Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Первопрестольная: далёкая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 - Александр Михайлович Дроздов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А годы уходили…

И сердце великого государя московского сосала тоска.

VI. УЯЗВЛЕНИЕ

Когда великий государь, громко зевая, ушёл наконец в свою палатку, князь Василий Патрикеев, заложив назад руки, пошёл. станом вдоль потухающих костров: он знал, что ему не спать. Он никогда не умел светло веселиться в жизни. Несмотря на знатное происхождение, на огромные богатства, на исключительную близость к великому государю, жизнь была ему в тягость. Он был уже женат, но с первых же дней жена — до брака он её, по обычаю, и не видал — опостылела ему хуже горькой редьки. И вдруг, только на днях, перед самым походом, жизнь, точно назло, едко посмеялась над ним.

По поручению великого государя он зашел к старому князю Даниле Холмскому[37]. У князя бывал чуть не ежедневно: с молодым княжичем Андреем они дружили с малых лет. В доме шла великая суета: князь Андрей уходил в поход, и надо было всё для него изготовить. Князь Василий, никого не спрашивая, как всегда, отворил двери в сени и застыл на пороге: в сенях была ему неведомая красавица, при одном взгляде на которую сердце его опалила жаркая молния. Она в испуге закрылась фатой, но не могла отвести от него глаз. Прошла минута ли, две ли, три ли, оба не знали: они были огромлены, и глаза в эти короткие мгновения сказали одни другим столько, что и сердце не вмещало. Оба поняли, что они созданы друг для друга, оба чувствовали, что вся их жизнь до этого момента была только приготовлением этой восхитительной и страшной встречи, и оба сейчас же почувствовали, что между ними неприступная стена: князь Василий догадался, что это молодая жена его сердечного дружка, князя Андрея, сыгравшего свадьбу недавно, когда князь Василий с посольским делом в Ревель к Божьим риторам ходил, а она догадалась, что это князь Василий, о котором молодой муж не уставал говорить ей. На мгновение приоткрылся какой-то сияющий рай, и, точно издеваясь, судьба сейчас же запечатала вход в него тяжкой каменной плитой.

Князь Василий ничего больше из этой встречи не помнил. Не помнил он ничего и из тех дней, которые предшествовали выступлению московской рати. Он был оглушён. И вот теперь, на стоянке рати, он шёл потупившись вдоль линии потухающих костров и слушал тоскливые песни своего сердца. Местами от огней слышался уже храп. Разговоры утихали. Лошади сочно зобали овёс, сухо шуршали сеном и, чуя в темноте волков, чутко пряли ушами и беспокойно переступали ногами. Снежок всё падал и нежным прикосновением своим ласкал лицо.

У одного из костров какой-то старый вояка, доплетая лапоть, рассказывал что-то сидевшим вокруг костра воям.

— А как же можно? Каждая трясовица своё имя имеет… — степенно говорил он. — Одну так просто трясовицей[38] и зовут, другую — Огнея, третью — Гнетея… Всех их числом двенадцать, и все они дочери Иродовы. И когда ты против их заговор читаешь, то отсылаешь их туда, откедова оне пришли: под пень, под колоду, в озера да в омута тёмные. И заговоры тоже всякие бывают: ежели от зубной боли, то надо на священномученика Антония заговаривать, от воспы — на мученика Конона, от пожара — на Микиту-епископа, а от трясовиц этих самых — на святого Сисиния. Как же можно? Всякому делу порядок должен быть.

— На кого молить от трясовицы-то надо? — сонно спросил из-за его спины молодой голос.

— Говорят тебе, на святого Сисиния.

— Чудной чтой-то какой, — засмеялся молодой. — Ровно не из наших, а? Святой Сисиний, а сам весь синий.

— Э-э, дурак!.. — недовольно отозвался рассказчик. — Нешто на святых зубы-то скалят?..

Князь снова пошёл вдоль линии догоравших огней. Снег сухо хрустел под ногами. И думал он, полный тоски, над судьбой своей. Родись он, к примеру, среди фря-зей, он мог бы видеть Стешу сколько хотел, мог бы говорить с ней, а здесь она рядом вот — и всё же между ними стена неприступная. Чудное дело: у всех были матери, у всех были сёстры, а на женщину Москва смотрела — по указке монахов — как на какую-то дьяволицу в образе человеческом, и, чтобы она как не напрокудила, запирали её накрепко в терему высоком. Без позволения мужа жена не могла выйти даже в церковь. Все очень хорошо знали, что ни высокие заборы, гвоздьём утыканные, ни злые собаки, гремящие цепью во дворах день и ночь, ни надзор семьи не мешали прелестнику-дьяволу делать в конце концов своё дело — чрез торговок, чрез гадалок, чрез богомолок. И часто потворённые бабы эти работали в высоком терему для боярынь и боярышен, а внизу — для боярина: убеждённый, что его собственный терем недоступен, он сам был не прочь позабавиться в терему чужом. А не только фрязи, но и новгородцы ничего этого не знают. Но — вздохнул он тяжело — если бы даже встретились они не в Москве, а там, где люди поскладнее устроились, и там между ними была бы стена: ведь она жена его лучшего друга, единственного человека, которому открывается душа его… Так зачем же они так поздно встретились? Кому это нужна мука их? Он ясно, остро чувствовал — её милые голубые глаза враз сказали ему всё, — что и она, может, не спит теперь, в эту глухую зимнюю ночь, и — тянется к нему.

Неподалёку послышались голоса. Он поднял голову. Навстречу ему медленно двигались по линии угасающих костров двое. Сперва он подумал, что это дозор, но потом, присмотревшись, узнал Фиоравенти в тяжёлой волчьей шубе и — Андрея. Сердце его тяжело забилось. Теперь он всячески старался избегать старого друга. Но избегнуть встречи было уже невозможно: князь Андрей заметил его.

— Что, и ты не спишь? — весело крикнул он.

— Я лёг было да что-то прозяб. Привычку, говорят, надо. А ты что полунощничаешь?

Князь Василий подошёл к ним, поздоровался с фрязином и неловко улыбнулся другу.

— Не спится что-то… — сказал он. — Давайте пройдёмся маленько, может, тогда лучше сон возьмёт.

— А мне вот Аристотель про свою сторону рассказывает, — проговорил князь Андрей. — И у них, говорит, монахи здорово силу забрали. И также много во всём… зряшного. В одном, говорит, месте гвоздь Господень показывают, в другом волос Богородицын, которого никто не видит, а в третьем пёрышки из крыльев архангела Михаила продают… А? — улыбнулся он.

— А я думал, у вас всё маленько поскладнее нашего налажено… — усмехнулся князь Василий, обращаясь к Фиоравенти. — Как наш митрополит Сидор в Фирензу вашу на собор ездил, описывали, не нахвалятся! А человек-то, выходит, и там дурак.

— Конечно, дурак, — равнодушно согласился фрязин, старательно выговаривая слова этого варварского языка, с которым он всё никак справиться не мог.

Нельзя было подобрать людей более несхожих, чем князь Василий и Фиоравенти. Князь был весь во власти того дьявола, который соблазнил праматерь Еву вкусить от древа познания добра и зла, обещая ей, что она со своим Адамом будут, «как боги». От древа она вкусила, но никакого познания не получилось, но, наоборот, узнали прародители лишь неутолимую тоску по знанию, которую и передали своим неуютным, беспокойным потомкам. Фрязин же смотрел на огромный мир, как на арену, где можно при известной ловкости ухватить немало доброго. К добру и злу он относился с полным равнодушием. Если ему приказывали за деньги разрушить старый собор, он разрушал, приказывали ставить новый — он ставил, стараясь только о том, чтобы ему от всех этих дел было побольше выгоды.

— А тебе так и не довелось шкуру моего последнего медведя видеть, — сказал князь Андрей. — Перевидал я их довольно, а того чудушки видеть еще не приходилось! Поверишь ли, как встал он на задние лапы да пошел на меня — ну, думаю, князь Андрей, молись скорей Богу да с вольным светом прощайся! Но всё же не сплошал и так-то ловко поддел на рогатину, что любо-дорого. Стеша всё ужахалась, как я перед ней шкуру-то расстелить велел.

Фрязин, плохо понимая живую речь молодого князя, думал о своих пушках, которые он впервые попробует на стенах новгородских, а в душе князя Василия вдруг буйной вьюгой заиграла грусть-тоска, нет, ничто ему теперь не мило на свете, ничего ему в жизни не нужно! Нет её — нет и жизни И он стиснул зубы, чтобы не застонать.

И молчала ночь, и снежинки всё гуще покрывали эти тысячи спящих по белой земле людей, и крупы лошадей у коновязей, и лапы старого бора. Где-то вдали опять завыли волки.

— Да что ты голову-то повесил? — вдруг с улыбкой посмотрел на князя Василия его друг. — Или на Москве зазнобу какую покинул? Ну, ничего, не горюй, скоро назад вернёмся!

VII. КОНЕЦ СКАЗКИ СТАРОЙ

Чуть засерело за тёмными лесами, как над спящим станом запел рог и по опушке бора встала из-под снега московская рать. Под снегом было куда теплее, чем теперь на морозе. Вой стряхивали с себя белые, пахучие пласты свежего снега, притопывали лаптями, размахивали руками и переговаривались хриплыми со сна голосами.

— Гоже, баять нечего! А дома на печи с бабой куды лутче… А, Васьк?

— А лошади-то, лошади-то, гляди, ребята!

Кони, понурившись, стояли у коновязей, и на спинах их лежали богатые белобархатные попоны.

И зашумел стан. Помылись маленько снегом, для прилику, покрестились на восток, поели толокна с сухарями и завоеводчики поскакали по своим местам строить полки на поход. Ещё немного — и по занесённой снегом дороге полки медлительно двинулись вперёд. Идти было неспособно, бродно. Особенно тяжело доставалось головному полку, который проминал дорогу для всех. Но снег перестал, тучи расчистились, засияло солнце, и радостно стало на душе у всех при взгляде на этот белый, чистый, сияющий мир. Упоительно пахло свежим снегом. Ни единого следа зверя или птицы не было: всё живое, боясь показать след, отсиживалось в крепях. На языке звероловов это называется мёртвой порошей.

Шли с охоткой. Прошли Волок Ламский, прошли Старицу, подошли к Твери. Ещё недавно, казалось, видела Москва под стенами своими полки Твери и Литвы, а теперь в Твери без разрешения великого князя московского и дохнуть не смели. Из всех попутных городов выходили полки, чтобы подстроиться к московской рати и идти — хотя бы и без большой охоты — на дело московское, которое всё больше и больше становилось делом всей Руси. Прошли бойкий Торжок и вошли, наконец, в Дере векую пятину Господина Великого Новгорода.

Чёрный народ, ютившийся по непыратым деревенькам, затерявшимся среди необозримых лесов и снегов, старался при подходе полков схорониться в крепи: грабили и жгли мужика все, свои и чужие, одинаково. А которым схорониться было некуда или некогда, те выражали знаки подданничества. Чёрный народ новгородский совсем не огорчался походом москвитян: свои бояре надоели досыта поборами беспощадными — крич от них стоял по всей земле новогородской.

— И годно им!.. — говорили, поёживаясь от морозца, мужики. — А то, ишь, волю-то забрали…

Но всё же, когда можно было, они старались показать москвитянам, что и они тоже не лыком шиты.

— А ты што думаешь? — говорил какой-нибудь республиканец на привале москвитянам: — У нас хлеба нету, а благодати — слава Тебе Господи! Вот недавно отец Савва, что на Вишере обитель себе ставит, выпустил свою лошадку попастись. Бес напустил на её ведмедя, и тот съел её. Купил старец, делать нечего, другую. И ту съел зверь. Тогда Савва, осерчавши, связал ведмедя молитвой и повёл его в Новгород к судьям. «Вот, — говорит, — судьи праведные, зверь сей обидел меня дважды, и я требую суда на него». И обсказал всё, как и что. Судьи подумали, подумали, да и говорят: «Поступи с ним, отче, как знаешь». И старец решил: так пусть-де он поработает на мою обитель за лошадей, которых он у меня съел. И ведмедь так до самого окончания постройки и возил для старца брёвна из лесу.

Тогда каждая земля только свою святыню блажила. Поэтому москвитяне и тверяки слушали республиканца недоверчиво.

— Охо-хо-хо-хо… — вздохнула какая-то борода. — Мели, Емеля, твоя неделя!..

Все засмеялись. Но чесать языки было уже неколи: трубы играли поход. И, запалив для острастки деревню, полки потянулись по снежной дороге в хмурые зимние дали, а новгородец долго смотрел им вслед и чесал штаны, что там ни говори, а охальник народ москвичи эти самые!..

И вот вдали над белой гладью мёртвого теперь Ильменя засияли наконец главы Софии Премудрости Божией. Над белыми равнинами загудели «могучие бубны и воины, закричали одушевленно: керлешь, керлешь…» — что по-московски значило: «Кириэ елеисон…»[39] Но весь этот бранный шум был уже совсем не нужен: новгородцы и без того были уже напуганы приближением силы московской. Правда, город, как всегда, баламутился: если в одном конце «целовали Богородицю, как стати всем, любо живот, любо смерть за правду новгороцькую, за свою отчину», то в другом целовали другую Богородицу, как верой и правдой служить и прямить великому государю московскому. Но все чувствовали, что дело идет к развязке.

Головной полк в бранном шуме надвинулся на посольство Великого Новгорода к великому государю. То был весь совет боярский: старые посадники, старые тысяцкие, всего человек поболе полусотни, во главе с самим владыкой. Воевода, князь Иван Юрьевич Патрикеев, приказал рати стать станом, и спустя малое время послы предстали пред грозные очи великого государя. Красивое и энергичное лицо Ивана выражало обиду, но и торжество: он понимал, что это начало конца. Он благочинно принял благословение от владыки — на жирном лице того было великое смирение и покорность воле Божией — и едва кивнул на низкий поклон бояр новгородских.

— С чем пожаловали, новгородцы?

— Помилуй вотчину свою, великий государь, — проговорил владыка. — Великий Новгород челом тебе, великому государю, бьет.

— Негоже, новгородцы! — сказал Иван, и сухие ноздри его затрепетали. — Я ли не был к вам милостив? Я ли не прощал вашим людям обиды, которые они чинили городам моим? Но всякому терпению бывает конец. Вы отпираетесь от своих слов. Ваши послы, придя на Москву, сами безо всякого понуждения, меня своим государем величали, а вы тут кричите, что этого и не бывало николи, что я словно уж и не государь вам… Эдак перед всеми людьми выходит, что великий князь московский ныне лжецом учинился.

— Смилуйся, великий государь! — стал вдруг на колени владыка. — Мало ли что худые мужики-вечники у нас кричат? Народ наш, сам знаешь, какой… Положи гнев на милость, великий государь. Ты государь наш и великий князь всея Руси — кто может, безумец, стати противу величества твоего?!

Иван сам поднял владыку.

— Ежели новгородцы приносят мне вины свои, я готов сменить гнев на милость, — с раздувающимися ноздрями сказал он. — Я государь ваш — кому, как не мне, пожалеть вас?.. Повинной головы, говорят, и меч не сечёт. Завтра я назначу своих бояр для говорки с вами — все вместе вы и обсудите, как нашему делу теперь быть.

Как только великий государь удалился в свой шатёр, послы, чтобы подмаслить дело, — не подмажешь, не поедешь, как говорится, — тут же раздали его приближённым богатые дары сорока соболей драгоценных, сукон дорогих из Фландрии, из города Ипра, а кому и золотых кораблеников, которые в Европе нобелями звались.

Между боярами затёрся было спор.

— Да никто нашим послам и не думал поручать государем великого князя на Москве именовать, просто вы заплатили им, чертям, побольше, чтобы они так его назвали и чтоб вам было к чему придраться!

Владыка Феофил едва утихомирил спорщиков.

— Да будет уж вам! — говорил он. — Лучше по-милому по-хорошему, по завету христианскому…

Московский стан шумел радостным шумом: победа, и без драки. Но Новгород яростно спорил: одни настаивали, чтобы не гневать больше великого государя и сдаться на его милость, а другие кричали, но уже без всякой веры, что надо биться до последнего за вольность новгородскую. За Москвой потянуло большинство: свары осточертели, всем хотелось покоя под сильной рукой великого государя. Великий Новгород, чтобы хоть что-нибудь выторговать, начал сноситься со станом московским посольствами, но Иван продолжал разыгрывать обиженного и не шёл ни на какие уступки. И вдруг среди переговоров он повелел воеводе придвинуть войска поближе к городу, занять все подгородные монастыри по Волхову и Городище, где всегда жили князья новгородские. Новгородцы упорствовали — Иван повелел занять полками болонье[40]. И тот же час стал Фиоравенти по болонью свои пушки устанавливать, направляя их жуткими дулами на город.

Иван видел, что новгородцы укрепились хорошо, и тратить силу зря он не хотел: зачем, когда можно взять город измором? Город, в агонии, раздирался. Но голод — не тётка. И опять выслали новгородцы владыку с боярами, и Иван сообщил им чрез бояр свой приговор:

— Если ты, владыко, и вся наша отчина Великий Новгород сказались перед нами виноватыми и спрашиваете, как нашему государству быть у вас, в нашей отчине, то объявляем вам, что хотим у вас такого же государства нашего, как и в Москве.

Ошеломлённые послы просили, чтобы великий государь отпустил их в город посоветоваться с народом ещё.

— Идите, но чрез два дня будьте назад, с ответом.

Опять вернулись послы в баламутящийся в муке смертной город, опять вернулись в стан московский, но…

— Государство наше в Великом Новгороде будет таково: вечевому колоколу в Новгороде не быть, посаднику не быть, а государство своё нам держать, как в нашей Низовой земле…

Шесть ден думали новгородцы над московским орешком. Пушки Фиоравенти молча говорили им, что размышления их не приведут решительно ни к чему. И вот наконец, — было 14 декабря, — владыка во главе большого посольства снова явился в ставку великого государя.

— От посадника степенного Великого Новгорода, — заговорил он торжественно, дрожащим голосом, сдерживая слёзы, — и от всех старых посадников, и от тысяцкого Великого Новгорода степенного и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, и от чёрных людей, от всего Великого Новгорода, от всех пяти концов на вече, на Ярославле дворе положили: вечевой колокол и посадника великому государю — отдать.

По толстому лицу старика покатились слёзы: что ты там ни толкуй, в эту минуту он опускал в могилу многовековую жизнь Господина Великого Новгорода. Всё вокруг взволнованно молчало. По стенам города сумрачно стояли новгородцы.

— Но, — продолжал владыка: тут уже вступала в дело забота дневи сего, — но только бы государь бояр в Москву не посылал, в вотчины их не вступался бы и в службу их в Низовую землю не наряжал…

Иван — он сиял торжеством — всемилостивейше всем этим боярство новгородское пожаловал.

И снова ударили послы Великого Новгорода челом.

— И чтобы великий государь укрепил всё это крестным целованием…

— Нет. Нашему целованию не быть.

— Так пусть хоть твои бояре крест целуют…

— Нет. И на то не соизволяем.

— Так хоть будущий наместник твой пусть крепость даст…

— Нет. И того не будет.

Послы растерянно переглянулись: знать, Господину Великому Новгороду и вправду конец.

— Разреши, великий государь, нам в город воротиться и совет с нашими людьми держать.

— Нет. И тому не быть.

Опустились вольные головы новгородские. Из очей у многих слёзы текли. От туги великой белый свет померк. И, приняв все условия великого государя, точно оплёванные, пошли они обратно в город, и сейчас же на дворе Ярославле дьяк владычный присяжную грамоту стал составлять. Первым подписал её владыка Феофил и печать свою приложил, а за ним приложили печати и всех пяти концов когда-то, совсем как будто недавно, Господина Великого Новгорода. Наутро после обедни владыка со многими боярами, купцами, своеземцами и житьими людьми принёс харатью[41] в ставку и вручил её великому государю московскому и всея Руси.

Москвитяне летали как на крыльях: всё обошлось без кровопролития, бояре были завалены дарами, а Москва выросла за эти дни до облаков. И в тот же день на записи этой целовали крест[42] бояре новгородские и гости перед боярами великокняжескими. Иван сейчас же заместил степенного посадника своими наместниками: князем Иваном Стригой-Оболенским да братом его Ярославом, который со своим бараном поднял не так давно в Пскове целое восстание. А дети боярские приводили по всем концам Новгорода людей новгородских к крестному целованию. И клялись буйные новгородцы доносить великому государю на всякого новгородца, ежели они услышат от него что-нибудь о великом государе дурного или — прибавлено было для красоты слога — хорошего.

В Новгороде во время осады вспыхнул, как почти всегда в таких случаях, мор. Великий государь, опасаясь заразы, в город не въезжал — только две обедни у святой Софии отстоял, благодаря Господа за Его великие к нему милости. А когда присяга новгородцев была кончена — многие сумели отвертеться, — ратные люди московские подошли к вечевой башне. С торга и с Великого моста новгородцы хмуро следили, что будет. И затуманились: москвитяне взялись за вечевой колокол…

Сладить со старым колоколом было нелегко: крепко был он прилажен к своей башне. Москвитяне пыхтели над ним, а он тихонько позванивал, точно жаловался, точно плакал — совсем как живой. Стоявший во дворе Ярославле боярин Григорий Тучин прослезился. Он знал уже, что есть на свете правды, которые велики и без всякого колокола и над которыми владыки мира не имеют никакой власти, и тем не менее из мягких глаз его, неудержимо накипая в сердце встревоженном, текли по смуглому лицу слёзы. Стоявшие поодаль мужики новгородские косились на него.

— Ишь, жалко, знать, воли-то своей боярской! — проговорил один из них с сивой бородой, в гречневике. — Будя, поиграли…

— Ты мотри, дядя Митрей, как бы москвитяне теперь на нашей спине не взыграли. — усмехнулся Ших, молодой древолаз[43]. — Погляди-ка, как землю-то Новгородскую они пожгли. Виноваты бояре, а отдувайся мужик… Эхма!

— Эхма, кабы денег тьма! — в тон ему вздохнул Блоха, опрятный старичок с курчавой бородой. — Не так москвитяне за дело-то берутся, мать их за ногу! — вдруг воскликнул он. — То-то тетери. — покачал он головой и вдруг, не выдержав, бросился к вечевой башне. — Да вы в пролёт-то, в пролёт-то его выводите! — крикнул он ратным людям. — Ни хрена, можно кирпичик, другой и выбить… Эй, ребята, помогай давай, — крикнул он своим.

И новгородцы мужики, от нечего делать, бросились на помощь москвитянам.

Колокол вышел в пролёт и по канату, издавая тихий, жалобный звук, поехал вниз, на снежную землю, где его, под охраной вооруженных москвитян, уже поджидали розвальни. Еще немного, и общими усилиями колокол был установлен на санях.

— Ну, с Богом! Дай Бог час…

И старый вечевой колокол поехал в стан московский по толпам новгородцев, смотревших со всех сторон на действо московское, точно вздох гнева пробежал. Казалось, вот ещё миг один, кто-то скажет решающее, зажигающее слово, сразу, как один человек, встанет, как встарь, Господин Великий Новгород против насилования московского, ненавистного — и…

Но такого человека в Новгороде уже не было, и слова такого сказать было уже некому. Одни плакали потихоньку, а другие зад чесали: «Ну, чего там…» А ратные люди ломами и топорами уже весело ломали старую деревянную «степень», с которой еще недавно говорили к народу новгородскому его посадники, излюбленные люди и князья.

На 17 февраля было назначено выступление московской рати в обратный путь. Перед самым отходом ее великий государь распорядился вдруг схватить Марфу Борецкую с её внуком да нескольких других коноводов литовской партии. Под усиленной охраной всех пленников привели к шатру великокняжескому. Долго заставил их великий государь ожидать себя. Марфа Борецкая по привычке своей всё кику свою поправляла да то и дело рукава подымала. И мрачным огнём горели глаза старухи неуёмной. Наконец в сопровождении блестящей свиты великий государь вышел к недругам своим. Марфа стояла поперед всех. Увидав великого государя во всем сиянии величества его, бешеная старуха гордо закинула назад седую, теперь трясущуюся голову. Кика её съехала набок, но она не замечала этого и с ненавистью смотрела на победителя. Она играла жизнью — все знали, как суров и беспощаден умел быть Иван, — но не склонилась гордая, сумасшедшая голова перед новым владыкой Великого Новгорода.

На радостях изрядно подпивший, князь Ярослав Оболенский мигнул рослому молодцу из детей боярских.

— А ну-ка, Ванюша, поди нагни ей, старой ведьме, голову! Да пониже, мотри.

— Брось! — строго повёл на него бровью Иван. — Подождём, пока сама поклонится: не к спеху.

Он презрительно усмехнулся и дал знак увести пленников.

Снежными, уже притаявшими дорогами потянулись новгородцы в далёкую Москву. За ними вышла рать московская. Звонкие песни молодецкие весело лились по снежным просторам, ухали бубны, звенели треугольники. Радостен был и Иван: за ним в обозе его государевом везли богатые дары Великого Новгорода: бочки вин заморских, огромные запасы ипрских сукон, корабленики[44] золотые, рыбий зуб, дорогих кречетов для теши царской, соболей сибирских, коней дорогих под попонами богатыми, золотые ковши, жемчуга, окованные золотом и серебром рога турьи старинные, мисы серебряные и — дар, для него самый дорогой — старый вечевой колокол, душу вольности новгородской.

VIII. БЕГЛЕЦЫ

Был конец марта, то прелестное на Руси время, когда зима уже окончательно побеждена, но весна все ещё не верит, что она победила, и радостные улыбки её то и дело сменяются проливными дождями пополам со снегом, а то и буйной метелью. На посиневших реках уже образовались закрайки. По лесам журчали тетерева, в глухих дебрях щелкали могучие глухари, а днём над солнечными полями заливались и никак не могли достаточно нарадоваться жаворонки. С юга валом валила всякая птица, и трубные звуки журавлиных косяков из-под облаков радостно возвещали всем: весна, весна! И всё напряженно и радостно ждало решительного перелома, когда дрогнут на реках ледяные поля, откроется весёлый ледоход, морями разольются реки, зазеленеет радостная земля и зазвенит миллионами голосов о счастье жить, и дышать, и любить.

По раскисшей дороге, по которой лежал ещё местами почерневший снег, среди пегих полей, над которыми кувыркались хохлатые луговки и заливисто свистели длинноносые кулики, шли двое прохожих с холщовыми сумочками за плечами и с подожками в руках. Это были боярин Григорий Тучин и дружок его, новгородский поп отец Григорий Неплюй. Новгородский погром потряс обоих больше, чем они ожидали, и в поисках душевного успокоения они шли теперь в глухой монастырь Кирилла Белозерского. Оба они ушли от церкви совсем, но о заволжских старцах ходило по Руси столько чудесных слухов, что они в поисках правды решили побывать у них. Если оба они уже знали, чего не нужно, то никак не могли они накрепко утверждать того, что нужно, и искали света верного повсюду. Да и тяжко стало в Новгороде. Хотя песня старого города и была спета как будто до конца, но в народе бурлило и можно было ожидать всяких кровавых неожиданностей. А души искали покоя и радости: ведь вот радуется же вокруг солнышку вся тварь земная, которую гордый человек неразумной зовёт.

— А тяжеленько брести-то, — сказал маленький боярин, останавливаясь и вытирая платом тихое, смуглое лицо, которое за последнее время заметно осунулось и постарело. — Гоже бы и отдохнуть маленько.

— Да уж теперь недалёко, мужики сказывали, — отозвался отец Григорий. — Надо поторапливаться, а то Шексна[45] не пустит. Ишь, какая теплынь-то. И воды, воды!

Он радостными глазами осмотрелся. Всюду играли, звенели и сверкали ручейки, и разливались по лугам озерками, и снова бежали, играя и веселясь, как живые.

— Ну, коли так, пойдём, — согласился боярин, движением плеч поправляя котомку. — В монастыре отдохнём.



Поделиться книгой:



Регистрация