Натали смотрит в красивое довольное лицо Соболевой и сердито бурчит:
— Нет.
Только что ушедшее дурное настроение возвращается к ней снова.
«Вот хвастушка-то! — думает про Соболеву Наташа. — Ужасно важничает, что ездит часто в театр. В оперу, в драму. Невидаль какая!» Наташа злится. Злится самым искренним образом. Злится оттого, что завидует Нине. Нину держат дома, как взрослую. У нее брат офицер. Водит ее в театры, на вечера к себе в полковое собрание. А ее брат Миша уехал за границу заканчивать свое образование и ему дела мало до младшей сестры. Не сегодня — завтра его ждут домой окончившего курс в цюрихском университете. Но его приезд мало внесет разнообразия в монотонную серенькую Наташину жизнь. Мими и Зоя завербуют себе Мишу — это уже наверное! Не отпустят его от себя ни на шаг, закружат его в вихре их жизни, полной самых разнообразных удовольствий, а она, Наташа, по-прежнему вынуждена будет ездить в гимназию по утрам, а вечером готовить уроки к следующему дню у себя в детской.
Вот у Нины Соболевой, наверное, иная жизнь! Балы, выезды, опера… И «детской», наверное, никто в доме не решится назвать комнату Нины!
И уже окончательно взвинченная и снова взволнованная и сердитая, Наташа угрюмо, глядя себе под ноги, поднимается по широкой лестнице в класс.
После молитвы первый урок — история. Преподаватель, молодой, худощавый человек в очках, за которыми скрываются глаза неопределенного цвета, по первому звуку колокольчика, раздавшегося почти сразу после общей молитвы в зале, стремительно распахнул дверь и в несколько быстрых шагов, проскользнув пространство от порога комнаты до кафедры, занял свое место.
И Наташа поняла разом, что все для нее кончено. Началась пытка. Кто-то незримый и упорный, казалось, говорил в душе Наташи: «Сейчас, сейчас Сомов распишется в журнале, обведет глазами класс, остановит их на тебе и назовет по фамилии тебя, Наташу Дернову!»
Пренеприятное положение! Ужасное ощущение чего-то гадкого, несправедливого и жуткого в одно и то же время…
Чтобы отвлечь себя немного от скверного предчувствия, Наташа перебегает с одного знакомого лица на другое… Вон сидит красивая, спокойная, всегда уравновешенная Нина. Ей хорошо. Она постоянно знает заданные уроки как Отче наш и Богородицу, хотя и ездит еженедельно в оперу и танцует на семейных вечерах. А вон Мышка… Живая веселая девочка, несмотря на свои 15 лет, не отрешившаяся от чисто ребяческих шалостей и проказ. Она учится скверно, хотя память и способности у нее удивительные. Дальше Маруся Стрекотова, первая ученица, берет все с боя усидчивым трудом. Зеленая от малокровия, серьезная, старообразная, но с такими умными, красивыми голубыми глазами, выражению которых завидует полкласса. Вон Валерия Натова. Эта веселая и бойкая, как козленок… Историей интересуется больше всего. Хронологию знает как свои пять пальцев. Счастливая! Ей нечего бояться сегодняшнего урока и реформ Петра.
Наташа пугливо смотрит на учителя. И в тот же миг, обливаясь потом, опускает глаза.
Что это? Или от страха у нее начинаются галлюцинации? Ей кажется, что взгляд Сомова из-за дымчатых очков прикован к ней, что маленькие глазки учителя, вооруженные стеклами, следят за ней упорно, настойчиво!
Ах, наверное, он знает, что творится в голове Наташи, далекой от реформ Петра!
Взволнованная до последнего предела, Наташа подается назад… Потом подвигается несколько влево на своей парте, так, чтобы голова и часть ее худенького туловища пришлись за крупной и толстой фигурой сидящей перед ней Ади Картановой, Гренадерши, как ее за рослую и сильную фигуру прозвал класс. Это довольно-таки малодушный маневр страуса, желающего спрятать голову под крыло и воображать, что сам он невидим. Наташа отлично понимает, как наивен ее план… Но что же делать, когда последняя надежда быть незамеченной и неспрошенной заключается в этом?!
Ах, если бы только толстая Адя не шевелилась! Может быть, тогда Сомов не увидит встревоженного лица Наташи, на котором четко, как на вывеске, значится: «Увы! Я не знаю сегодняшнего урока!» И туча промчится мимо.
Теперь Наташа, притаившаяся за крупной, неуклюжей головой Гренадерши, чувствует себя несколько спокойнее… Если Сомов не заглянет в журнал и не заметит, что против фамилии Дерновой нет за последние два месяца ни одной отметки, — она, Наташа, спасена! Ах, если бы только…
Как раз в ту минуту, когда печальные мысли Наташи начинают приобретать более спокойный характер, неожиданно, как гром небесный, оглушительным молотом ударяет девочку ужасная фраза:
— Госпожа Дернова, извольте отвечать!
— Ах!
Сначала Наташе кажется, что потолок падает на пол, а стены сближаются навстречу одна другой, как будто готовясь танцевать кадриль… Потом, что лица всех находящихся в классе гимназисток расплываются в тумане и глядят на нее, Наташу, и улыбаются ей откуда-то издалека. Пол начинает колебаться под ее ногами, сама она поднимается с малиновым от смущения лицом и выходит тяжелой, так несвойственной ей походкой на середину класса. О, Наташе так искренно хотелось в ту минуту, чтобы это ее шествие от парты до кафедры продолжалось как можно дольше! Но увы! Мечта остается мечтой. Желанию ее не суждено осуществиться.
— Госпожа Дернова? Что же? Прошу поторопиться! У нас нет времени для совершения прогулок в часы уроков!
Ах, какой этот Сомов!.. Сколько затаенного раздражения слышится в его голосе, когда он говорит это! И не стыдно ему? Нет, ему, очевидно, не стыдно! Не стыдно ни капельки даже и тогда, когда, впившись своими дымчатыми очками, из которых слабо поблескивают маленькие глазки, он говорит по адресу Наташи самым уверенным тоном:
— Сдается мне, госпожа Дернова, что вы не выучили урока на сегодня! Впрочем, мы это сейчас проверим, и я заранее извиняюсь перед вами, если не прав. Человеку свойственно ошибаться. Итак, приступим! Поделитесь с нами всем, что вы знаете о реформах Петра Великого!
Реформы Петра!
«Вот оно, начинается», — вихрем проносится в голове Наташи.
И как он только мог узнать, этот ужасный Сомов, что она, Наташа, не знает урока?! Или он заметил ее маневр спрятаться за крупной фигурой Гренадерши? Какой стыд! Какой позор! Но еще больший ужас предстоит ей впереди! Бедная Наташа!
Она стоит перед кафедрой с опущенными в пол глазами и совершенно машинально старается высчитать, сколько квадратиков залитого чернилами и потрескавшегося от времени паркета приходится на все пространство от кафедры до первой скамьи. А мысль настойчиво и неотвязно повторяет одно и то же, одно и то же: «Что я ему отвечу? Что? Каковы были реформы Петра? Чем отличались?»
Капельки пота выступили на лбу девочки. Губы конвульсивно сжались. Руки мнут конец черного форменного фартука.
Наташа молчит. Силится припомнить хоть что-нибудь из прочитанных ею исторических романов Соловьева и Салиоса о Петре… Мелькают в напряженной памяти картины Стрелецкого бунта, борьба за престол Софьи Правительницы с ее гениальным братом… Ее заточение в монастырь и ни слова о реформах. О них ей еще не удалось прочитать.
Тоненькие пальчики усерднее работают над кашемировой тканью. Вот попалась какая-то нитка в шве передника. Машинально нервные пальчики ловят ее… Схватывают и обрывают.
Ах, реформы, реформы! Чего бы, кажется, не отдала Наташа, лишь бы знать их сейчас! По губам Сомова проползает неопределенная улыбка: как будто презрение, жалость и насмешка соединились в ней. Наташа, робко поднявшая было глаза в его выжидательно-вопрошающее лицо, встречает на себе этот неприятный для нее взгляд и потупляется снова. Стыд обжигает душу девочки. Появляется запоздалое раскаяние. Зачем, зачем она не прочла вчера эти несколько злополучных страниц?!
— Что же вы, долго будете молчать, госпожа Дернова? Время дорого, и я не могу ради одной ученицы задерживать класс! — снова, на этот раз уже сердито, прозвучал голос учителя.
Во что бы то ни стало надо было предпринять что-нибудь. Или признаться в своем незнании урока, или же, призвав весь остаток храбрости себе на помощь, начать говорить что-либо и о чем-либо, хотя сколько-нибудь напоминающее Петра.
Со стесненным сердцем Наташа ухватилась за последнее… Робко, глухо запрыгали одна за другой бессмысленные фразы о том, что Петр был очень знаменитый человек, потому что он провел новые знаменитые реформы, преобразившие вконец старую дореформенную Русь, и эти знаменитые реформы как бы предвидела даже Софья Правительница и, чтобы помешать знаменитому своему брату стать царем, она и подговорила стрельцов к бунту и…
Тут Наташа сбилась окончательно. Хотела прибавить что-то о знаменитых стрельцах, раз уже слово «знаменитый» пересыпалось ею как кусок хлеба солью, но, встретив новый насмешливый взгляд учителя, осеклась сразу и смолкла. Историк уже не считал нужным маскировать своей презрительной усмешки. Кое-кто из гимназисток фыркнул под сурдинку. Более расположенные к Наташе подруги уныло-сочувственно поглядывали на нее.
Минуты тянулись, как вечность, а Сомов, уязвленный дерзостью ответа ничего не готовившей ученицы, казалось, умышленно затягивал паузу молчания.
Измученная этим молчанием, Наташа стояла перед кафедрой, готовая разреветься навзрыд слезами горя, обиды и злости. Теперь она уже совсем не походила на поэтичную Толстовскую героиню Наташу Ростову с ее злыми и смущенными в одно и то же время глазами и надутым, обиженным лицом. Наконец Сомов, казалось, сжалился над нею.
— Садитесь, госпожа Дернова, — произнес он так спокойно, точно ровно ничего не случилось сию минуту, — а за ваш «знаменитый» ответ я вам поставлю не менее знаменитую единицу.
И легким, почти незаметным движением провел пером вертикальную линию как раз против фамилии Наташи.
Единица! О, это было уже слишком!
Вне себя от охватившего ее припадка отчаяния, Наташа порывисто, не кланяясь учителю, бросилась на свое место и, почувствовав под собой скамейку, угрюмо насупившись, уставилась немигающим взглядом в угол класса, поверх черной классной доски. Непреодолимо хотелось упасть головой на пюпитр и завыть. Не заплакать, нет, а именно завыть, как выли на дворе, она слышала часто, обиженные более сильными товарищами маленькие, жалкие дворовые ребятишки.
Как прошел урок истории, как прошли следом за ним остальные уроки, этого Наташа не помнила вовсе. В переменку она смутно, как сквозь сон, слышала утешающие слова Нины Соболевой и Жуковой, и добренькой Мышки… Она улыбалась им, стараясь казаться спокойной, но лишь только они отходили от нее, прежний приступ отчаяния накидывался как лютый зверь на Наташу. В душе не оставалось ни одного светлого пятнышка, точно в ней твердо и прочно поселилась темная, злая, ненастная осенняя ночь.
Единица!
Если бы «пара» — это… еще, далеко не так обидно! А то почти взрослая шестнадцатилетняя барышня, которой в будущем году предстоит закончить семь гимназических классов, и вдруг… Нате-ка, единица! Что скажет папа, как отнесется мама, когда оба они узнают что их Сандрильона, их Кошечка, их живое воплощение Наташи Ростовой так непозволительно осрамилась с реформами Петра?!
Эти угрюмо-безнадежные мысли так тревожат Наташу, что, шагая по тротуарам, залитым редким осенним солнцем, о бок с madame Люси, она вовсе и не замечает начала бабьего лета. Как всегда, из гимназии по раз заведенному порядку гувернантка ведет свою взрослую воспитанницу в Летний сад, где в эту пору года стоят в пышном багряно-золотом наряде вековые деревья. Но сегодня на предложение француженки сделать обычную прогулку по саду Наташа бурчит себе под нос что-то по поводу головной боли и, ни мало не заботясь о своей спутнице, решительно направляет свои стопы домой. Ей хочется попасть туда обязательно до возвращения отца с его ежедневных визитов по больным, лишь бы не столкнуться с ним в подъезде и не дать возможность увидеть ее расстроенное лицо.
Судьба на этот раз благоприятствует Наташе. Отец еще не вернулся. А может статься, что не вернется и к обеду, а только вечером, когда она уже будет спать. Что же касается мамы, то девочка неожиданно вспоминает, что сегодня бал у баронессы Клейст, и мама со старшими сестрами поедет туда. Бал! Вот оно — спасенье для Наташи! За обедом Мими и Зоя будут, по всей вероятности, безостановочно трещать о туфлях, перчатках, чулках и цвете их вечерних туалетов и не дадут маме задать Наташе ее обычный ежедневный вопрос: «Ну что, каковы твои уроки сегодня?»
Действительно, все случилось так, как и предполагала Наташа. Папа не вернулся к обеду. Прислал записку с посыльным, чтобы не ждали его и обедали одни. Мими и Зоя трещали, как сороки, madame Люси хранила свой обычный степенный вид, мама… Ах, мама раз пять, по крайней мере, поднимала глаза на свою младшую дочку, но Мими и Зоя подоспевали, помимо их собственной воли, на выручку сестре, осыпая мать целым градом вопросов, относящихся к предстоящему вечеру. Сердце Наташи, находившейся все время настороже, мало-помалу стало биться ровнее, и обычное спокойствие водворялось постепенно в ее уставшую от целой бездны переживаний за сегодняшний день душу.
В комнате барышень зажгли сегодня, кроме обычной голубой лампы, и электрические рожки над письменным столом, по обе стороны трюмо и над туалетом. Благодаря такому освещению хорошенькая уютная комнатка сестер казалась еще более нарядной. Сидя в своей неосвещенной «детской», Наташа злыми, завистливыми глазами следила за приготовлением к балу «старших». Переживание полученной единицы сменилось новым, едва ли не более острым, в душе девочки. Наташа мучительно завидовала сестрам. Она видела их сосредоточенные личики, видела тщательные приготовления, всю длинную процедуру причесывания и одевания, видела, наконец, как нарядные, хорошенькие, Мими и Зоя вертелись перед зеркалом, сияя молодыми, радостными улыбками.
«Очень хороши! Нечего сказать! — мысленно ворчала Наташа, — очень хороши! Тоже воображают, что красавицы! Подумаешь! Как же! У Зайки родинка с жука величиной на подбородке, а Мими точно муха в молоке, такая черная в белом платье! Воображают о себе, точно принцессы. Будут прыгать на балу, и горя мало, что их младшая сестра умирает от скуки! Что у нее такое большое горе сегодня… И мама тоже! Изменила Наташе ее мама. Небось, не останется дома со своей Наташей, а едет „вывозить“ в свет своих старших дочерей, как будто этого не может сделать madame Люси. Скажите, пожалуйста! Никто меня не любит, никто, никто! Ни мама, ни папа, ни эти две бездушные большие куклы, что вертятся больше часа перед зеркалами!». Девочка зажимает уши, зажмуривает глаза, чтобы не видеть и не слышать того, что происходит вокруг нее, и валится ничком на свою беленькую, еще полудетскую кроватку.
— Натали! Натали! Хочешь взглянуть на нас! Иди сюда скорее! — весело зовет Зоя и как белая воздушная фея мелькает на пороге двух смежных комнат. Несмотря на заткнутые уши, Наташа слышит призыв сестры, но не отзывается на него, притворяясь спящей.
«Ну да, очень нужно смотреть на вас, невидаль тоже! Нарядились и думают, что красавицами стали!» — проносится раздраженно в голове Наташи сердитая мысль.
— Тише! Она, кажется, уснула! — говорит Мими Зое и прибавляет шепотом: — Бедная детка утомилась за день. Уж скорее бы она кончала свою гимназию, право, а то, я думаю, ей немножко завидно смотреть, как мы выезжаем в театры и на вечера!
— О, это бывает не так часто! В таком случае Наташа, пожалуй, может и должна более завидовать нам, что мы посещаем лекции на курсах, — с улыбкой говорит Зоя.
И обе скрываются как видения, стараясь как можно меньше производить шуму. На смену им приходит мама. Она уже в теплых ботинках, ротонде и вязаном шарфе на голове.
— Ты спишь, Наташок? — осведомляется она осторожно, и, не получая ответа, тихонько на цыпочках приближается к постели, наклоняется и крестит темный затылок уткнувшейся лицом в подушку, дочурки.
Наташа молчит. Затаила дыхание, притворяясь спящей. Мама целует голову Наташи и маленькое разгоревшееся ушко. Потом уходит так тихо и осторожно, как вошла.
— Анюта, — слышится в соседней комнате мягкий ласковый мамин голос, — когда проснется барышня, попроси madame сделать ей чай. Да не забудь сказать, что я купила для Наталии Павловны ее любимый английский кекс и земляничные паты. Возьмешь в буфете.
Слышно, как Анюта отвечает:
— Слушаю-с, будьте спокойны, барыня!
И затем все стихает. Мамины шаги удаляются по коридору… Где-то далеко хлопает дверь. Наташа приподнимает голову с подушки… Что-то болезненно, остро щипет ее за сердце. Что-то подступает к горлу… Смутное, глухое чувство одиночества охватывает Наташу. Она кажется себе такой жалкой, покинутой всеми! Такой сиротой… То, что, уезжая на вечер со старшими дочерьми, мама трогательно, до мельчайших подробностей, позаботилась о своей Сандрильоне, это не в счет, это как-то само собой выскакивает из памяти Наташи. Ее душу наполняет огромная пустота.
— Одна! Совсем одна! Все уехали, и никому нет дела до Наташи, — истерическим воплем вырывается из груди девочки, и снова, упав лицом в подушку, она разражается громким неутешным ребяческим плачем.
— Наталья Павловна! Барышня моя, золотая! Что вы! Господь с вами! — и худенькая, загрубевшая рука Анюты ложится на плечо ее молоденькой госпожи.
Наташа все еще продолжает рыдать, нервно вздрагивая плечами, и Анюта присаживается на край кровати, забыв разницу между ней — горничной и ее молоденькой госпожой. Она говорит, вкладывая в свой голос всю нежность и мягкость, имеющиеся в ее немудреном добродушном сердце:
— Полно, полно, золотая моя барышня! Ах ты, Господи! Вот-то напасть, какая! Не плачьте, родненькая, не плачьте, голубушка, ах, Боже Ты мой, Царица Небесная, ровно обидел кто, рекой разливаются! Барышня, голубенька вы моя! Ну скажите глупой вашей Анютке: кто вас обидел?
Голос Анюты так и вливается прямо в душу. Тревогой, лаской и искренним сочувствием звучит он. Наташа медленно отрывается от подушки и вглядывается в испуганное Анютино лицо. Ах, сколько в нем участия и доброты!
В душу Наташи пахнуло теплом и светом. Сейчас Анюта ей кажется совсем иной, нежели утром. И ее белый чепчик, и ее передник с плоечками, и ее тонкую, стянутую в корсет, фигурку Наташа уже не находит противными, напротив, они такие милые-милые: и тонкая Анютина фигурка, и передник с плоечками, и чепец!
— Ты любишь меня, Анюта? — спрашивает Наташа.
— Да как же мне, барышня, не любить-то вас, ведь вы для меня что сестра родная! — искренне удивляется Анюта.
От этих слов еще теплее становится на душе у Наташи. Слезы высыхают мигом. Горя как не бывало! А на пороге детской стоит madame Люси и взволнованно спрашивает, коверкая русский язык, Анюту:
— Что такой слючил, Наташе? Что такой?
— Наташа спешит уверить француженку, что ничего не случилось, что она видела дурной сон и расплакалась, как ребенок. Вот и все! Но madame тревожится. С трогательной заботой ведет она Наташу в столовую и там вместе с Анютой они ухаживают за девочкой, предупреждая каждое ее желание.
На столе, помимо любимого Наташиного кекса и земляничных пат, красуется коробка конфет. Наташа с удивлением таращит на нее глаза.
— Это от ваших больших сестер, Наташа. Они передали мне это для вас, уезжая, — спешит пояснить ей гувернантка на своем безукоризненном французском языке, — это чтобы вам не было слишком горько оставаться дома! — прибавляет она с доброй улыбкой.
Так вот оно что! Вот они как! А она-то, она-то! Как она их бранила! И снова исчезнувший было комок сжимает горло Наташи. Слезы двумя ручьями льются из глаз. Но это уже не горькие слезы. Нет! В них сладкая грусть, искреннее раскаяние и еще что-то, чего не может уяснить себе и сама Наташа.
— Что такое?! Что такое?! О чем?! — бросаются к ней одновременно madame Люси и Анюта…
О нет! Нет! Они могут не понять… Истолковать иначе. Ей так сладко сейчас выплакать оставшиеся слезы… И чтобы не тревожить любящих ее людей, Наташа находит в себе силы вымолвить между двумя приступами рыданий:
— О, ничего, ничего, а только, только сегодня… я получила по истории… единицу…
НЕЛЮБИМАЯ
Утро. Часовая стрелка приближается к десяти. В четвертом классе заканчивается урок Закона Божия. Урок трудный. Задана Литургия Преждеосвященных Даров. Катехизис — нелегкая задача. Это не то, что история Ветхого и Нового Завета. Батюшка, молодой священник в коричневой рясе с академическим знаком на груди, спрашивает довольно строго. В третьем классе он был менее требователен к ответам гимназисток. Оно и понятно. Четвертые — не третьи, не маленькие уже. Четвертый класс — это мостки, перекинутые к старшему отделению.
Отвечает худенькая, рябоватая, смуглая девочка с туго заплетенной черной косичкой за плечами. Ее зовут Маня Дадурова. Учится она плохо, но не по лени, а по какому-то странному недетскому, равнодушию. Маня — флегматичная молодая особа. Большей частью молчит, уставившись в одну точку, точно о чем-то глубоко-глубоко задумалась. Окликнешь — точно просыпается от долгого сладкого сна.
Подруги не любят Маню. Она никогда не смеется, не шалит с ними, никогда не болтает. Ходит в переменки одна, между уроками завтракает одной булкой, также одна, где-нибудь в уголке, крадучись как-то, тишком. Уроков своих хорошо никогда не знает. Оттого и отметки у нее скверные. При переходе из третьего в четвертый была переэкзаменовка по французскому языку. Языки совсем не даются Мане. Впрочем, что же ей и дается? Абсолютно ничего.
Сейчас отец Николай из себя выходит, силясь напомнить Мане, что следует после ектеньи. Маня, как столб, ровно ничего не помнит, силится восстановить в памяти заданный урок и опять-таки молчит, как рыба, и только растерянно моргает своими подслеповатыми глазками.
— Боже ты мой, тупица какая эта Дадурова, — говорит миловидная Соня Хорькова своей соседке по парте Ольге Карловой, — батюшка, кажется, ее сам на ответ наводит, другая бы сразу нашлась, что и как ответить, а она…
Соня не успевает закончить своей фразы, так как отец Николай произносит на весь класс:
— Печально, весьма печально, девица Дадурова, что вы опять не знаете урока! Садитесь на место. Я вынужден вам поставить «два».
Получить двойку по Закону Божию — неслыханное дело! Самый меньший балл у отца Николая обыкновенно три минуса при пятибалльной системе, и надо действительно умудриться «схватить» по Закону Божию два. В гимназии есть правило оставлять после урока нерадивых учениц, получивших самую плохую отметку — единицу, но Закон Божий считается самым важным предметом, и по такому предмету иметь двойку — позор. Поэтому когда с тем же равнодушным, не выражающим ни печали, ни горя, лицом Маня Дадурова идет садиться на место, ее встречает у парты разгневанная классная наставница, маленькая, худенькая дама в пенсне, Валерия Антоновна Зверина.
— Вы останетесь на два часа после уроков, — говорит она тихо, но так, что сидящие вокруг девочки прекрасно слышат ее слова.
И едва только Валерия Антоновна успевает отойти от Маниной скамейки, как по классу уже несется сенсационная новость: Дадурова остается за «пару» по Закону на два часа!
Никому не жалко Дадуровой. Ничье детское, обыкновенно податливое на чувствительность, сердечко не сжалось участием по отношению к ней. Зачем ее жалеть, когда она сама себя не жалеет? Такая холодная, равнодушная; бесчувственная какая-то. Бог с ней!
Гимназический учебный день проходит быстро. После трех утренних уроков большая перемена, потом еще два часа занятий, и в половине третьего девочек распускают по домам. Как стая веселых птичек, с говором и щебетанием собирают они наскоро свои ранцы, сумки, связки с книгами, и, смеясь и перегоняя друг друга, сбегают по широкой лестнице в нижний этаж, в раздевалку, где у каждой под ее собственным номером хранятся у сторожа верхнее платье и галоши.
Четвертый класс опустел. Затих веселый смех и говор. Гимназистки разошлись по домам. В дальнем уголке класса копошится только одинокая маленькая фигурка. Это Маня Дадурова остается отбывать возложенное на нее наказание. Она сидит на своем обычном месте, у окна, с книгой на коленях и, лениво повернув голову, смотрит на крышу соседнего дома. На душе обычная апатия с примесью горечи. Мысли работают медленно и вяло. Лицо бледное и не говорит ни о чем, точно маска.