— Мудрит-с? Ну? — простодушным звуком откликнулся Строганов. — А я, признаться, думал, что купанье у него навеки отбило охоту «мудровать».
И он звучно рассмеялся своим сочным голосом. Рассмеялась и Лика.
Теперь они шли по лесной дороге, с двух сторон которой высились огромные лиственные деревья, посеребренные сказочным сиянием луны.
— Во всяком случае, надо принять Меры, Сила Романович, — снова произнесла помолчав Лика, — а то, ведь, за Кирюком пойдут остальные и… и…
— Да… да… Браун тоже мне что-то насчет Кирюка говорил, да я, признаться, не хорошо его слушал. Он и насчет расчета того же Кирюка советовал. А мне жаль его гнать, признаться. Ведь, дурак-человек, с жира бесится. Ведь, все я для них сделал, что мог, так нет же, он, видите ли, мутит теперь народ, что, дескать, им собрания какие-то устраивать надо по вечерам. А мне становой по поводу этих собраний строго настрого наказывал: «Не допускайте вы их, Христом Богом, Сила Романович, наплачетесь! Ведь, в случае чего солдаты опять… стрельба… тюрьмы». Я народ люблю, Лидия Валентиновна, и для его блага всем, чем могу, пожертвую. Только разумного требуйте… Расшибусь — сделаю. Во мне буржуазного эгоизма, ей-ей же, не много. С гимназии в меня это всосалось прочно. Ведь, во тьме я теперь, а искал света когда-то, ближе к природе стремился. Ботаником я быть хотел, а тятенька мой — кремень-человек, ну, и того… вырвал из ученья. А только души моей он не вырвал. Ведь, я — только по натуре купец-буржуй, а душа моя так и трепещет от желания слиться с народом, раскусить его вполне, идти с ним рука об руку… Ах, Господи! Да вы знаете ли, когда наши финансисты на собрании своего союза говорить стали о том, что пролетариат придушить надо в корень, задавить его голос, заставить замолчать, я что им ответил? Вы отца моего спросите. Он после того со мной месяц не разговаривал. Вот и теперь железным, машинным трудом они все хотят задавить труд рабочий, а того не знают, что прогресс-то их культурной финансовой цивилизации к полному упадку поведет. Пролетарий создает финансиста, а не мертвая машина с ее автоматическим выполнением. Взгляните на Англию, Лидия Валентиновна. Бывал я в Лондоне. Так, Господи Боже мой! От нищих прохода нет! И все больше рабочие, выбитые из фабричной жизни. Нет, не диво снискать себе силу финансовую и упиваться ею, простите великодушно-с, как боров, уснувший на отрубях!.. Если ты силен, как человек и единица, дай помощью почувствовать эту силу пигмеям, которые зависят от твоего блага. Видел я Фонвизина пьесу как-то зимою; там Стародум славно говорит: «Имей душу, имей сердце и будешь человеком во всякое время!». Вот в этом-то и кроется красота!
— Красота! — эхом повторила Лика, — Красота — лучшая гармония вселенной.
И вдруг ей невольно припомнилось другое определение красоты другого человека — князя Гарина. Тот искал красоты в красивых положениях и женщинах, тот не любил народа и чуждался его…
Она встрепенулась вся и невольно прижалась к Силе. Мохнатые деревья точно протянулись к ней, звезды замигали сильнее. Какой-то острый колючий холодок пробегал по телу.
— Мне страшно! — произнесла она чуть слышно.
— Лидия Валентиновна, голубушка, почему же? Ведь, не одна вы, с провожатым! — весь так и заволновался Строганов. — Прикажете, может, Артема кликнуть?.. Ах, нервы-то, нервы вам Андрюшкина болезнь расшатала!..
— Нет, нет, не то это, не нервы… И не от чего-нибудь определенного мне страшно, Сила Романович! — мигом овладев собою, произнесла Лика: — а почему-то жутко на душе у меня, ах, как жутко! Помните ли вы, как я к свету стремилась? К солнцу? Помните, как всю мою жизнь переделала, убежала из общества, скрылась сюда? Я думала здесь приносить пользу, уйти вся в ту ошеломляющую работу, а работы такой нет. Здесь нельзя забыться! Тут и помимо меня деятелей много — и учителя, и фельдшера, и больница. Экая невидаль, подумаешь, за больным поухаживать или ребятишек добровольно учить, или воскресные чтения устраивать!.. У меня все-таки и свободного времени много, и не утомляюсь я настолько, насколько бы хотела. Раньше мне лучше было: я с фабрикой вашей общалась, в больнице помогала доктору и читала рабочим по праздникам, и пения хоровые устраивала, а теперь, когда все улучшилось с вашим приездом, мне делать нечего. Ребятишек выделили, в больнице — два фельдшера бессменно, а насчет духовной пищи, этих чтений я… я…
— Неужто из-за меня вы их прекратили, Лидия Валентиновна? — почти с ужасом вырвалось у Силы.
Легкий кивок стриженой головки, посеребренной луною, был ему ответом.
— Как? Из-за меня? И я, дурак, мужик неотесанный, помешал вам? — тем же испуганным звуком вырывалось из могучей груди Силы.
— Да, видите ли… мне было неловко подводить вас… Администрация могла подумать, что у вас на фабрике нелегальные собрания, могла набросить тень на имя Строганова, а я не хочу этого, Сила Романович, голубчик! — пылко заключила свою речь Лика.
— Да черта ли мне до администрации и ее придирок, Лидия Валентиновна! — забывая всю свою обычную сдержанность, воскликнул Сила. — Да если они о вас заикнуться посмеют, так я к губернатору и… и…
Он задохнулся. Его грудь бурно вздымалась, рука, на которую опиралась Лика, дрожала. Потом, переведя дух через минуту, он заговорил невольно трепетным и молящим голосом:
— Умоляю вас, Лидия Валентиновна, барышня золотая, Христа ради, осчастливьте меня вы и не забывайте моей фабрики! А если мешаю я — прикажите уехать! Ей Богу, не только уеду, а умру, сгину по одному вашему слову, Лидия Валентиновна…
Оп запнулся, закрыл лицо руками и, прежде чем Лика могла вымолвить слово, этот огромный человек упал к ее ногам и зарыдал, как ребенок. Все его сильное тело конвульсивно вздрагивало, голова билась на траве у самых ног Лики. Не плач, а стон рвали ему грудь, оглашая лес своими душу потрясающими звуками.
Три года таил Сила в себе это могучее чувство, лелеял его, как святыню, ограждая от всех непроницаемой стеною алтарь своей любви на высоком пьедестале, посреди которого стояло его божество — Лика, и теперь не вынес… Встреча с нею, почти потерянной из вида для него, ее заметное расположение к нему, его переход от скорбной сладкой тоски по ней к светлой, радостной встрече — все это надломило недюжинные силы Строганова. Теперь он рыдал, как слабый, измученный, бессильный ребенок.
Потрясенная, взволнованная стояла Лика, не зная, что сделать, что предпринять. Сладкое, невыразимо приятное чувство властно говорило в ее сердце. Она гордилась этим человеком, рыдавшим от любви у ее ног. Вся ее душа рвалась к нему навстречу. Ей хотелось дать огромное счастье этому светлому, большому ребенку. Она положила руку на плечо Строганова, а другую опустила на его кудрявую голову.
— Сила! Опомнитесь! — послышался в тишине ночи ее мягкий, вздрагивающий голос. — Опомнитесь, Сила! Взгляните на меня!
Точно электрический ток прошел по телу Строганова, Оп поднял голову и, все еще стоя на коленах пред Ликой, взволнованно заговорил:
— Простите… Христа ради… Лидия Валентиновна… Я — дурак, мужик. Я не смел беспокоить… пугать вас. Вы — генеральская дочка, белая косточка, Лидия Валентиновна, а я — сиволапый буржуй, купец… И как я смел оскорбить ваш слух, вашу гордость? Простите! Простите меня!
Лика вспыхнула, выпрямилась. Гордостью повеяло от ее лица, глаза заблестели.
— Глядите на меня! — произнесла она значительно. — Видите ли вы мое лицо, мои глаза, Сила? Глядите в них хорошенько, глядите, они плачут. Не оскорбили вы меня, нет, нет! Дивным, ярким счастьем повеяло на меня от вашей любви. Ведь, я знала, что вы любите меня давно, давно, Сила… с той первой встречи в концерте, когда я пела мои песенки пред публикой. Тогда же я поняла то впечатление, которое произвела на вас. Как же вы можете думать, что такая любовь оскорбит меня? Сила! Сила! Я горжусь ею, если вы хотите знать это, да, я горжусь вашей любовью. Нет здесь ни белых косточек, ни буржуев, ни пролетариев, а есть люди, есть два друга, два брата, два существа, сродные по духу естества, два борца, стремящиеся использовать свои силы для блага человечества. И что может быть прекраснее такой любви!
Лика замолкла. Ее глаза смело поднялись к небу, к ласковым звездам, мигающим издалека. Ее побледневшее лицо было вдохновенно красиво.
— Сила! — снова проговорила она, — если ваше счастье заключается в сознании чувства, пробужденного во мне вами, то не гоните этого сознания от себя. Брат мой! друг мой, Сила! Я люблю вас, как друга, как брата… Да, я люблю вас!
Тихий крик пронесся по лесу. Строганов вдруг очутился на ногах. Жгучее счастье опалило его.
— Лидия Валентиновна! Храни вас Господи за это! — прошептал он чуть слышно. — Смею ли я? Смею ли я? Но вы сами-с, сами-с сказали, что нет пролетариев и бюрократов, нет буржуазии… это — условные градации… есть только люди-с. Вы слишком прекрасны, слишком велики, Лидия Валентиновна, святая вы; но как милости, как нищий, молю вас: не откажите позволить мне всю мою жизнь посвятить вам, быть вашим псом, собакой, рабом, слугою. Будьте моей владычицей и женой, Лидия Валентиновна! Удостойте, осчастливьте-с! Мужик я буржуй, но я все силы употреблю на самосовершенствование. И положения добьюсь, и чинов. С деньгами все можно-с, только вы… Или убейте меня, убейте сейчас же за дерзость!..
Его глаза с мольбою впились в заметно побледневшее лицо Горной. Робкая надежда мелькала в его широко раскрытом взоре. Он следил за каждой черточкой, за каждым движением ее прелестного личика и ждал приговора.
Обе руки Лики упали на плечи Силы. Потом она сжала его крупную, сильную голову ладонями и, радостно смеясь одними глазами, произнесла:
— Глупенький! Разве же не видите вы, что я согласна?
Она хотела еще прибавить что-то, и вдруг точно молот ударил ей по душе. Огненная мысль вонзилась в мозг и колючими змейками побежала к сердцу. Сердце разом захолодело и все наполнилось той ужасной, потрясающей пустотой, какую она ощущала уже не раз в себе.
«Ты не можешь быть ничьей женой, ты опозорена навеки!» — выстукивало рядом потрясающих ударов это опустошенное мраком женское сердечко, и в один миг она резко оттолкнула от себя Силу и глухо прошептала, закрывая лицо руками:
— Нет! Нет, это невозможно, я не, имею права быть ничьей женой… — и обессиленная опустилась на траву.
В один миг Сила очутился подле нее.
— За что? За что? Лидия Валентиновна? Да; да, не стою я!.. Знаю… Зазнался я… знаю… Простите! — лепетал он, как ребенок, то хватаясь за голову, то припадая к ногам Лики.
— Нет, не то… не то! — воскликнула она, — не то! Господи, что за пытка такая! — Она заложила за голову свои хрупкие руки и хрустнула ими. — Вы — золото! Вы — сокровище, Сила. Вы — тот светлый идеал человека, которому даже не надо совершенствоваться, а я… я… я опозорена… навсегда… — с трудом вымолвила она роковое слово и после минутной паузы проговорила с мучительно-злорадным смехом: — или вы не знали, что ваша чистая Лика была любовницей князя Всеволода Гарина? Вы не знали этого, Сила?
Наступила мучительная пауза.
И вдруг что-то горячее коснулось бессильно опущенных рук Лики. Вот еще, еще и еще. Сила Романович припал губами к этим бессильным Ручкам и целый град поцелуев полился на них.
— Все, все знаю, — послышался его шепот, — Лидия Валентиновна, солнышко мое светлое, и могу только преклониться пред вами и теперь. Как высшего счастья, как величайшей чести, молю об одном: снизойдите до меня, будьте моей женой! А что касается того… другого… он не мог уронить вас, душу вашу, не глядя ни на что… Ваше беззаветное чувство к тому только подняло вас еще выше, и подлец тот, кто посмеет взглянуть на это иначе… Одно только жутко мне: что ежели… — тут он замолк на минуту, — что ежели он живет еще в вашей душе?
— Нет! — сильно вырвалось из груди Лики, — он погиб для меня! Вы можете быть уверены в этом, Сила! И если я вспоминаю с трепетом о нем, то с трепетом ненависти и неприязни… Не бойтесь ничего! Я буду вам честной женою, Сила, а если тот, другой когда-либо появится на моем пути…
— То он погибнет за малейшую непочтительность к вам! — произнес Строганов таким голосом, который всколыхнул все существо молодой девушки.
Молча протянула она ему обе руки. Он прижался к ним долгим поцелуем. Вся его душа вылилась в этом поцелуе, вся несложная, но чудно-прекрасная душа.
— Господи! За что мне это? Мне — ничтожному аршиннику, недоучке? — произнес он с жаром.
— Милый! Вы лучший из людей! — произнесла Лика, опираясь снова на его руку, чтобы продолжать путь.
Звезды по-прежнему сияли им с неба. Деревья вырастали, как стражи, по сторонам пути, словно приветствуя их молодой союз. Но что-то новое было в этом сиянии звезд и неба, новое для них обоих.
— Хорошо! — сказала Лика и тихо сжала руку своего жениха.
Он коснулся этой руки поцелуем, тем поцелуем, который создает женщину царицей в один миг, и взглянул на нее лучистым взором.
Лике казалось, что ее сердце выпрыгнет от счастья. Она зажала его рукою и ускорила шаг.
Вдруг дикий, пронзительный крик совы пронесся над лесом. Сила разом остановился. Лика последовала его примеру. Холодком повеяло на них от этого крика.
— Вы верите в предчувствия? — произнесла молодая девушка заметно побелевшими губами.
— Я верю в мое огромное незаслуженное счастье, — ответил Строганов, не спускавший с нее все время влюбленных глаз.
— А я верю! — тихо прошептала Лика, так тихо, чтобы даже он не мог услышать ее, и вдруг схватилась за руку своего спутника. — Что это? Что это? — проронила она, испуганно оглядываясь на деревья.
Темная тень пересекла им путь и скрылась за деревьями.
— Какой-то человек, — спокойно произнес Сила — должно быть, подгулявший рабочий, не посмевший вернуться в таком виде домой.
— Да, да, рабочий! — машинально произнесла Лика и прибавила шага.
— Рабочий!!! — произнес кто-то за кустами, — именно рабочий, моя дорогая! — и, лишь только влюбленная пара удалилась, темная фигура выскочила из кустов и встала теперь посреди дороги, вся облитая сиянием луны.
Бледное лицо незнакомца подергивалось судорогой, глаза мрачно горели. Он был страшен в эту минуту со своей черной бородой, покрывавшей почти до самых глаз его щеки, с мрачным взором, от которого веяло гибелью. Он поднял кулак и погрозил звездам, ласково мерцавшим ему издалека.
— Никогда! Слышите ли, никогда, никто иной, кроме меня, не коснется ее. Она моя и выстрадана мною по праву! — глухим шипящим голосом произнес черный человек, — И моей и ничьей больше, клянусь, не будет моя Лика!
И, точно приняв клятву черного человека, совсем выплыла из-за облака серебряная луна и осветила и гибкую эластичную фигуру, и бледное бородатое лицо странного человека, позволяя узнать его в полутьме лунной ночи. Германом Брауном звался этот странный человек.
VIII
Рядом с отделением для просушки, уставленным огромными деревянными ящиками на подобие гробов без крыш, находилось помещение наборной, или складочной, где в особые рамки укладывались соломки для спичек. В наборной, или укладочной, камере работали исключительно женщины. Их занятие не представляло никакой трудности. Работницы быстро проводили рукою по заполненной соломкою для спичек дощечке, изрезанной углублениями, с тем, чтобы в каждое из углублений дощечки попадала соломка. Потом заполненную дощечку накладывали на стержни и принимались за другую, причем вторая дощечка нижнею своею стороною надавливала на соломку нижней, и все это прикрывали тонкой доской в виде пресса. В каждой рамке помещается 2200–2500 соломинок.
Ловкость работниц этого отделения спичечной фабрики много способствует скорости выполнения работы, а легкость подобного труда не мешает их бодрости и жизнерадостности, особенно у молодежи. Наборная — это заповедная Ханаанская земля для несчастных тружеников спичечного производства, это — рай, куда стремится каждый, работающий в удушливой атмосфере макальной, сушильной и других отделений фабрики.
Анна Бобрукова была в числе этих счастливиц, которые работали в наборной. Красивая, рослая, молодая, она выделялась среди других. Кроме того, ее происхождение и смелость, с которой она пустилась в «народ», давали ей большой вес среди наборщиц-крестьянок окрестных деревень, но она и не пользовалась их расположением.
Сегодня Анна более чем когда-либо выделялась среди своих товарок каким-то особенно возбужденным настроением. Она пришла задолго до фабричного гудка и ее видели у ворот о чем-то таинственно совещающейся с Кирюком, работающим в лаборатории. Обычно прилежная и работающая, она сегодня едва-едва справлялась с «уроком», как сама называла положенное в день комплектование рамок.
— Что с Анюткой? Вишь, сама не своя девчонка, — шепнула Дуня Козырина соседке, Марье Косой.
Та только руками развела.
— А кто ее знает… Нешто впервой? И всегда-то она такая несуразная.
— Чего шепчетесь? — неожиданно оборвала их Анна, чудом услыхавшая или, вернее, угадавшая, что говорилось про нее. — А мне то странно, что вы-то спокойны сами. Точно овцы какие, прости Господи! Работают, рук не покладая, и довольны своей судьбой.
— А чего же нам не быть довольными-то? — вступилась бойкая сероглазая Марфуша. — Свои четыре гривенника мы в аккурат получаем, и работа слава Богу! Ничего, жить можно!
— Дура ты! — внезапно набросилась на нее Анна. — «Жить можно!» Да, ведь, и свиньи живут… Да как живут-то! Пойми это, дурища! Как живут-то! Вон Кирюк говорит, что на прочих спичечных девушки и бабы по полтине в день хватают, да и восемь часов на работе, а не десять, как у нас.
— Врет твой Кирюк! — обрезала Бобрукову Марфуша, — кабы так-то хорошо на других фабриках было, чего же ему сюды тащиться занадобилось бы? Каждый не дурак, ищет там, где лучше!
— Верно, верно! — подхватили работницы.
Бобрукова только досадливо махнула рукою. Ее авторитет был поколеблен, и это язвило самолюбие гордой девушки.
В эту минуту дверь из соседней сушильной приотворилась, и Браун вошел в камеру.
— Ты что растрещалась, трещотка? — бросив суровый взгляд на Анну, произнес он. — Мало того, что опоздала сегодня и с Кирюком проболтала гудок, и теперь, руки сложа, рассуждаешь? Ведь, у нас не поштучно, а поденно, и хозяйское время не смей красть.
Анну передернуло и от этого «ты», и от этой резкой речи. Несмотря на все свое деланное опрощение, она не могла никогда забыть свою интеллигентность, и умышленное обращение с нею Брауна, как с простой укладчицей, подняло ее всю.
Лицо Анны вспыхнуло, глаза метнули искры. Она гордо выпрямилась, быстрыми шагами подошла к управляющему и кинула ему в самое лицо:
— Чего вы придираетесь? Сломать меня хотите? Ладно! Не придется! Отца моего вытеснили своими же кознями, а теперь за меня!
— Молчать! — грозно пронесся резкий окрик по камере, и Браун, не меняя своего спокойного лица, сверкнул глазами.
— Не очень-то я испугалась! — разом сатанея, крикнула Анна, — Не стану молчать! Хочется вам меня выгнать, знаю, да руки коротки, шалишь! Я к самому хозяину пойду: так мол и так, от управителя вашего покоя нет — то с нежностями лез, а теперь как увидал, что взятки гладки, так и в шею! Защиты ни от кого нет!
Анна задыхалась. Работницы укладчицы бросили дело и с живейшим любопытством следили за этой сценой. Сверкающие глаза Анны, ее горящее багровым румянцем лицо и дрожащий голос не предвещали ничего хорошего. Но странно: чем больше волновалась девушка, тем спокойнее становился Браун. Ни один мускул не вздрагивал и в его красивом лице. Он медленно поглаживал свою густую черную бороду и насмешливо смотрел искрящимися глазами в лицо Бобруковой. И, когда голос Анны замер на высокой звенящей ноте, Браун спокойно сказал:
— Вступать с тобою в споры и пререкания я не стану: ты — простая укладчица, я — твой начальник. Или потрудись делать так, как я приказываю тебе, или я тебя вышвырну вон в одни сутки! — и, круто повернувшись, он вышел из камеры.
Анна замерла от неожиданности, услышав эти слова; остальные девушки замерли вместе с нею. Так длилось с минуту. Потом все заговорило, закричало, зашумело разом:
— Так нельзя… Выкидывать ни за что, ни про что на улицу… Управитель злобствует. Неладно это!
И вдруг этот шум и гам были разом покрыты высоким, звонким, сильным голосом Анны.
— Товарищи-работницы! — произнесла она, и при первых же звуках этого голоса все стихло. — Что же это? До каких пор терпеть? За хозяином жить можно, а управитель — зверь. Выкинуть! Меня-то! Врешь, руки коротки и не те времена теперь. Все видали, как он на меня буркалы пялил намедни, а теперь не выгорело, так и на улицу! — цинично и злобно расхохоталась она. — Врешь, не уйду, тебя скорее выпру. Да! Неужели это — управитель? Неужели он в нужды наши входит? Вон батька мой плох был, а и то зря человеку не портил. А этот, прости Господи, аспид… Да и откуда он? Кто он такой? Откуда у него деньжищи? Вон слыхала я, что он Старую усадьбу покупать хочет. Не приведи Бог, не попасть бы в беду! Вон Кирюк многое такое выследил. Он говорить с нами хотел, собраться велит… Мы и соберемся, ужо потолкуем… Немца нам над собою иметь не полагается. Пьет он кровь нашу зря…
— А твой отец не пил? — ехидно осведомилась Марья Косая.
— Дура! Так отец и получил за это: едва жив остался, а Браун, глядишь, только денежки хозяйские наживает. И опять: ребятам не позволил работать, а, гляди, ребята с голода мрут. Белый фосфор для них, слышите, вреден! А ты сделай так, чтобы этого самого белого фосфора тут и духа не было… Ведь, незаконно это, запрещено, а у нас есть…
— Есть это, верно! — подхватили работницы.
— Ну, вот! Ну, вот! — обрадовалась Анна. — А потом, какое такое право он имеет «тыкать»? Да он, может, хуже меня, как ни на есть последний.
— Да ты у нас барышня, что и говорить! — не кстати вмешалась бойкая Марфуша.
Но Анна даже и не слышала ее. Она понизила голос до шепота и произнесла чуть слышно:
— И много, много вам еще Кирюк про него скажет всего. Завтра у него в избе соберитесь. Только не все, всех много. Макальщики придут, пильщики и другие, так чтобы, чего доброго, до старосты не дошло. Послушаем. Эх, девушки, серота, ведь, вы, вам умных-то речей куда не мешает послушать!..
Девушки-работницы притихли как-то. Каждая из них сознавала в душе всю правоту слов Анны, но нравственный голод, голод цивилизации, не особенно беспокоил их. Красовские работницы чувствовали более рельефно иной голод, физический, заставлявший их глотать вредную атмосферу фабрики и оставлять в ней большую половину своего здоровья и сил. Однако, они молчаливым сочувствием согласились с Анной, а потом, пошептавшись друг с другом, решили на завтра пойти «послушать» умных речей, как выразилась Анна, в избу Кирюка.
IX