— Как думаешь, Петя, живут там люди? — И, не дожидаясь ответа, сказал: — Живут. А мы не можем полететь к ним. Крылья еще не выросли. И не вырастут, покамест земные дела не расхлебаем: войны, притеснения, нужду и всякую такую муку. — Помолчал и добавил радостно: — А ведь недолго осталось ждать. Полетят на звезды люди. Ты должен застать. А я уж не застану: сковырнусь. Обидно, конечно... Недавно я прочитал сказку про великана, который держал на плечах небо. Прочитал и задумался над своей жизнью, над жизнью таких же, как и я, людей, которые честно отвели свой трудовой черед. Много хороших мыслей получилось у меня, а сейчас еще одна прибавилась. Мы, как тот великан, поддерживали плечами небо, чтобы наши дети или внуки жили вольными птицами и летали на звезды, коль захочется.
Григорий Игнатьевич замолчал и уткнул бороду в колени. На огород налетел ветер, потренькал листочками шалаша, скособочил шапку подсолнуха и увяз в густой щетине конопли.
Отец зябко передернул плечами и ушел в шалаш. Там он взбил подушку, лег на нее грудью и сказал:
— Может быть, это смешно, но старый больше думает о будущем, чем молодой, и больше верит в хорошее. Опыт, наверное, помогает. Сам когда-то во что-то не верил, а жизнь убедила. Поэтому и думаешь, что и вдругорядь убедит. Вот я и сказал: мы, пожилые, много о будущем думаем... Не о себе. О тех, кто за вами взрастет. Для этого я и здоровье отдал. Я и сейчас бы славный работник был... газ попортил да угольная шихта. Мало для нашего облегчения, для люковых, конструкторы думали, мало. Почитаешь в газетах: атомную электростанцию построили, самолеты изобрели — звук не догонит, станки такие придумали, что сами по чертежам работают, а у нас наверху коксовых печей все нет машины, чтобы люк открывала и закрывала, чтобы газ забирала в себя, а ты бы стоял в стороне и при помощи кнопок управлял.
Раньше, думая о Григории Игнатьевиче, Петр не мог вспомнить, когда отец размышлял над своей судьбой. Часто Петр приходил к заключению: «Папа просто работает и живет, однажды определив свое назначение». А сегодня Петр — так иногда он решал и прежде — сделал вывод, что отец наверняка размышлял обо всем, что происходило в его время, и, конечно, не забывал думать и о себе, но помалкивал об этом, должно быть считая, что так будет лучше для дела, которому отдает себя.
Петр залез в шалаш, лег, как и отец, грудью на подушку, и они вдвоем стали смотреть в треугольное отверстие лаза. Красная с кирпичным оттенком звезда ласково мигала им, как будто зазывала в гости и одновременно успокаивала: ничего, мол, скоро свидимся.
Григорий Игнатьевич повернулся на бок и зажмурил глаза, ощутив грозную боль в левом боку. Эта привычная боль вызывала у Григория Игнатьевича видение далекой, далекой волны. Обычно он отчетливо различал ее, и если она начинала двигаться, оттуда, издали, весь внутренне сжимался, словно она могла его захлестнуть. Однако ни разу эта воображаемая волна близко не подкатывала к нему, а теперешняя бешено неслась, увеличиваясь, чернея, клокоча.
Он было ощутил страх перед нею, но вдруг воспротивился своей боязни и лежал, слушая, как натягивается в нем боль, вызывающая жар в груди.
Глядя на отцову голову, переливавшуюся инеем, Петр вспомнил, как однажды нашел в лесу родник и долго брел вдоль него, застенчиво посверкивающего между, корнями, покрытыми палым листом, между голубыми пожарами незабудок и жилистыми ветками черемух, и, выйдя в долину, внезапно обнаружил просторное озеро. Подумал: видно, много родников сбегает в озеро, коль оно такое размашистое, но когда обошел вокруг, то убедился — всего-навсего один. После он рассказал о своем открытии Григорию Игнатьевичу. Тот весело тряхнул волосами и подтвердил:
— Правильно, сын. Иногда думаешь, ручеек-замухрышка перед тобой, а пойдешь дальше — озеро. Большое озеро.
Петр осторожно накрыл отца одеялом и вскоре, убаюканный монотонным скрипом коростеля, забылся.
Григорий Игнатьевич не почуял, как сын накрывал его одеялом. Ему казалось, что черная волна несет его в небо, к солнцу, комкастому, золотисто-красному, как свежеспеченный кокс.
Потом он ощутил, что ему жжет подошвы ног, и вдруг решил, что стоит в выходных, на кожаной подошве, ботинках наверху коксовой печи, и увидел под ногами знакомую кладку, по которой ветер мел угольную порошу.
Потом он подумал, что пришел сюда в последний раз, потому что уезжает с Петром, и тотчас начал пятиться от подлетевшего к лицу пламени. Не хотел дышать пламенем, но дышал, и пятился все тяжелей и спокойней.
Станислав Мелешин
ПЛАМЯ
Ванька Лопухов долго не мог уснуть. Злая кастелянша ругала кого-то, не пуская в общежитие, потом захлопнула дверь, и из кухни донесся пьяный голос: «Айда, ребята, чай пить!» Чай, наверное, понравился, и чаевники успокоились.
Лопухов закрыл глаза и увидел круги пламени, плывущие по воздуху вместе с конвейером, сине-темные глыбы чугунных болванок, длинную тяжелую вагу, которой он сегодня сбрасывал опоки, увидел куски спекшегося формовочного песка и вздрогнул. Болели руки, поясница, грудь.
«Нет, не усну...» — испугался он и осторожно провел руками по острым ключицам. «Худоба! Полез в огонь, к железу!» — и повернулся на другой бок, лицом к окну.
Под окном шуршал по асфальту дождь, в водосточной трубе пела вода, и казалось, что общежитие монотонно дрожало. Ветер срывал первые желтые листья, они прилипали к стеклам, и ничего нельзя было разглядеть.
Все спят, и он сейчас один...
Со стороны, где сливают в реку расплавленный шлак, раздался свисток маневрового паровозика, и вот окна разом вспыхнули отсветом зарева, будто рядом клубился красный пар. Стекла запламенели, и прилипшие листья стали черными, как летучие мыши. «Вот сольют шлак — сразу усну!» — вздохнул Ванька, нему стало грустно.
Вспомнил далекий Алапаевск, отца. Когда умерла мать, отец жениться не стал, но, собрав детей, объявил: («Давайте все работать!» И все пошли на работу, кто куда, Ванька из школы ушел в ФЗО — «на государственный паек и вообще...», как сказал отец, который после этого начал лить и часто не ночевал дома. И так вышло, что все уехали от него. Ванька был младшим в семье, уезжать никуда не хотел, но отец все-таки женился, и Ванька попросил директора ФЗО направить его в Железногорск.
Отец на вокзале заплакал и все похлопывал его по плечу, приговаривая: «Ты не пропадешь!..» Сын смотрел то на отца, то на поезд, а отец все хвалил и хвалил, будто не его, а кого-то другого, и Ванька заметил, что он совсем трезвый, только постарел.
Уезжать одному впервые было боязно и интересно. Когда за последней водокачкой скрылся Алапаевск и окна вагона стали зелеными, потому что поезд обступили таежные горы, Ванька затих, посуровел и первый раз в жизни почувствовал себя самостоятельным и взрослым. В поезде — добрые разговоры, еда, сон, карты и концерты по радио, «живое кино» в окнах... Ехать куда-то приятно, и Ваньке показалось тогда, что пассажиры самые счастливые люди.
А теперь — он рабочий, и вот не спится. «Это от мыслей или еще от чего-то. Работа тяжелая и каждый день. Нет, не работа тяжелая — это железо тяжелое, чугун... Руки болят». Лопухов взглянул на стекла — листьев прилипло больше, но зарево погасло, значит, паровозик увез пустые чаши в завод и теперь долго не приедет к его окну. А сон не приходит, и грустно оттого, что все не устроено в его жизни: родные далеко, друзей нету — только товарищи, сам он работает выбивальщиком в литейном цехе и даже не знает еще, какая будет зарплата и как он станет дальше жить. Наверное, как все живут — работать, зарабатывать!..
Отец ему сказал: «Ты не пропадешь...» Вот, не пропал. Но этого мало!
В общежитии ему не нравится. Шумно и у всех на глазах, а еще бывает — пьяные и дерутся. Или жениться, как делают другие?! Ванька почувствовал, что покраснел, под сердцем у него что-то заныло, а на душе стало приятно и весело — так становится всегда, когда он мечтает.
Думать о любви приятно, но он почти не знает, какая она, любовь, только знает, что ему нравятся все девчонки. И вообще он думал, что женитьба — это право каждого, кто любит, и стоит только сказать любой девушке «давай поженимся», как она с радостью согласится и будет всю жизнь благодарить. Ему представилось: невеста — это, например, Зойка, дочь кастелянши, старшеклассница, которая задается и ходит в школьной форме с белым фартуком, или незнакомая, красивая и задумчивая девушка в зеленом пальто, которую он видел два раза в трамвае. И вот невеста, молодая и веселая, с которой они будто много раз уже целовались до самой ночи в теплых темных подъездах, долго не отпуская друг друга, согласилась стать его женой. И пусть на улицах жара или дождь, день или ночь, он возьмет ее за руку, уже как свою жену, и, счастливый, поведет в маленькую уютную свою комнату, которую ему дадут в большом доме, где живут пожилые многосемейные люди. Они выйдут их встречать и станут аплодировать, потому что это бывает не всегда, а один раз в жизни. И вот они останутся совсем одни и ничего не будут стесняться: зачем? Ведь они муж и жена, и так бывает у всех.
И на целую жизнь — нежные тонкие руки и пушистые волосы, шелковый белый шарф, как у незнакомой девушки в трамвае, или Зойкины черные глаза, розовые щеки, стоптанные каблучки туфель, капроновые чулки — все это он будет помнить и любить, и на всю жизнь он и она будут всегда молодыми и самыми счастливыми. Ванька даже приподнялся на локоть и зажмурился, так это здорово получалось!
Он только пожалел, что обязательно придется идти в загс, потому что нужны какая-то печать и подпись. Ему это не нравилось! Так все интересно, а жениху и невесте будто не верят!
Вот если бы в загсе прямо и ордер на комнату сразу выдавали!.. Догадался бы об этом министр какой — завтра же в загс не пробиться было! Ваньке стало приятно, что не министр, а он первый догадался об этом.
И еще утешало то, что он молод — всего восемнадцать лет, и все, о чем думал, — впереди, только нужно работать изо всех сил, чтобы стало много денег, а любовь придет, стоит только по-настоящему заняться этим делом. Завтра он опять будет работать, и пусть плывут пламенные круги, гремят болванки и крошится песок, пусть тяжело болят кости. И еще успокоил себя: если будет плохо дальше — уйдет с завода и уедет..
Так каждый день приходят и уходят эти мысли. А потом наступает сон, теплый, уютный, тихий — не буди!
Обняв руками узкие плечи, Лопухов вскоре заснул, унося в сон сожаление о том, что не уродился для тяжелой работы великаном.
Утром, когда еще свежо от ночной тишины и холода, на улицах и проспектах не видно никого, даже дворников. Город будто опустел и спит. Молчат мостовые, окна закрыты наглухо, не звенят трамваи, не шуршат по асфальту грузовики и легковые, только один на один — небо и дома. За ночь похолодали булыжники и асфальт, стали синими от дождя, продрогли розовые карагачи с жесткими зелеными листочками, — все очерчено черными резкими линиями, вокруг много холодного голубоватого воздуха, и все это похоже на декорацию. А через пруд, отделенный от реки чугунным мостом и бетонными дамбами, жарко дышит в небо дымами черный огромный завод. Насыпи, где ночью сливали шлак, окаймлены оранжевой полосой — это выжжены тростники и камыш, и, если вглядеться, видны обглоданные огнем и паром дудки.
Ванька никогда этого не видит — он спит и во сне чутко прислушивается к началу утреннего шума.
Из подъездов и ворот, поеживаясь, выходят дворники и, покурив, начинают стучать метлами по асфальту. В это время Ванька просыпается и смотрит в белое окно. Задумчивый дворник с соседнего двора стучит метлой громче всех, здоровается кивком с Султаном Хабибулиным — дворником Ванькиного двора, и через улицу слышится русская речь вперемежку с татарской.
Это первый утренний шум. Потом хлопают открывшиеся окна и двери, дома оживают, и появляются первые прохожие — опешат на завод.
Собравшись и поев, Ванька снова смотрит в окно, и его берет давнишняя досада, что никак не может проснуться раньше дворника. Бросив «доброе утро» злой кастелянше, Ванька Лопухов выходит на улицу — маленький, с круглым лбом, закрытым челочкой, с подпухшими глазами. Губы тонкие, будто поджатые, подбородок вперед, а ладони ободранные и жесткие, всегда сжаты в кулаки. Одет он в широкую до колен фуфайку, штаны заправлены в носки. Дворник-татарин уже ждет его, в белом фартуке поверх пальто, в калошах. Ванька знает (так говорили), что Султан имел большое хозяйство в Башкирии и учил сыновей и дочерей в институтах, а сам работал с утра до ночи. Недавно приехал сюда, но ничего не делать не мог, и вот работает дворником. Он многодетный, жена рожает каждый год, и Султан никогда ни на что не жалуется, только любит советоваться и порассуждать — если весел, помолчать — если не в духе, и все зовут его философом. Ваньку он особенно любит из всех жильцов и всегда его поучает. «Мое хозяйство теперь — все дома и люди. Людей много, и все они разные, и жизни и у них разные. Одни работают, другие живут. Я мусор убираю, разный мусор...»
Каждый день, собравшись на завод, Ванька здоровается с дворником, угощает его папиросой, татарин дымит, кашляет и, как обычно, спрашивает:
— Работать идешь?
— На завод.
— Человек работает — дело делает. Жизнь делает. Ты, Ванька, правильный человек!
Сегодня Султан Хабибулин был весел и, завидев «правильного человека», помахал ему рукавицей, припевая:
Черная тюбетейка плотно облегает его лысую большую голову, седая круглая белая бородка чисто побрита у губ и будто приклеена к его коричневому мягкому лицу.
— А-а-а... Ванка! Издрастуйта! — Султан поздоровался на «вы», и у Ваньки защемило сердце от любви к этому пожилому доброму человеку.
— У нас опять малайка родился! Праздник.
Лопухов не знал, что надо говорить в таких случаях, он просто улыбнулся и кивнул, как будто давно ждал, когда родится у жены Султана сын, и вот дождался.
— Опять работать идешь. Денег много получаешь?
— Не знаю я. Еще не выдавали зарплату.
Султан расхохотался, вглядываясь в растерянное Ванькино лицо.
— Зачем тебе много денег? — и развел руками: — У тебя жены нету, малайка еще не родился... Зачем тебе деньги?
— Платят за работу. А как же без денег?!
Закурили. Дворник похлопал Ваньку по плечу.
— Тебе надо сначала жизнь сделать, — сжал коричневый кулак с синими венами. — Крепкую, большую, умную! Тебе большой человек нужно стать. Нащальник!
Лопухов поджал губы, будто не понимая, и Султан заметил это. «Какую еще жизнь сделать — выдумал. Все уже продумано».
Мимо них проходили рабочие, хозяйки с сумками и кошелками. Со стороны завода раздался долгий, призывный гудок, означавший, что до начала смены осталось тридцать минут. Султан будто не расслышал Ванькиных торопливых слов «ну, я пойду» и все говорил-говорил, довольный, веселый, свой.
— Мне жена грамотный попался. Каждый год малайка таскает, таскает!.. Это у вас называется любовь!
Ванька вздохнул. Султан на прощанье сказал:
— Ты меня любишь? Да? Приходи в гости! Лапшу есть будем! — и прищелкнул языком.
Навстречу вставали многоквартирные каменные дома, с холодными синими стенами, асфальтовые тротуары бок о бок с кленами, уходящими вниз к чугунному заводскому мосту, а там, где трамвайные рельсы изогнулись в полукруге, с Комсомольской площади, виден весь завод, город и вдали под небом аглофабрика, бараки и землянки по горам. Ванька оглянулся! Султан торопливо орудовал метлой, маленький, но заметный на фоне освещенных голубым утренним светом стен.
«Хороший человек Султан Мударрисович. Вот в гости к нему пойду...» — подумал Ванька и вспомнил родной город, отца, сегодняшнюю полубессонную ночь. Усмехнулся. Советовать, конечно, легко, это он понимает, а вот как жить? Можно по-разному. Может быть, правильно сказал Султан: «Зачем тебе деньги?» Жизнь, говорит, надо крепкую и умную сначала сделать, человеком большим стать. А как?! И какую? Ведь он еще молод, и жизнь его впереди. Мимо прогромыхала грузовая машина, и шофер погрозил Лопухову кулаком:
— Куда смотришь, кикимора?
Ванька обиделся; машина затормозила около большой шумящей толпы. Рабочий поток!
В это время на полчаса останавливаются трамваи, автобусы и машины, потому что негде проехать. Главный вход завода — несколько проходных, над которыми прибиты полинявшие от дождя и зноя лозунги и два ордена, разрисованных на фанере, — не вмещает всех. Деловито и торжественно проверяют пропуска вспотевшие вахтеры. И улицы и мост гудят, асфальт под шарканьем и стуком подошв шлифуется и крошится.
Один за другим идут рабочие, никто раньше других, все вместе, будто знают, что нельзя не вместе. «Разные или одинаковые люди», — подумал Ванька и услышал грохот телег и металлические удары копыт по булыжнику — будто возчики везут грома. Поток уважительно раздвинулся, и телеги повезли грома дальше — этих надо пропустить раньше: на телегах инструменты, уголь, спецодежда.
Молчаливые, сонные, бодрые, грустные, кричащие, разговаривающие, неторопливые, спешащие, разные по лицам и голосам, но одинаковые в потоке люди. Каждый думает о чем-то своем, но все об одном: в восемь — работать!
«Сколько нас!» — восхитился Ванька и удивился самому себе: он тоже с ними! Идут и идут! Черно на улицах, и на мосту, и у главного входа. Вышли все разом, как на демонстрацию или на митинг, или срочно переселяются из домов.
«Да, мы встаем раньше всех, и если нас собрать, сможем по лопатке перенести с места на место целую гору!»
Пока проходишь мост, можно и покурить, и побалагурить, и поговорить, и помолчать, но никогда не удастся пройти стороной — идешь рядом с другими, в потоке.
Ванька смотрел на всех, кого в учебниках, газетах и книгах с серьезным восхищением называют рабочим классом, и чувствовал себя частицей идущих взрослых людей. Вот он сейчас обойдет грузовик и высунувшегося из кабины курящего шофера, который обозвал его «кикиморой», войдет в поток и почувствует себя сильным, одинаковым со всеми, рабочим парнем.
Ваньке стало очень обидно, что из всего потока он знает только свою смену — четырех взрослых и разных рабочих — выбивальщиков, да и то они относятся к нему снисходительно и называют его один «мальцом», другой «нашей кадрой», третий Иванушкой, а Нитков, самый старый, просто никак, а только показывает пальцем...
Ванька всегда, постояв у моста, вглядывается в поток, ища глазами знакомые лица и фигуры. Как и во все прошедшие дни, он, не скрывая радости, находит их, потому что держатся они вместе группой, и, здороваясь с каждым за руку, идет рядом, стараясь попасть в ногу.
Сегодня они о чем-то спорили и на его «здравствуйте» не обратили внимания. Ванька услышал, как Мокеич — Нитков, высокий, жилистый, с постоянной ухмылкой на румяном лице, хвастливо доложил, заглядывая каждому в лицо:
— Узнала, что я за птица, и такой она мне кавардак устроила!..
Ванька понял, что «она» — это новая жена Ниткова: он вчера отпрашивался у начальника цеха на свадьбу, берег всю смену завернутый в платок яркий галстук, купленный в обеденный перерыв. Он знал, что веселый, с тихой душой человек Нитков — хороший литейщик, своей квартиры не имеет, живет у знакомых женщин, у которых от него есть дети. Половина зарплаты у него уходит по исполнительным листам, а сам он кормится у всех и каждый день со смехом хвалится в цеху: «Я международный... У меня вон сколько домов, и всюду я муж и отец».
— Значит, выгнала?! А как теперь? — спросил молчаливый, застегнутый на все пуговицы Хмыров, узкоплечий, лысый, с брюшком.
— Теперь подарок понесу какой-нибудь... — ответил задумчиво Нитков. Шагавший с ним рядом Белугин, тяжелый, плечистый и чуть сгорбленный, расправил покатые круглые плечи, брезгливо раздвинул усмешкой прокуренные усы, покачал большой головой:
— Думаешь на подарке всю жизнь прожить... Э-э! Не выйдет!
— Проживу как-нибудь... — сжал губы Нитков и махнул рукой. Белугин кашлянул и, расправив ладонью усы, бросил зло:
— Как-нибудь не годится. Хорошо надо жить. А так... По дурочке, все это.
— Ну вот, выгнала... Теперь все начинай сначала! А у тебя ни кола, ни двора... Был бы хоть крохотный дом с огородиком, привел бы какую жену и — живи! — Хмыров одернул пиджак и с достоинством взглянул на Ниткова.
Ванька услышал разговор, и ему было жаль Ниткова. Хмыров был прав, но Ванька не любил этого дядьку с голодными подслеповатыми глазами. Не любил его за то, что тот никогда не обедал сними в столовой — считал это «тратой денег» — и садился в цехе на пролет лестничной площадки или прямо на болванку, уткнув ноги в лесок, расстилал перед собой платок и ел продукты, выращенные на своих огородах, «в своем личном сельском хозяйстве».
Когда он ел, становился веселым, на его рябоватом и грязном от колошниковой пыли лице нельзя было понять: то ли он улыбается в это время, то ли жует. И говорит при этом: «Молоко от коровки, у которой вытек глаз, а доится, холера, как водокачка. Яйца от хохлаток-наседок, мясо от петушков... Птицы не райские — земные». Ел холодное сваренное мясо, морковь, огурцы, лук и масло, а потом, сворачивая остатки (в узелок и вздыхая, ложился вздремнуть, пока не разбудят.
— Так вот я и говорю. Домишко тебе с огородом и жену, и — живи!
Белугин перебил Хмырова, передернул плечами:
— Зачем ему это? Зачем?! Человек запутался, как рыба в сетях. Бьется, бьется, а плыть не может, — и обратился к Ниткову, оглядывая его с ног до головы:
— Тебе, Мокеич, себя ладить надо.
— Куда уж, налажен! Поздновато вроде, — обиженно ответил Нитков.
— А что ему, не мальчишка! Один, скажем, хозяйством живет, честь честью на производстве... Другой с женами воюет. А с ними натощак трудновато! Иногда надо уступить, а иногда наступить! Совет тебе дам, Нитков: люби жену, как душу, а тряси, как грушу! Я тоже свою трясу. Вот она у меня где, — засмеялся Хмыров и показал, где у него жена, вытянув кулак.
— Вот он их и трясет, а все равно жизни нет, — отрезал Белугин.
— Нету, это верно, — устало согласился Нитков.
Все они прошли мост и зашагали по булыжнику заводской площадки к главному входу. Ваньке все было понятно из разговора, особенно он прислушивался к Хмырову: тот говорил прямо и определенно, видно, живет этот человек скаредно и круто. Ниткова ему было жаль. Ванька вспомнил свои мысли о невестах. Конечно, у него все будет по-другому, и жить так, как Нитков, он не будет. Непонятно только, почему Белугин раздражен. Ванька относился к нему с почтением. Белугин первый встретил его на заводе, поставил работать рядом с собой, учил, как держать вагу и стаскивать опоки, чтоб не устать сразу, и всегда раздражался, если что не так.
В первый же день он пригласил Ваньку к себе домой и представил своей жене, сыновьям — художнику и инженеру:
— Вот новенький в цехе. Наша кадра!
У Белугина добрая и ласковая жена — «тетя Варя». Она покормила гостя ужином и стала показывать картины и рисунки сына, который ушел в кино.