— Посмотреть, что вас тревожит.
— А меня сейчас ничего не тревожит.
— В каждый миг нашего существования, Филипп Федорович, в нас — вся книга нашей жизни; гипноз позволяет перелистать ее и выправить загнутую страничку.
— А я, может, не поддаюсь!
— А мы попробуем. Чем мы рискуем, верно? Скидывайте с плеч пиджачок — и вместе с ним бремя ваших забот, долой туфли — эти офисные кандалы, мешавшие вам взлететь, ослабьте узел галстука — эту деловую петлю, которая вас душила, ложитесь на кушетку, словно в теплую морскую воду, потянитесь, как довольная жизнью кошка. Послушаем пульс… хорошо. Теперь возьмите в руку эту карточку.
— А что… это за… кредитка?..
— Не важно. Держите и внимательно, пристально смотрите на нее. А другую руку закиньте за голову, как на теплом, нежном, податливом песке под горячим, растапливающим мысли солнцем, под ласковый, мерный, убаюкивающий шелест набегающих волн. Вы внимательно, пристально смотрите. На карточку. Внимательно. Пристально. Вы расслаблены. Руки отяжелели. Отяжелели веки. Вы отдыхаете… отдыхаете…
Хотя Альб и говорил, что это всё подсознательные ассоциации, мир неразгаданный, мир, повернутый сразу во все стороны, но что-то просвечивает в том, как это происходит. Сначала — беспокойство, внутри возникают только обрывки целого, фрагменты, как у А. Ш., «материал, который хочет, но не может развиться». А у рисовальщика так могут витать части полусхваченных лиц: здесь один только острый нос, там уже застывшая на губах усмешка, но еще нет глаз, тут чуткое ухо, выдвигающееся из пустоты. Это те гандхарвы индийских сказаний, недоделанные творения, существа на стадии тумана, которых Беньямин узнал в помощниках из «Замка». Но у Кафки же есть и прямо портрет такого существа — «человек дождя» из какого-то фрагмента: «одна нога, кусок шляпы, пола дождевика…» Незавершенный портрет незавершенного. И Врубель писал, прорисовывая детали то там, то здесь… Нет, это другое, Врубель видел внутри уже всю картину целиком, а тут — что-то плавает, мерцает, как та прамузыка Альба: вроде уже есть, а вроде и нет, ее еще надо разгадать. И все это напрягается, беспокоит, пульсирует, словно нагнаивается, но не складывается. А потом вдруг в том же, что было, без прибавлений, — уже не куски, а целое, только не сплошь заполненное. Нашлась форма, интуитивно нашла себя. Когда, как это случилось — не уловить: только что не было, а теперь есть, словно всегда было. И теперь можно растить, заполнять пустоты — мир родился, пошла история. А могло так и остаться в кусках, перестоять, перегнить и потом расплыться, рассосаться. И это ужасно. А правила нет. И надо двигаться в темноте, и пытаться что-то осветить сознанием нельзя, потому что родиться все может только из этой тьмы бессознательного, и в ней нелепо что-то пытаться схватить наверняка. И ничего нельзя узнать, удержать; наше знание там — слепок с бегущей реки, посмертная маска, снятая с живого потока. Того, что мы там узнаём, уже нет и больше никогда не будет. Ключ не дается, билет не дается, ни в чем нет уверенности, и надежна только иллюзия. Блуждание во тьме как форма существования. Государство, в котором нет гражданства, и никому — никаких видов на жительство. Страна бомжей и лунатиков, в ней все — безродные космополиты, столь любимые у нас. Страна чудес, там воздух то гуще, то реже, то его нет совсем, там пестрое, неровно нарезанное время, там в непроглядной темноте все заполнено сухими биениями ненадежного метронома, и, вдруг вынырнув на свет, ты не знаешь, на каком ты свете. И кажется, что здесь уже все можно, но это только кажется, и надо бы остановиться и оглянуться, и только этого нельзя.
— Просыпайтесь! Как вы себя чувствуете?
— Хорошо. Извините, заснул. И опять этот Голос. Вот видите, не берет!
— И не надо, отдыхайте. Только говорите погромче. Закрывайте глаза. Спать!
Легко сказать «ретрансляторы», «получили-передали». Внутри их резонаторов другая топология: слова и образы растягиваются, перетекают, оборачиваются, ветвятся — симулянт Дали это зарисовал. И косвенно рассказал. Они ведь получают не в словах, а в какой-то очень твердой валюте, которую конвертируют в свою внутреннюю и расплачиваются за всё уже в ней. Шуберт — в мелодиях, Ван Гог — в желтом цвете, Филонов — в фасеточном зрении. В словах — редко, они обычно молчат. У них иногда как бы молчат даже холст, рояль, строка. Да-да, я замечал, и строка может молчать, а полученное ими выражается не их надуманными словами, а вопреки им, «ударом через руку». Альб же говорил, что художник не обязан понимать, что он делает, и что нельзя относиться к тому, что создал, — вообще никак нельзя относиться. Разве это возможно?
— Просыпайтесь!
— Ой, хорошо! Ну, что, не поддаюсь, да? Заснул? Давайте, я сам расскажу, что слышал.
— Вы это уже сделали. Забыли? Это нормально. И вообще, должен вас разочаровать: никаких отклонений со стороны психики я у вас не нахожу. Собственно к психопатологии ваш случай отношения не имеет. Явление хотя и редкое, но давно описано, зато в каждом конкретном случае приходится решать вечные вопросы «кто виноват?» и «что делать?»…
То «пишется», то вдруг «не пишется», словно выбило из какой-то надмирной сети, и всё, и «Невозможно отобразить страницу». Почему? Ведь только что было возможно. Нипочему. Неустойчивая связь с Провайдером, с Подателем страниц. Нет выделенной линии связи с Ним. Обновляй попытки. Или сделай паузу, не дай себе засохнуть, отлучись в жизнь и возвращайся. А неустойчива и выделенная связь. Но у гениев свои выходы в эту сеть, а к тебе — как ни трудись, как ни упорствуй — соединение приходит случайно, если приходит. Еще один псевдоним Бога. А может, уже исчерпан ресурс твоего терминала, и оно не придет никогда? И вот, оно не приходит, а она уходит. С кого взыскать моральный ущерб, упущенную выгоду? Не взыщи. Погоди, я с тебя все взыщу, и в двойном размере! Черт, где я там? Ага, «Системы выносного холода. Модельный ряд. Аксессуары: суперструктуры и ночные шторки». Да, позвонить надо — пока не закрылись ночные шторки.
— Батя, это я. Как вы там? Юрка у вас? А чего она его на дачу не взяла? Ну, жизнь такая, батя. Волка ж ноги кормят — не государство. Приехал поздно, она уже смылась. Вот, в отпуске нагляжусь. Так я не понял, она где? Да она трубу отключила. Батя, ну у меня работы воз. Если проявится — звякни. Да не будет она звонить: поцапались. Ну, ладно, всё, пока.
Альб говорил о бесконечной нити, о том, что сочинение не заканчивается точкой. А о многих писателях говорят, что они всю жизнь пишут одну книгу. У одних творцов сильная внутренняя настройка на одну основную «волну» — и их мир как бы повторяется, поворачиваясь разными сторонами, а у других настройка плавающая, и творение каждый раз выглядит «новым». И создателю нельзя оценивать созданное, потому что нельзя вмешиваться в себя. Это сбивает настройку. А у приемников своя настройка, и проявляется она в склонностях. И если настройка узкая, то сильно нравится, допустим, Толстой, а Достоевский не сильно — или наоборот. И это не дефект приемника, а его техническая характеристика — высокая избирательность. А резонанс при совпадении настроек — сопереживание. И только это — результат, цель и смысл искусства. И только так оно обменивается духовной энергией с внутренним источником добра. Что, меняем пластинку на социал? А дальше что будет? А дальше я тебя найду, и посмотрим, что тогда с тобой будет. Ну, отыскалась, наконец? A-а, это Жорка.
— Привет, Жора. И хорошо, что оторвал, у меня уже мозоль. Где-где, на пальце от мыши. Да какая там личная — дома сижу. Дома какая может быть личная жизнь? Да, не к ночи будь сказано, тоже наметилось какое-то западание. От нервов, наверное, или от головы. Был, был, толковый мужик, в самом деле. Правда, загипнотизировать меня не смог. А вот меня не смог! Но кое-что прояснилось. Главное, это не я тронулся, а что-то типа накладки в эфире. Ну, когда какой-нибудь радиолюбитель влезает на чужой волне в приемник или телевизор, — вот, похоже, какой-то искусством ушибленный любитель въехал в мой приемник, и теперь не очень понятно, как его отключить. Нет, приемник отключать не хочется, он мне еще нужен. Да, резидент какой-то гонит волну, а я не фильтрую. В выходные особенно: нечем заняться гаду, но я его запеленгую. Завтра? Да вроде ничего не планировалось. Даже так? Что-то серьезное? С кем встреча-то? Ну, на месте, так на месте. Ну, давай, до завтра.
Кому это я так срочно понадобился? Ладно, как учит Крокодилыч, великий и ужасный, у проводников холода должны быть широкие контакты. На чем мы тут остановились? Но что есть добро? Вот, наши апостолы «добра с кулаками» пишут, что сегодня этого, «конечно, уже недостаточно». То есть надо понимать так, что сегодня добро должно быть с кастетом, с бейсбольной битой, с ножом. Но тогда лучше, наверное, с пистолетом? Пистолетом можно творить добро и в упор, и с расстояния. Бомбой тоже хорошо творить добро — много можно за раз, если хотя бы грамм на триста, в тротиловом эквиваленте добра. Побеждать зло его же оружием. Но тогда надо лучше им владеть. То есть их добро не просто должно быть таким же подлым, гнусным и циничным, как зло, — их добро подлее, гнуснее и циничнее зла. Как все-таки удобна, как универсальна эта их мера, кулак. Для добра, зла, совести, сердца, мозга… Цельные люди! Из одного куска.
— Эй, подпольщик, оторвись, а то заложу. По мою душу в пятницу — никто? Ничего?
— А кому она нужна, твоя душа? Пока ты по кочкам скакал, у нас тут ЧП выплыло. Ника в четверг все-таки прокололась. То ли реквизиты перепутала, то ли еще что, но на деньги попала. По твоим, кстати, делам.
— Сильно?
— Прилично. Годика два расплачиваться — если вообще сразу не выпрут. Крокодилычу еще не докладывали.
— Чего, зайти к ней?
— Не знаю, это твое дело. А может, это ты? Это ж по твоим сделкам. Тебя-то не выпрут.
— Но и по головке не погладят.
— Эт-то точно.
— Нет, это мне не надо. У меня все было нормально. Не первый год замужем.
— Как-ить хошь, дело хозяйское. А чего, правильно, табачок врозь.
Альб говорил, что в произведении видят то, что получилось, и не видят того, что могло получиться, а могло получиться другое, многое, разное. Но так ведь и с человеком. А. Ш. вспоминал, что в «Пер Гюнте» Ноймайр соединил несколько разных личностей: вот такой он есть, а вот таким — и другим, и третьим — он мог стать. Он не стал ни другим, ни третьим, но все они — и другой, и третий, и, может быть, десятый — живут в человеке, в том, который есть, и что-то в нем делают, как-то влияют из тени, из-за кулис, не выходя на сцену сознания. Мы, может быть, все — множественные личности, коммунальные квартиры… Человек, конечно, многоконтурная система. И она способна откликаться на разное, на многое, но когда внутри вдруг оказывается целый колхоз — разнохарактерных, разновозрастных, разнополых, по-разному образованных… как это так? И что это значит? Что значит существование в нас свойств и навыков, которые мы не. могли приобрести в жизни? Наследственное, от предков? А новые знания, нашим предкам не известные, — откуда они? Что это значит? То и значит.
— «Хладомор-сервис». Хорошевский это я, слушаю вас вни… Так вы его уже?.. Ну, конечно, это мой долг гражда… Завтра к четырнадцати-тридцати. Ответственность сознаю вполне, не со-мне… Во дела. Сявка, слышь? Пымали супостата! По моему фотороботу — вот, зовут завтра на опознание. «Крокодейли телеграф» прибыл?
— Прибыл. И сейчас убудет.
— Тогда — на перехват.
Поправим манжетики.
— Исидор Кириллович, можно?
— Всё, меня уже нет.
— А вы мне и не нужны. Может, я — вам?
— …Ваша наглость впечатляет. Ну?
— Это — «Грош цена». Это — отчет по объезду. Кладу и иду. Привет семье передам.
— Я еще найду для вас время, Филипп!
— Всегда рад, сэр!
Ну, что, она появилась или в розыск ее?
— Лапонька, ну, наконец, — ты куда пропала? Какие Миша с Лялей? «Грош цена»?! Так ты у них была? Ну, да, я говорил, но предупредить-то можно было — и чего ты телефон отключила? А самой позвонить трудно? Потому что я работаю с утра до… Ладно, всё, дома поговорим. Юрку забери. Может, хоть сегодня не забудешь… Мамаша!
— Что, Фил, техника переговоров в семье не работает?
— Вот обзаведешься — узнаешь, что и как там работает. Всё, я на встречу. С концами.
— Сколько же их у тебя?
Он что-то знал, знал. И раньше предзнал, а после удара, когда побывал там, — узнал наверное. Человек ему сразу стал ясен, окончательно. И он заскучал. Исчезла загадка существования. Она не разгадалась — она исчезла. Остался один смысл: сделать. Извлечь как можно больше из того теневого мира, где — он чувствовал — вся музыка уже есть, только еще не звучит. Он чувствовал, что это, им услышанное, может прийти только через него, он незаменим, через другого придет другое, и будет оно лучше или нет — не важно, оно будет другим, а то, что может сделать он, никто больше не сделает. Так с каждым. И он работал. Он пытался объяснять свою музыку и сам говорил, что это попытки, обреченные на неудачу, но их надо делать. А зачем, если заранее известно, что не удастся? Чтобы, может быть, оказаться чуть ближе. Да-да, надо пытаться приблизиться к тому, что для меня важно. Пусть нет инструмента, недостаточны средства, слаб ум, не хватает знаний — все равно. С тем, что во мне есть, с тем, с чем я человек. Если важно. Заблужусь, ошибусь, но ошибаются и другие. И умные, и знающие, и одаренные. Альб говорил: «всякий человек ошибочен». Просто не останавливаться на ошибке, а идти к следующей. В мире духа нет тверди — сплошные зыбучие пески; остановившийся исчезает. Вот почему древние выбили эти слова на последнем камне: «Путник! Дороги нет, но идти надо». Он прав: говори своими словами. Ничего, что Пушкин лучше, и Бах лучше, и многие, многие лучше, — ничего. Только говори своими, они единственные. А если я не умею сказать? Тогда мычи! Мычи свое — и услышится. Исполни, как Серенус Цейтблом, свой урок, соверши то, для чего ты не был предназначен природой, но к чему почувствовал призвание. А как же, если не предназначен? А не входи в то, что не твоего ума дело. И в чужие мозги со своими идиотскими проблемами не лезь! Мычать он мне будет. Отмычишься. Ну, добрался, кажется.
— Фил, давай сюда! Опаздываешь.
— Сумимасэн. Еле дополз, везде пробки. Но его пока тоже нет? Значит, и я не опоздал.
— Не по-японски мыслишь. Чего бледный такой? Всё глючишь?
— Да достал меня этот урод! Уже и на работе заморочки были, и вообще. Соображать хуже стал, врубаюсь медленно. И, главное, раньше — только когда отвлечешься или задремлешь, а сейчас лезет уже в любой момент и отключает; не знаешь, чего от себя ждать. Сюда ехал — чуть в автобус не вмазался.
— Так — что, он реально существует?
— Да я его уже, практически, вычислил. Доберусь — не знаю что сделаю! Слушай, а они клиента этого по моему роботу — повязали! Ну, то есть, предположительно: завтра опознавать иду. И уже звонок какой-то странный был, с угрозами. Кто-то о нем заботится.
— Кто?
— Клиент был неразговорчив и предпочел остаться неизвестным. Но пообещал встречу, от которой просил не ждать ничего хорошего.
— Ладно, у тебя тут встреча с другим клиентом… Особо не распространяйся, лишнего не болтай. Ты чего, вообще, столько болтаешь?
— Работа такая, Жора. Когда я трещу, клиент доволен: вокруг него танцуют. И я уже, знаешь, даже не могу долго молчать, не по себе становится, словно каждую секунду деньги утекают — или с работы выгнали.
— Вспомни формулу твоих новых друзей: всё, что ты скажешь, может быть и будет использовано против тебя. Так что чем меньше, Фил, тем лучше.
— Чего это ты меня накачиваешь? Вроде, не маленький, клиентов повидал.
— Это клиент особый… Ну, хорошо, раз всё знаешь… Вот ассорти тебя ждет, поразвлекайся пока. Не шелести. Тебя пригласили — итадакимасу, всё будет оплачено. Потом поднесут остальное. Отдыхай.
— Да я сам заплачу — дай чего-нибудь без этих щепок.
— Без хаси нельзя. Клиент не одобрит. А чего ты, разучился пользоваться?
— «Клиент», «клиент». Вот они у меня где, все эти джапаны наши. Извини.
— Ничего, я еще не совсем японец. Но у меня, как у них, клиент — сразу после бога. Тебе-то они что?
— Да сидел с одним, типа переговоры с оптовиком. Сумоист-любитель из глубины сибирских руд. Суши-уши, саке ему в пивную кружку — все понты. Нажрался, начал кидать бумажки, лягать халдеев. Переговорщик. Его, конечно, облепили, выволокли во двор, накидали и бросили. И правильно!
— Неправильно. Плохо обучены. Такой потом встает и колотит в дверь головой или бьет витрины. И гости недовольны: они не любят, когда это делают другие, да еще залетные.
— А что надо было?
— Эффектно, без свалки, вырубать, с поклонами ему и гостям. Не выводить, а приглашать на выход и за углом сдавать дежурным ментам — это можно без поклонов.
— Почему не выводить?
— У гостей это вызывает неприятные ассоциации. Ко всякому клиенту надо подходить индивидуально — и гасить.
— У тебя, что ли, не бывает разборок?
— Они не только бывают, они желательны. У меня бар «Косой глаз», а не молочная кухня.
— Так и артистов приглашаешь?
— Исключено. Только реалити. Мои гости хорошо чувствуют, когда их дурят. Ладно, поскучай пока один, у меня тут дела.
— Да я сейчас, как в твоей Японии, один не бываю.
— Чего ты прицепился к Японии? Там умные люди. Экспериментально, на пятидесяти миллионах добровольцев, доказали, что есть рыбу и работать — полезно. И теперь живут дольше всех.
— Они нам не пример. Мы на ста миллионах добровольцев доказали: пить и воровать — вредно. И что с того? У нас не их рисовая культура.
— Ладно, ты хоть и большой джапанист, но напоследок я скажу: хаси не для того, чтобы ковыряться в кусках. У них это не принято и называется соответственно: маёибаси.
— И тебе того же. Да знаю я всё про эти щепки: не указывать, не накалывать, в кулаке не зажимать и т. д. и т. п., так что учи своих гостей — вон еще один прётся. Как тебе такой ученичок? Это уже сумоист-профи, да?
— Не пялься. Ну, сумимасэн, раз всё знаешь. Мои гости, Фил, не любят, когда их учат. Раздражаются. Учить их себе дороже. Ладно, пойду.
— Иди-иди, сэнсэй.
Да, такого мастодонта поучи — твоих костей и археолог не соберет. А вот мы его сейчас запортретируем; может, он последний такой. Тридцать пять лет. Ну, плюс-минус. Сто двадцать кило. Или сто сорок. Телосложение — во всю дверь. Голый череп. Над виском длинный корявый шрам от удара довольно тупым, но очень твердым предметом. Лопатой? Глаза полуприкрыты нависающими веками. Углы губ опущены. Движения неторопливые, взгляд неподвижный. И все-таки, «из наслаждений жизни…» — вот место музыки в рейтинг-листе счастья, второе после любви. Может быть, потому, что это тоже универсальный язык единения душ. Вот и еще одна наша беда, тоже пока не ощущаемая: не учим. Без языка нет народа, без музыки нет духовного существа. А это мощный язык. Искусство начинается там, где вступает в свои — отчасти признанные, но ни в одном кодексе не закрепленные права — иррациональное, не переводимое в слова, потому что оно несоизмеримо с человеческими словами. И это вовсе не сказки, не только сказки. Спецназовцев тренируют угадывать, есть ли кто-то за закрытой дверью. Молодцы. Поняли, что это не выдумки, что это реально и что способность такого восприятия можно развить. В этом, в этом направлении будет развиваться человек, расширяя свой однополушарный, зауженный рационализмом мир. И кратчайший путь в этот расширенный мир ведет сквозь игольное ушко скрипичного ключа. Но мы не учимся сами и не учим детей музыке, мы отстанем, мы останемся перед закрытой дверью дикой, непонимающей толпой опоздавших, проморгавших, проспавших. Отстанем, отстанем и тут на поколения, уже отстаем. И ведь мы способны, мы очень не тупые, мы только «педагогически запущены». Ликбез надо вводить. Музыкальный всеобуч. Иррационализм — не отрицание, а дополнение и продолжение разума. Язык иррационального — это эсперанто духовного мира, а в нашем мире он — та мнимость, которая вдруг проявляется в необъяснимом и невозможном, когда, например, человек, переживший клиническую смерть, начинает говорить на ста языках, включая мертвые… «Артефакт» — презрительно кривится наука. Смешно и грустно. Конечно, жуликов много, и ученым не до того: свое бы дело не заглохло, но с Вангой же сообразили, что надо исследовать. Да и то: где результаты исследований, а не пересказы чудес? До нас, во всяком случае, не дошли. А почему после клинической смерти многие становятся другими, меняют профессию, образ жизни? Тяжелый опыт? Да. Но сто языков это не объясняет.
— Чё, голова болит?
— Суми… в смысле, простите, но сюда сейчас придет…
— Жорка-то? Не придет. В трудах.
— Нет, не Жора, а другой человек.
— Договоримся и с другим. Ты рис-то мети, остынет. Это ж тебе принесли, пока мечтал.
— Да? Не заметил.
— Да ты и меня не заметил.
— Отвлекся. Вас, вообще-то, не заметить трудно.
— Угу. Ну, и чё ты меня разглядывал?
— Я? Да… просто так, у вас такой колоритный облик.
— Чё, художник, что ли? Портреты рисуешь?
— Так, словами. Любительски.