников. Славинский первый включился в управление, мы образовали тетраэдр — нормальную рабочую фигуру, которую, кстати говоря, Платон сопоставлял со стихией огня. Для работы с плазмой эта фигура оптимальна, так бы и держать, но увы… Я отсоединился, и мое место занял Охотников, после этого отстегнулся и Деденко. В оставшемся треугольнике явно доминировал Богдан, и передача прошла так гладко, что плазма и не дрогнула. Мы поднялись вверх и вышли из реактора.
Расплату за шесть часов эйфории и нирваны чувствуешь сразу же, как только снимаешь шлем. Некоторое время мы собирались с силами, ощущая в теле знакомую опустошенность, затем, шатаясь, как пьяные, встали и побрели в свои каюты. Мы чувствовали себя полностью выкачанными и разбитыми, а что будет с Богданом после двух смен?
Перед тем, как рухнуть на койку и заснуть, я успел подумать, что предсказание Вараксы, кажется, тьфу-тьфу-тьфу, не сбывается, пока что идем без помех…
…без помех… совсем без помех… вот только этот проклятый звон, распроклятый, чертов звон, острый, как циркульная пила, прямо по ушам — зачем он тут нужен, что ему от меня надо? ах да… это будильник… свои пять часов я уже отоспал… вот черт!.. обидно — даже и не заметил… а сейчас надо вставать — опять моя вахта. Я обнаружил, что уже сижу на койке, но глаза открыть еще не могу — какие бы это домкратики придумать, чтобы веки поднять после такого сна… Наконец и глаза открылись. Слава богу, что одеваться не надо — в одежде спал, только сапоги какая-то добрая душа стянула. Видимо, та же душа позаботилась и о моем не то обеде, не то ужине — на столике у иллюминатора стояли два термоса, побольше с бульоном, поменьше с кофе, лежала плитка горького шоколада, еще были гренки и ломоть соевого бифштекса на тарелке из гофрированной фольги. Что ж, спасибо!
Прихлебывая бульон, я глядел в иллюминатор. Солнце уже садилось, и вид у него был нормальный, и, судя по всему, за те часы, что я спал, ничего страшного не приключилось. В усилительной я появился первый и сразу же заметил что-то странное в позах Славинского и Охотникова. У меня екнуло сердце. Я бросился сначала к одному, потом к другому, поднял забрала их шлемов. Оба были без сознания. Когда они отключились? Почему? И как пилоты этого не заметили? Но все это было не важно. Главное, что Варакса работает вторую вахту подряд и неизвестно, сколько уже времени держит плазму в одиночку.
В усилительную ввалились Сердюк и Деденко. Чтобы все понять, им хватило одного взгляда. Мы бросились к своим местам и натянули шлемы. Через секунду мы были уже на первом уровне погружения. Здесь мы задержались ровно столько, сколько понадобилось, чтобы доложить о случившемся пилотам. Они вызвали помощь, а мы нырнули в реактор.
Над раскаленным тором висела одинокая звездочка, Мы спикировали на нее соколами, буквально выдрали у Вараксы управление, приняли его на себя, а Богдана мощным ментальным импульсом вышвырнули за пределы реактора. Трудно было судить, в каком он состоянии, но мы знали, что в случае чего помощь ему окажут. Нашей заботой была плазма.
С ней было плохо. Плазма была нехороша. Смертельно-бледный лиловый тор дергался и трясся. По баранке ползли вздутия и утолщения, пробегала рябь, она пульсировала, приближаясь к стенкам реактора на опасное расстояние. Заполняющая камеру золотистая аура, идеальная среда для передачи наших мысленных приказов на образ плазмы, вдруг помутнела и стала тугопроходимой. Огненное кольцо плохо реагировало на наши усилия — с задержкой, не сразу, а то и вообще никак. Кажется, мрачное пророчество Богдана сбывалось. Было ясно, что реактор придется гасить, но для этого сначала нужно сесть. Тут все зависело от пилотов — как быстро они почувствуют опасность и отыщут подходящую площадку. Поторопить бы их! Но проклятый конструктивный просчет не давал возможности связаться с ними из реактора.
Огненная баранка словно взбесилась. Она извивалась червяком, в ее теле струились кроваво-рубиновые прожилки, поверхность, помимо ряби, стали покрывать мелкие темные пятна — как шкуру леопарда. Мы напрягались как могли, пытаясь хоть как-то утихомирить ее бешеную пляску. Нас швыряло туда-сюда по всему рабочему объему. Секунды шли, безумные пульсации все нарастали, и с очередным ударом нас, всех троих, вышвырнуло за пределы реактора — на первый уровень.
Плазма осталась без контроля!
Мы ринулись обратно; набухшая, мечущаяся баранка выбросила нас назад. Снова нырок — и снова назад. Сколько раз так повторялось, не знаю, не считал. Но за те короткие доли секунды, когда мы были на первом уровне, пилоты успели нам передать, что «Цандер» садится и что надо продержаться еще пару минут. Может, это нас и утешило бы, но на первом уровне мы увидели нечто еще более страшное, чем взбесившаяся плазма на втором. Этого не могло быть, но это было.
Огненный человек стоял в метре от нас, в центре усилительной. Черный скелет, облаченный в огненную плоть, пронизанную сотнями тончайших плазменных прожилок, — на анатомическом атласе они соответствовали бы нервной системе.
Этого не могло быть — на первом уровне можно было видеть лишь тех, на ком шлемы, больше никого. Но это было. И был это, конечно, Варакса, кто же еще?!
Огненный человек стоял неподвижно, наклонив голову, как будто прислушивался к тому, что творилось у него под ногами.
А под ногами у него, под четырьмя слоями защиты, в чреве реактора был ад. Плазма заполнила весь рабочий объем, выла и ревела, и каким чудом она не касалась стенок, я не знаю. Мы не могли продержаться на втором уровне ни единой микросекунды — нас тут же выбрасывало обратно. И, наконец, случилось. Плазма коснулась стенок реактора.
В мгновения смертельного отчаяния сознание работает на пределе, вбирая все мельчайшие подробности окружения, перерабатывая информацию с огромной скоростью, так, что быстрый поток времени кажется вязким, как струя липкой патоки. Это обыкновенное человеческое сознание.
А мы представляли собой три слившихся воедино разума, усиленные семантическим полем когитора. Мы видели все. Счет шел уже не на микросекунды, в ход шли нано-, а может быть, даже и пикосекунды.
Вот протуберанец искусственного солнца лизнул стенку разрядной камеры. Через одну микросекунду весь «Цандер» должен был превратиться в пар. Этого не произошло. Просто в корпусе появилась аккуратная дыра диаметром около метра. Она проходила через бланкет и нейтронную защиту, через внешнюю защиту и через все промежуточные слои. И дыра эта образовалась как раз на том месте, где стоял огненный человек, так что на короткую долю мига он повис в пустоте. Наносекунду спустя его не стало, черный скелет сгинул, а огненный столб, протянувшийся в усилительную, коснулся ее потолка. Следующие несколько наносекунд толстый огненный шнур перетекает из дыры в полу в верхнюю дыру, затем внезапно становится темно и тихо, но тишину нарушает тяжелый грохот, и мощный удар сбрасывает наши тела в реальном мире с кресел — «Цандер» рухнул на грунт.
Я сорвал шлем: вокруг был мрак, только сквозь дыру в потолке проникал кошмарный белый свет.
Здесь в моей памяти провал. Сколько я потом ни пытался, так и не смог вспомнить, как оказался снаружи. Никакого перехода не было — вот я валяюсь на полу усилительной и нащупываю руками края ведущей в реактор дыры, а вот я уже стою метрах в сорока от «Цандера», на пологом склоне небольшого ущелья у подножия горы, а за моей спиной вертикальная гранитная стена, и ноги мои по колено в потоках воды от растаявшего снега и льда, и все окутано плотным облаком пара, но даже сквозь него можно разглядеть стремительно уменьшающуюся в яркости звезду, возносящуюся в зенит.
После нам рассказали, что ее засекли во многих обсерваториях и даже рассчитали ее орбиту. Двигаясь по самой минимальной траектории, звезда уносилась к Солнцу.
Но это было после, а пока что я смотрел ей вслед до тех пор, пока яркость ее не уменьшилась и она не затерялась среди других звезд, проявлявшихся по мере того, как рассеивалось облако пара.
Лишь тогда я опустил голову и впервые увидел, что сталось с самолетом — сверху дыра, на корпусе вмятины, многие иллюминаторы выбиты, оплавленные титановые крылья перекорежены и бессильно обвисли. От эмблемы в носовой части — пляшущей в огне саламандры — почти ничего не осталось. Мне стало жалко старика «Цандера» — этого доброго левиафана, из которого ушла его огненная душа. Ему уже не летать в вольных просторах пятого и шестого океанов, отныне он прикован к этому склону и будет так валяться, зияя темными провалами люков и иллюминаторов, до тех пор, пока не прилетит демонтажная бригада и не разберет его на части, чтобы вывести домой. А может, даже и это сочтут нерентабельным, и, возможно, так даже лучше…