— Тебе ведь, сын, есть в кого быть человеком. В того же в меня. Особый я человек. Титан! Причем из разряда кипятильных.
Раздался удар колокола. Григорий Игнатьевич неуклюже чмокнул Петра в подбородок. Подошли друзья, жали руки, ласково ударяли по плечам, обнимали, просили писать. С ними он расставался легко: знал, что после отхода поезда они погрустят час-другой и с прежней бодростью отдадутся делам и заботам.
Из-за друзей Петр не видел мать. Лишь иногда то тут, то там появлялись ее тревожные глаза и кулак, горестно прижимавший ко рту носовой платок. Петр все хотел прорваться к ней, но ему мешали: совали карточки, цветы, отвлекали разговорами. Когда поезд тронулся, Петр стремительно протиснулся сквозь стену друзей и начал целовать мать. За все, что она и отец сделали для него, ему хотелось поцеловать каждую рябинку на ее лице, но нужно было спешить: плыли вагоны, прогибались рельсы, сжимал ветер кольца паровозного дыма.
Петр вскочил на подножку последнего вагона. Проводник сердито ткнул в спину флажком.
— Хватит провожаться. Лезь в тамбур.
7
Главный металлург Дарьин, в распоряжение которого директор завода послал Петра, был застенчивым человеком. Говорил он мало и таким робким тоном, будто стыдился своих слов. Он мгновенно опускал веки, если собеседник взглядывал в его чуть выпуклые песочного цвета глаза. В проектном отделе работала жена Дарьина. Она часто произносила слово «очень», причем с твердым окончанием, поэтому заводоуправлении называли ее между собой «Очен». Она часто входила в кабинет мужа, чтобы посмотреть, не курит ли он, и если видела в пепельнице окурки, опрашивала с ноткой отчаяния в голосе:
— Костя, ты, наверное, опять дымил? У тебя же очен плохое здоровье.
— Да, да, верно, плохое, — соглашался Дарьин, хотя никогда ничем не болел. — Клянусь тебе, Виктория, я даже не прикасался к папироске.
— Правда?
— Правда.
— Спасибо, Костя, умница ты у меня!
Когда Виктория уходила, Дарьин совестливо тер лоб, вздыхал, затем выдвигал ящик стола, закуривал, жадно глотал дым и выпускал его на жужжащий пропеллер настольного вентилятора.
Петру понравилось, что Дарьин, знакомясь с ним, не потребовал диплом и вкладыш, не докучал анкетными вопросами, а лишь поинтересовался:
— Не откажетесь, если я прикреплю вас к одному экспериментальному участку?
— Не откажусь.
Дарьин привел его в длинное кирпичное здание. Неподалеку от распахнутых ворот лязгали и рокотали тележки конвейера. От гулких, словно спрессованных звуков, что вырывались из пузатого тигля, от треска электрической печи, которая выбрасывала сквозь щель заслонки матово-синие лучи, от стука формовочных машин Петр оглох и завертел головой. Дарьин наклонился к его уху:
— Ничего, привыкнете. Смотрите сюда, — и указал в сторону вагранки, возле которой, слегка приседая, двигались разливщики, подводя под раструб ковш с тяжело колышущимся чугуном.
Когда ковш установили, грузный вагранщик толкнул вверх какую-то ручку — и в расщелину между раструбом и ковшом выплеснулось зеркальное пламя. Резкой болью пронзило глаза Петра; в воздухе, как стало казаться ему, зашевелилась, расходясь кругами, зеленая рябь.
— Извините. Не предупредил! — крикнул Дарьин, что-то прислонив к переносью Петра. Тот открыл глаза и увидел синие стекла, за ними ковш, раструб и выносящиеся из расщелины оранжевые капли.
Дарьин позвал Петра в формовочное отделение и начал объяснять, что белое слепящее пламя — магний, который погружают на дно ковша, чтобы получить из ваграночного чугуна магниевый. Дело это новое, большой государственной важности. Хороший магниевый чугун в два-три раза крепче и в четыре-пять раз гибче ваграночного, серого. Им можно заменять такие металлы, как бронза и сталь. Но пока еще он обходится заводу в копеечку, так как приходится сплавлять его с силикокальцием, не отличающимся дешевизной. Кроме того, силикокальций слишком бурный катализатор, поэтому добрая половина магния сгорает бесполезно, и чугун, затвердевая, не достигает нужной прочности: графит в нем не приобретает законченной шаровидной формы, необходимой для этого.
В цехе было жарко. По вискам главного металлурга змеились ручейки пота. Он вытирал их подкладкой фуражки и продолжал рассказывать. Когда он замолчал и заметил, что Петр внимательно смотрит на него, то застенчиво нахохлился, виноватая улыбка растянула его широкие, резиновой упругости губы.
— Извините. Утомил, наверно?
...Поселили Петра в доме-интернате. Занят был Петр с утра до позднего вечера: приглядывался к людям, знакомился с оборудованием, изучал в лаборатории пробы магниевого чугуна, вечерами сидел в технической библиотеке. Он стал стремительнее ходить; вспоминал о том, что надо побриться, только тогда, когда от прикосновения к подушке становилось колко щекам; если при нем острили, смеялся звонким и заливистым смехом здорового, жизнерадостного человека.
Виктория сказала о нем Дарьину:
— Очен реактивная натура у технолога Платонова. Он мне нравится.
Даже тот, кто приглядывался к Петру, ни разу не заметил, что молодой, неуемный, веселый инженер мучительно тоскует. Когда он, пробудившись, идет умываться, то вспоминает мать, наливающую в умывальник железным ковшом колодезную воду. Он вздыхает. Хочется, чтобы это было явью. Хочется услышать ее сипловатый ласковый голос. И принять из ее рук холщовое полотенце. Во время обеденного перерыва, слушая, как вагранщик Кежун рассказывает о международных новостях, он вспоминает лавочку возле калитки, где они с отцом часами говорили о политике, стараясь предугадать события.
Мучило Петра больше всего то, что родители остались одни и начали непривычную, может быть постылую, жизнь — жизнь для себя. А ведь они привыкли жить для него, а отец — и для завода.
Решение Григория Игнатьевича уйти на пенсию страшило Петра. Мальчишкой он слышал, как отец сказал:
— Стать пенсионером? Не представляю... К черту! Это же словно без рук, без ног. Это же значит — песенка твои спета. Жди, когда окочуришься и наденут на тебя деревянную робу.
Об этом Петр не мог думать без отчаяния. Он написал родителям, что будет просить квартиру и как только получит ее, то приедет за ними. С тревогой ждал ответа: перед отъездом он говорил о таком намерении, но отец лишь неопределенно пробормотал:
— Устраивайся, там посмотрим.. Нечего заглядывать вперед.
Письмо из дому пришло быстро. Милые прыгающие каракули! Что заключено в них? Уныние? Забота? Радость?
Отец сообщал, что уволился. Пока ничем не занимается: сердчишко балует. Мать хлопочет по домашности, вечерами читает вслух газеты и книги. Переезжать к Петру они не собираются. Ему нужно обзаводиться семьей, а их двое, и оба безработные. Большая обуза. Они не хотят уезжать с насиженного места. В родных краях даже песчинки помогают дышать. К тому же не хотят продавать дом: какой-никакой он, а свой — не казенный.
От обиды Петр скомкал листок с каракулями Григория Игнатьевича. Обуза. Свой — не казенный. Родные места. А здесь что? Чужая земля? Та же Россия.
Петр ударил рукой в оконные створки. Они со звоном распахнулись. Тяжелая капля дождя врезалась в подбородок. На город навалились тучи. Грязным пухом провисала под ним дымка, садясь на клинья крыш.
Петр вспомнил, что Дарьины приглашали его погулять вечером в парке. Надвигающееся ненастье грозило сорвать прогулку. Было тягостно собственное одиночество. Он разгладил слежавшиеся в чемодане костюм и плащ, оделся, выбежал навстречу мокрому ветру.
8
— Мы уж думали, вы не придете, — сказала Виктория.
Когда она цепляла на вешалку плащ Петра, он увидел, как сверкнула на ее шее золотая цепочка и в разрезе короткого рукава показалось гладкое матовое плечо. Стало неловко, а она еле заметно улыбнулась, заметив его смущение, взяла под руку и повела в комнату. Свою завитую каштановую голову Виктория держала гордо и ступала торжественно и легко. Все в ней выдавало женщину, знающую, что она красива, изящна, умна.
Возле стола, на котором стояла ваза с яблоками, сидел конструктор Губанищев, седой, с лицом морковного цвета, и утюжил ладонью красный искрящийся серебряными прожилками галстук. На диване полулежали, склонившись над шахматной доской. Дарьин и какая-то девушка. Губанищев поздоровался с Петром, щелкнув каблуками сандалет, Дарьин — застенчивым прикосновением к запястью, а девушка сложила лодочкой руку и небрежно сунула ему в ладонь.
— Лида.
Она не встала, ни одним пальцем не пожала руку и лишь мельком взглянула на Петра. «Гонору-то, гонору, — подумал он. — А ведь, наверно, уж замуж невтерпеж. И охотно выскочит за первого подвернувшегося парня. Ну да она просто набивает себе цену».
— Леонтий Никифорыч, — сказала Виктория, — займите, пожалуйста, юношу. Мне нужно отлучиться.
— С переполненным удовольствием! — опять щелкнул каблуками Губанищев и прибавил, обнимая Петра за плечи: — Хозяйка любит, когда гости осматривают ее аквариум и, конечно, восторгаются.
— Леонтий Никифорыч, не разоблачать! — погрозила лукаво Виктория.
Аквариум вместительный, полузакрытый сверху листом стекла. Нити водорослей, покрытые пушистым ворсом, змеились со дна к поверхности воды и сплетались в нежный изумрудный островок. Меж водорослей скользили рыбки: то угольно-темные в синих искрах, то с длинными, похожими на белые волоски передними плавниками, то полосатые, вращающие выпуклыми глазами, то лениво шевелящие прозрачным хвостом.
Губанищев стоял за спиной и говорил:
— Гляжу я на всяких этих херосов-конхито, гурами и прочих обитателей сего аквариума, и любопытная мыслишка ворочается под черепом. Жизнь-то, по сути дела, аквариум, а мы его обитатели. Плаваешь от стены к стене, зарываешься в песочек, иногда всплывешь наверх. Иногда найдется смельчак, выпрыгнет из аквариума, а тут его поджидает Виктория: «Ты куда?» — и раз в воду: «Сиди, не рыпайся!»
— Что? Разгуляться негде?
— Я не Василий Буслаев. Дух мой скромен. Но все-таки и я испытываю стеснение. Стены жизни то и дело задеваю плечами.
— Я бы не сказал, что у вас косая сажень в плечах.
— Иносказание, инженерик.
— Благодарю за разъяснение.
— И только?
— Да.
— Напрасно. Вы совсем недавно изучали диалектику и могли бы ткнуть меня носом в закон железной необходимости.
— Я сделаю это про себя.
— Вы интеллигент, инженерик. Так вот. После того как вы ткнули меня носом... Я отвечаю: можно, пользуясь авторитетом этого закона, убедить орла жить по-кротиному, а можно наоборот — крота по-орлиному.
— Серьезная мысль. Впрочем, не надо оправдывать слабости орла. Если он дал себя обвести, он стоит того. И к вопросу о стенах жизни. У жизни нет стен, как нет их у неба. Если бы стены, все заросло бы тиной, ряской. А то ведь жизнь изо дня в день в чем-то изменяется, в чем-то раздвигается. Определенные пределы у нее в тот или иной момент, конечно, есть. Но это же обуславливается историей. А история не машина без колес. Она не стоит в гараже, а движется и движется.
— Все правильно. Тем не менее, не спешите торжествовать, будто разбили старика.
— Какой вы старик?
— Мне кажется, я живу уже тысячи лет. Так вот. Все правильно. С точки зрения абсолютной истины. И — нет. С точки зрения живого человека, желающего жить во время, отпущенное ему на земле, жить с большим ощущением свободы. Кстати, инженер, вы когда-нибудь бывали в старинных дворцах?
— Не приходилось.
— Так вот. Умные старинные архитекторы делали внутренние стены домов из зеркала и как раз напротив окон, что производило даже в тесных комнатах впечатление простора. Вы-то лишь начинаете жить, мало знаете и мало думали, и потому не всегда определите, где иллюзия простора, а где стена. Уверяю вас, инженер, стен вокруг предостаточно.
— Можно пример?
— Положим, послезавтра будет великолепный день, вы захотите за город, в лес — пособирать ягод, поваляться в траве. При всем желании вы не поедете туда. Понедельник. Нужно идти на работу. Стена? Стена. Захотите вы поцеловать проходящую мимо вас незнакомую девушку — и не решитесь. Общественная мораль запрещает. Стена.
— Вон что у вас стены. А мне представилось, вы широко берете. Решил было кое с чем согласиться. А вы с Эвереста да вниз без остановки. И, выходит, себя в болото посадили.
— Петя, — сказала, просмеявшись, Очен. — Губанищев не такой простак, как может показаться.
— Это вы — хитрая бестия, прекрасная Виктория!
— А как же иначе? Иначе туго придется.
— Губанищев, — раздался вдруг голос Лидии, — если бы того, что вы называете стенами, не было, то вы пришли бы сюда без вашего прекрасного габардинового макинтоша. Встретил бы вас какой-нибудь детина и пожелал бы его снять.
Губанищев грустно сказал:
— В век батискафов и не погружаться на глубину? Удивлен.
Виктория закончила накрывать стол и капризно топнула ногой:
— Люди, по местам! Ужин подан.
Петр хотел сесть между Губанищевым и Дарьиным, но хозяйка взяла его за руку и посадила рядом с Лидией. Та стыдливо потупилась, уши и щеки зарозовели, а через мгновение сделались алыми-алыми. Петр тоже смутился. Виктория взлохматила своей маленькой ладошкой его волосы, как бы сказала: хорошо, что ты стесняешься, значит — чиста душа. В этом жесте была недомолвка, какой-то игривый намек. Петр разволновался, и, когда поднял рюмку, вермут начал переплескиваться через край и капать на галстук.
— Ох, и неуклюжий вы, — укоризненно заметила Лидия, выдернула платок из-за ремешка часов и промокнула им галстук. На белоснежном шелке платка проступили фиолетовые пятна.
— Зачем испортили вещь? Вот салфетки.
— Какая разница, — недовольно ответила девушка.
Наверно, оттого что Петр был голоден, он быстро почувствовал опьянение и восторженно смотрел своими золотистыми продолговатыми глазами на присутствующих. «Прекрасный человек!» — подумал он о каждом: о Дарьине, потому что он делал какой-то расчет на пачке «Казбека»; о Губанищеве, потому что он трогательно рассказывал о том, как воспитывал детей рано умершего брата; о Лидии, потому что она убеждала Петра, что работа учителя самая благородная и сложная; о Виктории, потому что она заботливо следила за ним.
Та же Виктория заставила его танцевать с Лидией, и он сначала робко и скованно, а потом свободно и уверенно кружился в вальсе, различая сливающиеся друг с другом вещи лишь по отдельным признакам: диван — по чешуйчатой ряби, проигрыватель — по красному глянцу, шифоньер — по зеркалу, в котором отражался зеленый абажур.
После вальса они сели на диван. Кудряшки на висках Лидии распушились, уголки воротничка загнулись к шее. Девушка глубоко дышала, под тонкой синей шерстью платья застенчиво круглились груди. Если поначалу он нашел ее суховатой и высокомерной, то теперь она казалась ему нежной и простой.
В полночь Лидия стала собираться домой. Петр беспокойно ходил по коридору, не смея навязываться в провожатые. Но из комнаты выпорхнула Виктория и подала ему зонтик.
— Одевайтесь. Проводите Лиду.
9
Капли так гулко стучали по зонтику, что чудилось, будто они взрываются, ударяясь о туго натянутую ткань.
Лидия поскользнулась и сказала:
— Товарищ провожатый, почему бы вам не взять меня под руку?
Пальцы Петра робко сжались на локте девушки, мягкий локон коснулся щеки, И хотя черные пузыри вспухали на поверхности ручьев, и хотя холодно блестел булыжник мостовой и угрюмым пятном проступала в распадке между тучами луна, на душе было светло и уютно. Хотелось так вот, молча, чувствуя плечом и пальцами тепло, исходящее от Лидии, идти всю ночь и глядеть на тучи, мокрые ясени, зябкие стены домов.
Когда они прошли по асфальту, красному от расплывшегося отражения витрины магазина и, свернув за угол, остановились возле чугунных ворот четырехэтажной школы, Лидия сказала:
— Большое спасибо. Я дома, — и открыла калитку.
— Так скоро уходите?
— Да, ухожу. Невелико удовольствие мокнуть под дождем.
— Знаете, мне как-то хорошо с вами...
— А мне как-то до этого мало дела.
Петр растерялся. В шутку или всерьез сказала девушка? А она повернулась, побежала, спрятав лицо от дождя, и скоро исчезла за углом школы. Не зная зачем, Петр прошел через калитку, поднялся на крыльцо, сел на каменный шар и до тех пор не. уходил, пока не почувствовал, что насквозь промок.
Идти было холодно. Трезвым он бы припустил бежать и быстро согрелся. Но сейчас его не заботило то, что он дрожит и может простудиться. Ерунда. Он познакомился с новыми людьми. Он самостоятельный человек и сегодня понял после словесной пикировки с Губанищевым, что институтскими познаниями, казавшимися ему океански неисчерпаемыми и всеобъясняющими, нельзя обольщаться. Хотя они и несут в себе мудрость многих поколений, они не могут заменить его личного человеческого опыта, на основе которого он может делать выводы о жизни.
«Над всем нужно задумываться, — твердил он себе. — И всех следует внимательно слушать. Тогда будешь умным. Спорить, чтобы в любом случае остаться при своем мнении, нелепость. Зеркало напротив окон! Не дурак Губанищев. Бил на эффект, правда. А так не дурак. И оригинал. А вопросы выворачивал один другого задиристей. «Скажите, Петушок, что ценней: человек или металл?» Знает, что ценней, так нет же — спрашивает. Интересный народ люди!»
Вернувшись домой, он долго не мог заснуть. Возникал перед глазами родной дом, выплывала тощая фигура отца, обхваченная клешнятым пламенем, слышались прощальные слова матери: «Тебе, сынок, грешно нас забыть». Почему-то вслед за этим вспомнилось, как Лидия промокнула капельки вина, упавшие на его галстук.