Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Украинский вопрос” в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIХ века) - Алексей Ильич Миллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теоретические принципы изучения национализма

 Эта книга — о национализме. Тема в хорошем смысле слова модная. Без боязни ошибиться можно утверждать, что в последние два десятилетия исследования национализма превратились в наиболее динамично развивающееся направление наук об обществе — количество публикаций огромно, растет число специализированных исследовательских центров к научных журналов. Между там общепринятых «истин» в теоретических интерпретациях национализма совсем немного, а скептик скажет, что их нет вовсе.(5) Здесь не место включаться в дискуссию но спорным теоретическим вопросам. (6) Задача скромнее — разъяснить именно те исходные теоретические позиции, которыми руководствовался автор при работе над этим текстом.

Одна из таких отправных точек — сформулированная Бенедиктом Андерсоном концепция нации как «воображенного сообщества». Андерсон явно опасался, и не без оснований, что его термин «воображенное сообщество» будет неверно интерпретирован, и снабдил его обстоятельным комментарием. Воображенными Андерсон называет все сообщества, члены которых не знают и заведомо не могут знать лично или даже «понаслышке» большинства других его членов, однако имеют представление о таком сообществе, его образ. «Воображенная» природа таких сообществ вовсе не свидетельствует об их ложности, нереальности.(7) Крупные сообщества, а к ним относятся не только нации, но и классы, (8) можно классифицировать по стилям и способам их воображения. Тезис, что способ воображения сообщества может меняться, Андерсон иллюстрирует примером аристократии, которая стала восприниматься как общественный класс только в XIX в., а до этого осознавалась через категории родства и вассалитета.

Андерсон поставил вопрос о том, в чем принципиальная новизна националистического способа воображения сообщества и каковы были предпосылки самой возможности вообразить или, как сказали бы русские переводчики немецких философов, помыслить нацию. Именно «описанию процесса, благодаря которому нация может быть воображена и, будучи раз воображенной, затем моделируема, адаптируема и трансформируема», и посвящена, по собственному определению Андерсона, основная часть его книги.(9)

Несколько тезисов Андерсона прямо относятся к рассматриваемым нами сюжетам. Во-первых, он верно указывает на вторичный, имитационный характер национализмов в Центральной и Восточной Европе, которые заимствовали готовые конструкции и адаптировали их применительно к своим условиям. Это значит, что «нация» была идеей, целью, образом, к которому можно было стремиться с самого зарождения движения, а не постепенно формирующейся концепцией.(10) От себя уточним, что некоторые национализмы, в том числе украинский, заимствовали образцы у народов Центральной Европы, прежде всего у чехов и поляков, в то время как русский национализм по большей части искал для себя образцы в Западной Европе, что вполне объяснимо в силу различия стоявших перед ними задач.

Заимствование готовых идеологических «модулей» означает, что отставание в идеологической сфере оказывалось значительно меньше, чем в сфере социально-экономического развития. Следовательно, в Восточной Европе националистические идеи и образы возникали и функционировали в существенно иной социальной среде по сравнению с теми условиями, где эти идеи первоначально сформировались. Иными были возможности массовой коммуникации, механизмы осуществления власти и средства, которыми государственная власть располагала для решения новых задач, возникавших с приходом национализма.

Андерсон верно указал также на различие между национализмом «господствующих» наций и «официальным национализмом» правящих династий. Понятие «господствующие» не случайно взято мной в кавычки. При старом режиме французский, испанский или русский национализмы как общественные движения в смысле властных отношений развиваются так же «снизу», как и национализмы «малых народов». И реально, и формально власть принадлежит не нациям, но династиям. По всей Европе старые династии с большим или меньшим успехом, с большим или меньшим (как правило, весьма ограниченным) энтузиазмом переживали процесс своеобразной национализации. Они шли на это вынужденно. Старый мир, в котором они получали свою власть «от Бога» и осуществляли ее над разнообразными «языками и народами» (в том числе теми, которые принято называть господствующими), был привычнее и удобнее, но постепенное утверждение национализма как способа видения социального мира вынуждало монархии компенсировать ослабление прежних механизмов идеологического обоснования своей власти за счет этого нового, не всегда удобного для них источника легитимации. Очень важен тезис Андерсона, что этот официальный национализм был реактивным в том смысле, что служил ответом на развитие националистических настроений среди подвластных народов, причем как тех, которые находились в положении угнетенных меньшинств, так и тех, которые составляли этническое ядро империй.

Этот процесс «национализации» династии Романовых весьма затянулся и занял практически весь XIX в., а последствия этого усугублялись самодержавным характером их власти. Собственно, стремление сохранить самодержавие и было главной причиной, почему Романовы заметно упорнее (и успешнее), чем большинство европейских династий, сопротивлялись национализации, тем самым надолго лишив процесс формирования нации такой ключевой составляющей, как расширение политического участия и становление гражданского общества. Настоящего контакта и сотрудничества самодержавия и общества в деле строительства нации в XIX в. не было. В других крупных европейских странах государственная власть оставляла заметно больше пространства для общественной деятельности, в том числе и по строительству нации, да и само государство заметно раньше и осмысленнее стало принимать в этом процессе участие. Когда же после 1905 г. Николай II счел нужным искать союза с русскими националистами, выбор его пал на самые экстремистские и одиозные организации, в первую очередь ориентированные не на строительство чего бы то ни было, а на погромы.

Андерсон совершенно справедливо поправляет X. Сетона-Уотсона, который писал о «национализации» Романовых как об уникальном феномене, и указывает, что в Лондоне и Париже, Берлине и Мадриде протекали во многом сходные процессы.(12) Итак, зафиксируем главное: русский национализм как общественное настроение и «официальный национализм» самодержавия представляют собой тесно связанные, но самостоятельные явления, иногда идущие рука об руку, но не менее часто и конфликтующие.

Другое важное следствие концепции Андерсона состоит в том, что между моментом, когда нация «воображена», то есть когда ее образ, который мы условно будем называть идеологическим или идеальным Отечеством,(13) возникает у представителей элиты, и моментом, когда соответствующая этому национальная идентичность утверждается среди большинства членов этого воображенного сообщества и получает политическое оформление, лежит значительное время. Очень важно, что процесс этот вовсе не является предопределенным, то есть усилия по утверждению того или иного варианта национальной идентичности могут увенчаться как успехом, так и неудачей, равно как реальное воплощение нации-государства даже в случае осуществления проекта может существенно отличаться от его исходной версии.

Различные проекты наций могут находиться в конфликте друг с другом, в частности претендовать на одну и ту же территорию. Порой это представляет собой соперничество по поводу определенного пространства пограничья, где речь идет о том, какому воображаемому сообществу это пространство будет принадлежать. (Примером, как мы увидим, может служить конфликт русского и польского образов «идеальных Отечеств».) Столкновение может носить и тотальный характер в том смысле, что один образ идеального Отечества включает в себя всю территорию и население другого, отрицая альтернативный проект как таковой. (Здесь примером может служить как раз конфликт русского и украинского национализмов.)

Этнические и культурные характеристики того населения, которое, становится объектом соперничества различных национальных активистов, существенно влияют на их концепции и ход борьбы. В этом отношении мы на стороне Энтони Смита, но не радикального модерниста Эрнеста Геллнера, утверждавшего, что исходный этнический материал практически не сковывает свободу творчества националистов в их проектировании нации.(14) Но это вовсе не значит, что исходные этнические характеристики исключают возможность разной — в определенных пределах — их интерпретации и построения на их основе разных национальных проектов. Целый ряд других факторов наряду с характеристиками исходного этнического материала определяют в конечном счете более или менее полный успех или неудачу того или иного проекта. Одна из задач этой книги — привлечь внимание к тем из них, что прежде недооценивались или вовсе упускались из виду при анализе русско-украинских отношений.

Практически все теоретические исследования национализма последних десятилетий в той или иной степени опираются на работы Карла Дойча.(15) Интерес Дойча был сосредоточен на формировании и развитии такой системы коммуникаций, которая сделала возможным формировать и воспроизводить идею национальной общности. Он считал это следствием урбанизации, формирования рынка и сети железных дорог, в общем — индустриальной революции. Андерсон в определенном смысле скорректировал тезис Дойча, показав в своей книге, что формирование такой системы коммуникаций, строго говоря, является не следствием, а частью модернизационного процесса, иногда даже предшествуя индустриальной революции.

В России формирование общественности, общественного мнения и рынка прессы как основного на то время средства массовой коммуникации стало возможным, пусть и не без существенных административных ограничений, главным образом после реформ Александра II. Именно в этой «публичной сфере», то есть в среде образованной, читающей и пишущей публики, и обсуждаются, формируются и воспроизводятся образы нации и концепции национальных интересов. Именно из «публики» эти идеи транслируются в «народ» по мере того, как он становится доступен для пропаганды и печатного слова. При этом на пространстве Российской империи формируется несколько «публичных сфер». Московские и петербургские газеты и журналы практически безраздельно доминировали в круге чтения жителей Пскова, Нижнего Новгорода, Оренбурга, Иркутска. Их читали в Киеве, но здесь уже круг чтения ими не ограничивался. А в Царстве Польском, Финляндии или Остзейском крае московская и петербургская пресса вообще играла маргинальную роль.(16)

Эти различающиеся, хотя и не изолированные вполне друг от друга «публичные сферы» можно назвать и пространствами функционирования дискурсов. Интерпретация национализма как дискурса — важная отправная точка для этой работы. Во многом она опирается на то, что писали о национализме К. Дойч и Б. Андерсон, хотя оба не употребляли этого термина. Понятие «дискурс», разработанное Мишелем Фуко еще в 60-е гг., до сих пор остается у нас достаточно экзотичным, а потому нелишне будет дать хотя бы самое общее его определение. Дискурс — это отложившийся и закрепившийся в языке способ упорядочения действительности, способ видения мира, выражаемый в самых разнообразных, не только вербальных, практиках, а следовательно, не только отражающий мир, но его проектирующий и сотворяющий. Иначе говоря, понятие «дискурс» включает в себя общественно принятые способы видения и интерпретирования окружающего мира и вытекающие из именно такого видения действия людей и институциональные формы организации общества. Сам Фуко в «Археологии знания» писал об этом так: «Задача состоит не в том — уже не в том, чтобы рассматривать дискурсы как совокупности знаков (то есть означающих элементов, которые отсылают к содержаниям или представлениям), но в том, чтобы рассматривать их как практики, которые систематически образуют объекты, о которых они говорят».(17) «Нация это именно то, что Фуко называл „дискурсивной формацией" (formation discoursive) — не просто аллегория или плод воображения, это понятие беременно политической структурой [...] Национализм — троп (то есть образное выражение. — А. М.) таких феноменов, как „принадлежность", „преданность", но также и институциональное использование воображаемого», — писал в 1990 г. Тимоти Бреннан в сборнике «Нация и повествование», который стал, кажется, первой яркой демонстрацией возможностей нового подхода.(18)

Кэтрин Вердери, развивая замечание Андерсона о нации как о наиболее универсальной легитимной ценности в политической жизни нашего времени, (19) посвятила специальную статью символической при роде нации. По Вердери, особенность символа нации в том, что он пробуждает целый спектр мощных эмоций, будучи при этом, как всякий символ, неоднозначным и открытым различным интерпретациям. Вердери говорит о нации как о «базовом операторе в системе социальной классификации, как об «элементе политического и символико-идеологического порядка, а также социального взаимодействия и чувствования».(20)

Национализм Вердери определяет как «политическое использование символа нации через дискурс и политическую активность, а также как эмоции, которые заставляют людей реагировать на использование этого символа».(21) Национализм, таким образом, не стоит в одном ряду с идеологиями типа либеральной или социалистической и несводим к одному из нескольких существующих в обществе политических движений. Невозможно, например, представить себе либерала-социалиста, если иметь в виду либерализм не как стиль поведения, но как систему ценностей. Между тем либералов-националистов, равно как и социалистов-националистов, история представляет нам в неограниченном количестве.(22) В подавляющем большинстве случаев все политические актеры, хотят они того или нет, вынуждены вступать в борьбу за право утвердить в обществе свою интерпретацию ключевого для современного политического дискурса символа нации и тем самым становятся участниками националистического дискурса. Они борются за этот идеологический и мобилизационный ресурс, дабы достичь с его помощью тех или иных, в том числе либеральных или социалистических, авторитарных или демократических целей. «Тотальный отказ от национализма, — категорично утверждает Саймон Дюринг применительно к сегодняшнему дню, — ведет к отказу от эффективного политического действия».(23) В XIX в. дело еще обстояло несколько иначе — национализм только утверждался в этом своем качестве в борьбе с другими, как старыми (религиозной и династической), так и новыми (классовой) формами политического дискурса. В России утверждение националистического дискурса как доминирующего встретило большие сложности, но во второй половине века его роль уже была очень заметной.

В рамках широко понятого националистического дискурса взаимодействуют и соревнуются друг с другом самые разнообразные по степени агрессивности, ксенофобности или терпимости интерпретации нации и национальных интересов. Это значит, что неверно говорить о французском, русском, польском или украинском национализме как о чем-то однородном. Вопрос в том, какие из интерпретаций нации и национальных интересов в тот или иной момент в том или ином обществе, в тех или иных социальных слоях становятся доминирующими и почему? Такая постановка вопроса, среди прочего, практически дезавуирует традиционные классификации и периодизации развития национализма авторства Ханса Кона, Джона Пламенаца и Эрнеста Геллнера, в которых разные типы национализма имеют жесткую географическую привязку.(24)

Другое очень важное методологическое следствие такой точки зрения — это трактовка понятий «национализм», «националист» как оценочно нейтральных. В советское время негативное значение этих терминов было строго фиксировано в оппозициях типа национализм (буржуазный) contra патриотизм (советский), космополитизм (ясно, что плохой) contra интернационализм (ясно, что хороший, пролетарский). Типологически сходные явления назывались так или иначе в зависимости от того, нравились они автору высказывания или нет. В соответствии с этим механизмом «наших» называли разведчиками, а «их» — шпионами.(25) Произвольно избирательное и имплицитно негативное употребление понятия «националист» до сих пор бытует, и отнюдь не только в России. Недавно избранный президент Германии И. Рау объяснял, например, в своей инаугурационной речи, что патриот — это человек, любящий свою родину, а националист — ненавидящий другие народы и страны. Добрые интенции таких высказываний несомненны, однако неясно, к какой категории в рамках этой классификации надо отнести, например, силезских немцев, которых любовь к родине, как они ее понимают, толкала и, хоть и все реже, но до сих пор толкает на достаточно агрессивные заявления в адрес Чехии и Польши, в составе которых их родина, с которой они были изгнаны, теперь находится. Ясно, что для научного исследования, посвященного анализу конфликта по поводу нации, тем более в Восточной Европе того времени, когда нации еще только формировались и часто претендовали на одну и ту же территорию, такая практика непригодна, потому что автоматически превращает текст в пропагандистский. В этой книге определение кого-либо как националиста (будь то русского, польского или украинского) не означает ни положительной, ни отрицательной оценки. Националистами мы будем называть всех, кто участвует в националистическом дискурсе, то есть принимает и стремится так или иначе интерпретировать категории национальных интересов и нации как символические ценности. Только проанализировав, что определенный персонаж понимает под нацией, как трактует национальные интересы и способы их осуществления, мы можем высказать о нем оценочное суждение. При этом критерием оценки должно быть не то, насколько симпатичен автору или читателям исповедуемый тем или иным персонажем идеал нации — это фактически означало бы сделать критерием оценки наш собственный субъективный, идеал, — а социальная цена тех способов осуществления национального проекта, которые наш персонаж считает допустимыми. Некоторая степень конфликтности и агрессивности свойственна любому мировоззрению и любой идеологической системе. Применительно к тем вариантам национализма, в которых эти качества доминируют и которым мы считаем нужным именно поэтому дать заведомо негативную оценку, мы будем пользоваться определениями «шовинистический», «ксенофобный».

Еще одно важное методологическое новшество последних лет наиболее четко сформулировано в статье Джона Холла «Национализмы: классифицированные и объясненные». Суть главного тезиса Холла отражена уже в названии работы, где говорится о национализмах во множественном числе. «Единая, универсальная теория национализма невозможна. Поскольку прошлое различно, различаться должны и наши концепции», — пишет он. (26)

В своих выводах Холл опирался на главное, может быть, достижение исследований национализма в 70—80-е гг. Оно заключается в формировании определенного консенсуса, ставшего плодом не совпадения, а различия позиций в вопросе о факторах, обусловивших возникновение национализма и «запустивших» процессы формирования наций. Так, Э.Геллнер делал акцент на роли индустриализма и формирований системы всеобщего стандартизированного образования, К. Дойч — на возникновении систем массовых коммуникаций, Б. Андерсон подчеркивал значение «печатного капитализма», «лингвистических революций» и новых способов видения мира, Ч. Тилли и М. Манн — роль государства и войн эпохи абсолютизма, М. Грох и Э. Хобсбаум отмечали роль интеллектуальных элит, Э. Смит — значение этнического, а Ю. Хлебовчик — роль эмоционального фактора.(27) Плодом этого многоголосья стало осознание многочисленности факторов, влияющих на процесс формирования наций, бесконечного многообразия их сочетаний в истории и относительной значимости в этих сочетаниях.

Тезис Холла можно развить. Ни один национализм не существует вне противостояния другому, а иногда и ряду других национализмов, стремящихся утвердить свои иерархии идентичностей и ценностей.(28) Структура этих противостояний и взаимовлияний — а национализмы, нисколько не стесняясь, заимствуют идеи, образы, тактику и у своих противников — каждый раз неизбежно имеет уникальные черты. Только выявив основные оппозиции и системы соотнесения тех комплексов ценностей, которые утверждаются тем или иным национализмом, мы можем понять логику развития ситуации.(29) В некотором смысле это борьба всех против всех, где столкновение происходит как внутри определенного националистического дискурса (между теми, кто признает определенную нацию как символическую ценность, но не согласен в вопросе об интерпретации национальных интересов), так и с другими, внешними по отношению к нему националистическими дискурсами, которые, в свою очередь, испытывают другие внешние воздействия и внутренние противоречия. Отсюда важное методологическое следствие — необходимость ситуационного и коммуникативного подхода к изучению национализмов. Более продуктивны анализ и классификация не отдельно взятых национализмов, но структур взаимодействия различных национализмов как на уровне идейных столкновений и влияний, так и на уровне политического взаимодействия различных национальных движений между собой и с государственными структурами.

Ценным дополнением к сказанному может служить исследование Питера Салинса, показавшего, как конфликт крупных политических сил обостряет проблему идентификации для локального сообщества, попадающего в его поле.(30) Для нашей темы это очень важно, поскольку формирование идентичностей восточнославянского населения на территории современной Украины проходило в поле многовекового соперничества Речи Посполитой, Московского государства и Османской империи, а позднее империи Романовых и польской шляхты.

Исследуя один из регионов Каталонии, разделенный франко-испанской границей, Салинс скорректировал образ строительства государства и нации как процесса, идущего исключительно из центра к периферии. Он показал, что уже с XVII в. этот процесс был направлен в обе стороны. Центр не просто утверждал свои ценности в местных сообществах, но местные сообщества играли важную роль в формировании границ государств и наций. Каталонцы Сердании и Руссильона вовсе не были пассивны в выборе лояльности и использовании государства для собственных интересов. Взаимоотношения малороссов, и в первую очередь, казачества, с Речью Посполитой, Московским царством, а позднее Российской империей, их роль в формировании русской нации дают на редкость богатый материал для подтверждения этого тезиса.

Многие выводы Салинса развивают идеи, заметно раньше высказанные о формировании идентичностей в пространстве пограничья Ю. Хлебовчиком.(31) Для нас особенно важно введенное Хлебовчиком различение «стыкового» и «переходного» пограничья. Первое из этих понятий означает пространство сосуществования резко различающихся этно-языковых групп (например, поляки — немцы, словаки — венгры), а второе — групп родственных (например, славянских).(32) Но исследование Салинса корректирует одну из основных ошибок Хлебовчика, полагавшего, что описываемые им процессы не характерны для Западной Европы, к которой он относил и Испанию.(33)

Библиография

5 См.: Коротеева В. Существуют ли общепризнанные истины о национализме? //Pro et Contra. Т. 2 (1997). № 3 и дискуссию в последующих номерах журнала.

6 Автор не раз занимался этим в специальных публикациях. См. мои статьи в кн.: Миллер А. (ред.) Национализм и формирование наций: теории—модели—концепции. М., 1994; Национализм как теоретическая проблема // Полис. 1995. № 6; О дискурсивной природе национализмов // Pro et Contra. Т. 2 (1997). № 4; Ответ П. Канделю // Pro et Contra. Т. 3 (1998). № 3; Национализм и формирование наций. Теоретические исследования 80—90-х годов / Миллер А. И. (ред.) // Нация и национализм. М.: ИНИОН, 1999.

7 Именно в таком неверном смысле часто говорят о «воображенности» нации неглубокие критики национализма.

8 Выдающийся историк английского рабочего класса Эдвард Томпсон считал, что класс состоялся тогда, когда люди «в результате общего опыта (унаследованного и разделяемого) чувствуют и выражают идентичность их интересов между собой и в оппозиции к другим людям, интересы которых отличаются (и, как правило, противоречат) интересам первых». Классовое сознание, по Томпсону, есть «форма выражения этого опыта в культурных категориях: воплощенное в традициях, системах ценностей, идеях и институтах. Если опыт выступает как предопределенный, то классовое сознание таковым не является». См.: Thompson E.P. The Making of the English Working Class. London, 1963, p. 9-10. Эрнест Геллнер, в основном имея в виду опыт третьего мира, пошел еще дальше: «Только когда нация стала классом, заметной и неравномерно распределяющейся категорией в других отношениях мобильной системы, она стала политически сознательной и активной. Только когда классу удается в той или иной мере стать нацией, он превращается из „класса в себе" в ,,класс для себя" или „нацию для себя". Ни нации, ни классы не являются политическими катализаторами, ими являются лишь „нации-классы" или „классы-нации"» (Геллнер Э. Нации и национализм. М., 1991. С. 252). Под классом-нацией Геллнер понимает культурно и мировоззренически эмансипированный класс.

9 Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origins and Spread of Nationalism. London, 1983. P. 129.

10 Ibid. P. 67.

11 Можно согласиться с Лиа Гринфелд (Greenfeld L. Nationalism. Five Roads to Modernity. Cambridge, Mass., 1992), которая считает, что важная фаза процесса формирования русского, равно как и других европейских национализмов, приходится на XVIII в. Но ее внимание сосредоточено на эмоциональном аспекте взаимоотношений главных европейских государств-империй и их элит. (Не случайно ключевой категорией ее книги оказывается понятие „resentiment”.) Во внутренней политике этих государств проблема национализма становится центральной только в XIX в.

12 Seton-Watson H. Nations and States, An Enquiry into the Origins of Nations and the Politics of Nationalism. Boulder, Colo.: Westview Press, 1977. P. 83—87; Anderson B. Imagined Communities... P. 87.

13 Образ «идеального Отечества» представлял собой сложную идеологическую конструкцию. Он описывал — в более или менее утопическом ключе — социальные и политические отношения, которые должны были сделать Родину счастливой, а также определял «правильные», «справедливые» параметры этого Отечества — то есть какой должна быть национальная территория и кто должен на ней жить.

14 Э. Смит много писал о роли этнического фактора в процессах формирования наций. См.: Smith A. The Ethnic Origins of nations. Oxford, 1986. Последнюю дискуссию Смита и Геллнера накануне смерти последнего см. в: Nations and Nationalism. Vol1. 2, рt. 3. 1996. О работах Смита см.: Коротеева В. Энтони Смит: историческая генеалогия современных наций / А. Миллер (ред.) // Национализм и формирование наций...

15 Deutsch K. Nationalism and Social Communication: an Inquiry Into the Foundations of Nationality. Cambridge, Mass., 1953.

16 Эти проблемы подробно рассмотрены в книге: Renner A. Russischer Nationalismus und Offentlichkeit im Zarenreich. 1855—1875.

17 Цит. по: Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. М., 1996. С. 427—428. Позднее, в «Воле к знанию», Фуко ввел еще одну важную, хотя и не получившую столь широкого распространения, как «дискурс», категорию для осмысления той сферы социального, прямо связанную с отношениями власти, а именно, «dispositif». Заинтересованного читателя отсылаю к: Фуко М. Воля к истине... С. 367—369

18 Brennan T. The National Longing for Form // Homi K. Bhabha (ed.) Nation and Narration. L.; N. Y., 1990. P. 47.

19 Andersen B. Imagined Communities... P. 12.

20 Verdery K. Whither «Nation» and «Nationalism?» // Daedalus. Summer 1993. P. 37.

21 Verdery K. Whither «Nation» and «Nationalism? » P. 38. См., например, как Ральф Дарендорф описывает политический спектр Германии конца XIX—начала XX в.: «В имперской Германии были национал-националисты, как [Генрих фон] Трейчке, национал-социалисты, как (Густав фон] Шмоллер, национал-либералы, как [Макс] Вебер, и множество версий и оттенков этих позиций, но все группы исповедовали примат национального» (Darendorf R. Society and Democracy in Germany. Greenwood Press, Westport, Conn., 1969. P. 57.

23 During S. Literature — Nationalism's other? The case for revision // H. K. Bhabha (ed.) Nation and Narration. L.; N. Y., 1990. P. 139. Это означает, что всё мы в той мере, в какой мыслим категориями нации и национальных интересов, являемся участниками этого дискурса. Следовательно, рефлексия по поводу характера собственной включенности в националистический дискурс должна быть своего рода регулярной гигиенической практикой для исследователя национализма.

24 Cм.: Kohn H. Nationalism: its meaning and history. Princeton, N. J., 1955; Idem. The Idea of Nationalism. 2nd ed. N. Y., 1967 (о концепции Ч.Кона см.: Kemilainen A. Nationalism, Problems concerning the Word, the Concept and Classification. Yvaskyla, 1964); Plamenatz J. Two Types of Nationalism // Edward Kamenka (ed.) Nationalism. The Nature and the Evolution of the Idea. London, 1976; Геллнер Э. Пришествие национализма. Мифы нации и класса // Путь. 1992. № 1. Так, например, Том Нэйрн приводит убедительные аргументы в пользу того, что шотландский национализм, о котором нам еще предстоит не раз говорить, типологически близок к национализмам «малых» народов Центральной Европы. (Nairn T. Scotland and Europe. Первая публикация — New Left Review, 83, January-February 1974. Р. 57—82. Цитируется по: Jeoff Eley and Ronald Grigor Suny (eds.) Becoming National. A Reader. N.Y.; Oxford: Oxf. Univ. Press, 1996. Р. 79—104.)

25 См.: Эпштейн М. Способы воздействия идеологического высказывания // Образ человека XX века. М.: ИНИОН, 1988.

26 Hall J. Nationalisms: Classified and Explained // Daedalus. Summer 1993. P. 5.

27 См.; Tilly Ch. (ed.) The Formation of National States in Western Europe. Princeton, 1975; Mann. M, Sources of Social Power. Volume Two: The Rise of Modern Nations and Classes, 1760—1914. Cambridge, 1993; Геллнер Э. Нации и национализм. М., 1991; Hobsbawm E., Ranger T. (eds.). The Invention of Tradition. Cambridge, 1983; Hobsbawm E. Nations and Nationalism Since 1780: Programme, Myth, Reality. N. Y., 1990; Hroch M. Obrozeni malych evropskich narodu. Praha, 1971; Idem. Social Preconditions of National Revival in Europe. Cambridge, 1985; Chlebowczyk J. Procesy narodotworcze we wschodniej Europie Srodkowej w dobie kapitalizmu. PWN, Warszawa; Krakow, 1975 (сокращенная английская версия — On Small and Young Nations in Europe, Ossolineum, Wroclaw, etc., 1980); Idem. 0 prawie do bytu malych i mtodych narodow. Kwestia narodowa i procesy narodotworcze we wschodniej Europie Srodkowej w dobie kapitalizmu. Wyd. 2. Warszawa, 1983; а также уже цитированные работы упомянутых авторов

28 Ключевое значение такого взаимодействия для «исторических» наций подчеркивали многие ученые (Cм.: Zernack K. Germans and Poles: Two cases of Nation-Building // Nation-Building in Central Europe / Ed. Hagеn Schultze. Leamington Spa; Hamburg; New York, 1992; Greenfeld L. Nationalism. Five Roads to Modemity…). Но это верно и для любых национализмов.

29 Этот метод применительно к изучению идеологических феноменов был подробно разработан Анджеем Валицким в его книге о славянофильстве. См.: Walicki A. W kregu konserwatywnej utopii. Struktura i przemiany rosyjskiego slawianofilstwa. Warszawa, 1964

30 Sahlins P. Boundaries. The Making of France and Spain in the Pyrenees. Berkeley: Univ. of California Press, 1989.

31 Chlebowczyk J. Procesy narodotworcze... S. 21—52.

32 Ibid. S. 23.

33 Ibid. S. 10—14.

Сравнительно-исторический контекст

Итак, мы согласились с Б. Андерсоном, что нация есть воображенное сообщество. Довольно значительное время разделяет момент, когда нации впервые воображены, то есть когда проекты строительства наций сформулированы идеологами, и ту стадию развития национальных движений, когда формирование национальных идентичностей достигает уровня, позволяющего судить, какие из проектов оказались успешными, а какие потерпели неудачу. Этот хронологический отрезок, в Российской империи охватывающий период с 1830-х гг. до начала XX в., богат альтернативами, неизбежно вытекающими из конфликтов между различными проектами национального строительства.

Для того, чтобы увидеть эти альтернативы, очень важно «эмансипировать» обращенный в прошлое взгляд от знания о последующих событиях. Объясняя, что имеется в виду, обратимся к помощи Иммануила Валлерстайна, опубликовавшего в конце 80-х гг. эссе под странным на первый взгляд названием «Существует ли Индия?».(34) Суть работы Валлерстайна сводится примерно к следующему. Мы хорошо знаем, что сегодня Индия существует и обладает достаточным набором атрибутов государства и, хотя это уже более проблематично, нации. Но что нам делать с книгами, озаглавленными, например, «История Индии XVI в.»? Представим себе, — и в этом не будет ничего невозможного, — что этот полуостров был колонизирован наполовину англичанами, а наполовину французами. Тогда после деколонизации на полуострове наверняка возникли бы два государства. Одно из них, англоговорящее, могло бы называться, например, Дравидия, другое, франкоговорящее, — Брахмания. В этом случае мы читали бы сегодня книги под названием «История Дравидии XVI в.» или «Культура Брахмании накануне колонизации». Именно потому, что мы знаем о существовании Индии сегодня, мы проецируем это знание в прошлое. Такая практика — разумеется, не только в Индии — всемерно поощряется государственными структурами, использующими исторические мифы для легитимации нации-государства.

Допустив сравнительно небольшую долю упрощения, можно утверждать, что до сих пор существовало два способа рассказывать историю русско-украинских отношений в XIX в. В одном случае это история о том, как в своем стремлении к самоопределению нация, подобно траве, пробивающейся сквозь асфальт, неизбежно преодолевает все препятствия, создаваемые антиукраинской политикой империи. В другом случае речь идет о том, как, благодаря крайне несчастливому стечению обстоятельств, польская и австрийская интрига, используя в качестве сознательного или несознательного орудия немногочисленную и чуждую народным интересам группу украинских националистов, раскололи единое тело большой русской нации, воссозданное после объединения в составе Российской империи основной части земель бывшей Киевской Руси. Нельзя сказать, что сторонники этих подходов к теме делятся строго по национальному признаку, но ясно, что первый характерен для украинской историографии, а второй был особенно популярен в русской дореволюционной националистической литературе.

Я говорю здесь именно о дореволюционной русской литературе, потому что в советское время вопросами, относившимися, по мнению начальников, к истории Украины XIX и XX вв., могли заниматься только «на месте». Впрочем, то, что писали в Киеве или Львове, Москва и коммунистические власти самой Украины строго контролировали. Изучение национализма вообще, а тем более национализма и процессов формирования наций в Российской империи, не говоря уже об СССР, отнюдь не поощрялось. Такая ситуация, кстати, вовсе не была уникальна. «Исследования национализма воспринимались как оппозиция существующему режиму в 60—70-е гг., поскольку режим делал акцент на единстве. Сам национализм почти совершенно игнорировался исследователями... Характерно почти полное отсутствие сравнений со сходными процессами за границей». Это не об СССР — так описывает ситуацию в испанской историографии при франкистском режиме Хосе Нуньес.(35) Ничего удивительного, что работа, которую читатель держит в руках, — первая книга о русско-украинских отношениях в XIX в., написанная в России после 1917 г.

Менее политически и эмоционально ангажированные «посторонние» историки в большинстве своем все же испытывают влияние одной из упомянутых концепций. При всех различиях у этих точек зрения есть одна общая черта — применительно к XIX в. они более или менее явно трактуют украинскую или большую русскую нацию не как проекты, но как уже консолидированные сообщества. Справедливости ради нужно сказать, что не все с таким подходом готовы согласиться — о невозможности представить историю Украины в рамках традиционного «национального» нарратива писал недавно Марк фон Хаген.(36) Однако опубликованные в том же номере журнала отклики на его статью свидетельствуют, что сопротивление подобному ревизионизму в среде историков достаточно сильно. Очевидно, что любые «национальные» концепции истории в очень большой степени есть настоящее или идеальный образ будущего, опрокинутые в прошлое. В этом смысле они отражают интересы национальных политических элит. Политическое давление и заказ особенно ощутимы в новых, «национализирующихся» государствах, к каковым принадлежат современные Россия и Украина.(37) «Независимость Украины ставит вопрос о формировании и переформировывании идентичностей, и образ истории был и остается главным полем битвы в борьбе вокруг идентичности», — так определяет современную ситуацию в украинской историографии известный американский историк украинского происхождения Зенон Когут.(38) Некоторые российские ученые также склонны сегодня воспринимать себя участниками сражения.(39)

Между тем первой жертвой таких сражений становится история как ремесло. История вообще должна стремиться ответить на два вопроса. Как «это» произошло? Почему «это» произошло? Второй вопрос неизбежно предполагает и такую формулировку: почему события и процессы развивались так, а не иначе? В применении к нашей теме это значит, что мы будем рассматривать исторически реализованный вариант развития русско-украинских отношений и формирования наций в Восточной Европе как закономерный, но не предопределенный. Таким образом мы отвергаем детерминизм, свойственный одному из подходов, и в то же время отвергаем трактовку исторически реализованного варианта событий как несчастливой, противоестественной случайности, присущую другому. Исходными для нас становятся вопросы: в чем заключалась в XIX в. альтернатива исторически воплощенному сценарию, и почему эта альтернатива не была реализована?

Чтобы ответить на первый из этих вопросов, вернемся к уже цитированному нами эссе Валлерстайна об Индии. Автор заканчивает его замечанием, что более или менее похожую операцию «проблематизации прошлого» можно провести применительно к любой другой, в том числе и европейской, стране. Попробуем развить этот тезис. Итак, существуют ли Франция, Испания, Великобритания, Германия, Италия в том онтологическом смысле, который имел в виду Валлерстайн, спрашивая, существует ли Индия? В течение достаточно длительного времени, включая и XIX в., все упомянутые государства в разных исторических обстоятельствах и разными средствами решали в конечном счете одну и ту же задачу политической консолидации и культурной гомогенизации нации-государства.

В случае Германии и Италии политическая сторона проблемы была предельно обнажена — более мелкие разрозненные государства предстояло объединить. Исход этих усилий не был заведомо предопределен. «В заключительный период существования [Священной Римской] империи, в конце XVIII в. вполне можно было представить, что австрийская, прусская или баварская нации станут политической реальностью», — пишет Клаус Цернак.(40) Другой немецкий историк Франц Шнабель считает, что альтернативность характерна и для XIX в.: «Шансы центрально-европейского решения (то есть широкой и относительно рыхлой федерации немецких государств. — А.М.) были столь же явно выражены в немецкой жизни, как и малое германское решение (то есть более тесное и более ограниченное географически объединение Германии Пруссией. — А. М.). До появления Бисмарка все возможности оставались открытыми».(41) Собственно, история австрийской нации, окончательно сформировавшейся лишь во второй половине XX в., показывает, что представление о том, где проходят границы немецкой нации, могло существенно меняться и позднее. Вовсе небезальтернативно было и формирование итальянской нации. Различия и противоречия между Югом и Севером, которые эксплуатирует современная Ломбардская лига, возникли отнюдь не в XX в. Так или иначе, ясно, что и Германия, и Италия могли «не состояться», по крайней мере в том виде, как мы их знаем сегодня. Можно предположить, что в этих странах проблема объединения настолько доминировала в политической повестке дня в XIX в., что заблокировала появление политических движений, которые стремились бы формулировать партикуляристские националистические проекты, хотя культурные, исторические и языковые различия регионов давали для таких проектов вполне достаточно исходного материала.

Однако для последующих сравнений нам более важны примеры Франции, Британии, Испании, то есть тех государств, которые легко обнаружить на карте Европы и в XVIII в. Нет нужды специально доказывать этническую, культурную и языковую гетерогенность населения Великобритании и Испании. Вопреки весьма распространенному мифу, также и континентальная Франция в культурном и языковом отношении оставалась очень неоднородной в течение всего XIX в. Статистический обзор французского Министерства просвещения от 1863 г. свидетельствует, что по крайней мере четверть населения континентальной Франции не знала в то время французского языка. Французский не был тогда родным языком примерно для половины из четырех миллионов французских школьников. Опубликовавший этот документ Юджин Вебер приводит далее примеры, которые свидетельствуют, что Министерство, дабы продемонстрировать свои успехи, явно занижало число нефранкоговорящих.(42) Практически весь юг и значительная часть северо-востока и северо-запада страны говорили на диалектах или наречиях, которым французы дали общее имя patois по большей части настолько отличавшихся от французского, что парижским путешественникам не у кого было узнать дорогу. (Трудно представить себе в подобной ситуации путешествующего по Малороссии русского барина.) «Дева Мария, явившаяся Бернадетте Субиру в 1858 г., не нуждалась в переводчике, но сочла нужным обратиться к девочке на пиренейском диалекте Лурда», — замечает Ю. Вебер.(43) Говорившие на местных диалектах крестьяне Бретани или Прованса отнюдь не были патриотами Франции, и вопрос о том, станут ли они французами, оставался открытым в течение большей части XIX в. Во второй половине XIX в. во Франции сущестовали достаточно активные группы интеллектуалов (фелибры и новокельтское движение), стремившиеся превратить patois в стандартизированные языки, что было типичным шагом националистов Центральной и Восточной Европы на пути к созданию «собственных» наций. Отнюдь не были патриотами Британии и жители Шотландии, в особенности ее горных районов (Highlands). Вооруженный знанием последующих событий и не свободный от эмоциональной ангажированности шотландец Том Нэйрн называет шотландских романтиков 1850-х и автономистское движение конца века (Home rule movement)лишь предшественниками шотландского национализма,(44) но вернее все же будет определить эти явления как умеренный и во многом самоограничивавшийся национализм.(45) Пример Ирландии и вовсе показывает, что британские усилия по консолидации нации-государства могли терпеть жестокие поражения. Во всех этих государствах возможность различного исхода борьбы консолидирующей и центробежной тенденции сохранялась долгое время после того, как национализм стал одной из доминирующих концепций политики, по крайней мере в том смысле, что далеко не все регионы современных Испании, Великобритании и Франции непременно должны были стать частью этих наций-государств.

Каждое из этих государств, применительно к условиям и собственным возможностям, использовало разную стратегию национального строительства и добилось существенно различных результатов. Наиболее максималистская ассимиляторская в культурном и языковом отношении, централизаторская в административном аспекте программа была осуществлена во Франции. Ю. Вебер подробно описал, как французское правительство использовало административную систему, школу, армию и церковь в качестве инструментов языковой и культурной ассимиляции. Не останавливалась Франция и перед применением административных запретов и практик жесткого психологичеcкого давления. Закон, впервые разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят во Франции лишь в 1951 г. Впрочем, сравнительная эффективность экономического развития и довольно щедрая материальная поддержка французским государством локальных сообществ играли не менее важную роль в успехе ассимиляции, чем репрессивные меры.(47) Испания, следовавшая в целом французской модели, добилась заметно более ограниченных результатов из-за отставания в экономическом развитии и сравнительной слабости государственной власти. В результате сегодня по французскую сторону границы каталонцы называют себя если не французами, то во всяком случае французскими каталонцами, в то время как по испанскую сторону каталонцы все более очевидно отдают предпочтение каталонской идентичности как национальной, противостоящей испанской.(48)

Английская стратегия была дифференцированной. В Ирландии политика была очень близка к колониальной — репрессивная составляющая безусловно доминировала. Провинция управлялась как оккупированная территория, и террор был легитимизирован специальными актами. В Шотландии англичане подавляли восстания якобитов (49) не менее жестоко, чем Петр I преследовал сторонников Мазепы. После разгрома последнего восстания в 1746 г. английские войска в течение нескольких месяцев без суда убивали любого шотландца-горца, которого им удавалось поймать. Всерьез обсуждалось предложение перебить всех женщин детородного возраста из якобитских семей, а командующий английскими войсками в Шотландии требовал для себя официальных полномочий казнить подозрительных и конфисковывать их собственность.(50) Однако с конца XVIII в., во многом опираясь на уже достигнутые результаты по ассимиляции равнинной Шотландии, Англия переходит к легалистским формам правления. Притягательность Англии, мирового лидера в экономическом и политическом развитии того времени, а также карьерные и предпринимательские возможности, открывавшиеся для шотландцев в рамках Британской империи, привели к тому, что уже в XIX в. националистические движения не получали в Шотландии сколько-нибудь значительной поддержки. Требования преподавания в школах на гэльском языке выдвигались, но Англии уже не приходилось вмешиваться — они отвергались самими шотландскими элитами. Стремление «сделать французами» всех жителей Франции понималось как стремление совершенно подавить региональную идентичность. Наполеон отнюдь не случайно заменил все исторические названия департаментов на сугубо формальные географические, связанные с названиями протекающих по их территории рек. Но стремление утвердить британскую идентичность, по крайней мере в XIX в., совершенно не предполагало сделать всех жителей Британии англичанами. Важно было, чтобы шотландская или валлийская идентичность функционировала как региональная, то есть не отрицающая общебританскую и не выдвигающая требования отдельного государства. Целью была не тотальная, но частичная ассимиляция, которую Хлебовчик называет полуассимиляцией, или «культурной гибридизацией».(51)

«В рамках государственного национализма государство стремится минимизировать внутреннюю этническую разнородность, растворяя через фольклоризм или устраняя с помощью комбинации образования и репрессий этнические эмоции, которые могли бы послужить основой для этнонационалистических требований. Поскольку ,,национальные культуры", которые большинство государств пытается утвердить, на деле являются доминирующими культурами правящего ядра (юго-восток Англии в Соединенном Королевстве, Кастилия в Испании, регион Парижа во Франции и так далее), их приходится поддерживать с помощью идеологий, основанных на политическом национализме», — так обобщает западноевропейский опыт Джозеф Лобера.(52) При всех различиях воплощения этой политики в разных государствах, можно выделить общую «программу-минимум» — утверждение единого языка высокой культуры, администрации и образования, а также общенациональной идентичности, которая могла подавлять региональные отличия, а могла и терпеть их, но лишь как подчиненные.

Какое отношение все это имеет к нашей теме? До сих пор процессы формирования наций в Российской империи сравнивались главным образом с империей Габсбургов.(53) Такое сравнение следует признать продуктивным для изучения национальных движений ряда угнетенных народов империи Романовых, но абсолютизация его, в особенности применительно к русско-украинским отношениям, может привести к ложным результатам. В этом сравнительном контексте упускается из виду, что ситуация в Австрийской империи — то есть характер политического режима, этнический баланс и ориентация австрийских немцев на проект большой германской нации — крайне затрудняла постановку правящими кругами задачи консолидации так или иначе определенного ядра империи в нацию-государство. (Только после принятия закона 1844 г. об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана и дуалистического соглашения 1867 г. венгерская политическая элита получила такую возможность и немедленно ею воспользовалась.)

Франция, Испания и Британия тоже были империями, но не континентальными, как империи Габсбургов и Романовых, а морскими. Процесс консолидации нации-государства проходил главным образом в метрополиях, отделенных от большинства своих колоний морем. Примеры Алжира и Ирландии показывают, что это правило не без исключений, но в целом море заметно облегчало элитам этих империй вычленение ядра как пространства для строительства нации, хотя, по сути дела, континентальные Франция и Испания, равно как и островная Британия, тоже были империями, а не гомогенными метрополиями. Неассимилированные в культуру доминирующего центра крестьяне вполне в традициях колониального дискурса описывались как дикари и сравнивались с американскими индейцами.(54)

Для участников событий второй половины XIX в. в России аналогия между проблемами, которые становились актуальны в связи с появлением украинского национального движения, и ситуацией в крупных западноевропейских странах того времени представлялась неизбежной. Практически все, кто писал об «украинском вопросе», считали нужным определить свое отношение к этому сравнению. Разумеется, это не было сравнение «без гнева и пристрастия». Противники украинского движения использовали его как один из главных аргументов в пользу неуместности, невозможности или вредности притязаний украинских националистов. Кажется, первым, кто прямо сравнил украинский с patois, был В. И. Ламанский в славянофильском «Дне».(55) Впоследствии активно использовал это сравнение главный гонитель украинофилов М. Н. Катков. Украинофилы (Н. И. Костомаров, М. П. Драгоманов) и те русские публицисты, кто соглашался с их мнением (Н. Г. Чернышевский), напротив, доказывали обычно неприменимость этой аналогии. Однако тот же Драгоманов в 1875 г., еще до эмиграции, опубликовал большую статью «Новокельтское и провансальское движение во Франции», где, напротив, настойчиво эту аналогию проводил. Все дело в том, что в этой статье он старался показать, что регионалистские националистические движения постепенно получают во Франции признание и добиваются удовлетворения своих требований, и ставил воображаемое изменение французской политики в пример российским властям и общественному мнению.(56)

Уже в конце жизни, в 1891 г. Драгоманов снова вернулся к этой теме в своей знаменитой работе «Размышления чудака об украинском национальном вопросе». Эта статья была написана по-украински и представляла собой полемику с тем сортом малообразованных украинских националистов, которые, по мнению Драгоманова, дискредитировали и дезориентировали движение тенденциозностью и примитивизмом своих писаний. Четвертый раздел работы весь посвящен сравнению русификаторской политики с политикой крупных европейских государств. Вывод Драгоманова таков: «Русификация не является системой, которая вытекает из национального духа великоруссов или из именно российской государственной почвы. Она, по крайней мере в значительной своей части, есть следствие определенной фазы общеевропейской государственной политики. Особенным российским элементом в теперешней системе русификации можно считать определенную брутальность, которая проявляется, например, в возвращении униатов в православие или запрете украинской литературы. Но и эта брутальность представляется российской особенностью только для нашего XIX в., потому что в XVII—XVIII вв. отношение Людовика XIV к гугенотам или англичан к шотландцам-горцам было еще более брутально. Даже теперь, если сравнить отношение российского самодержавного, то есть архаичного, правительства к униатам и украинцам с отношением конституционного венгерского правительства к словакам, еще не известно, кому надо будет отдать пальму первенства на этом конкурсе брутальности». (57) В литературе XIX в. эта работа Драгоманова дает наиболее подробную разработку сравнительного контекста для рассмотрения политики российских властей в украинском вопросе.

Историки XX в. до недавних пор если не совершенно игнорировали это сравнение, то, во всяком случае, не разрабатывали его всерьез.(58) Объясняется это во многом тем, что знание «предстоящего прошедшего», то есть хода событий после изучаемого ими периода, в очередной раз сузило оптику исследователей: раз развитие пошло иначе, значит, аналогия с самого начала не имеет смысла. Позволим себе не согласиться с таким подходом. Если изначальная структура проблемы допускала такое сравнение — а для современников, не знавших, как будут развиваться события, это не подлежало сомнению, — то отбрасывать его было бы в высшей степени непродуктивно. Потому что именно в рамках этого сравнения и нужно искать ответ на ключевой для историка вопрос: почему реализовался тот, а не другой из теоретически возможных вариантов. Именно сравнение неудачника с теми, кто смог более или менее успешно решить сходные задачи, и позволит понять причины этой неудачи.

Библиография

34 Wallerstein E. Does India Exist? // Wallerstein E. Unthinking Social Science. The Limits of Nineteenth-century Paradigmus. Cambridge. 1995. P. 131—134.

35 См.: Nunez H.M. Historical Research on Regional and Peripheral Nationalism in Spain: a Peappraisal. EUI Working Paper ESC No. 92/6. Badia Fiesolana, San Domenico, 1992. P. 87—91. Cnpaведливости ради надо заметить, что работы по деконструкции английского и французского мифов «естественного и освященного веками» формирования этих наций тоже начали появляться не слишком давно, лишь в 1970-е гг.

36 Hagen M. Does Ukraine Have a History? // Slavic Review. Fall 1995.

37 Подробнее см.: Миллер А. Украина как национализируещееся государство // Pro et Contra. Becнa 1997

38 Kohut Z. History as a Battleground. Russian-Ukrainian Relations and Historical Consciousness in Contemporary Ukraine // S. F Starr (ed ) The Legacy of History in Russia and the New States of Eurasia. Armonk, N. Y.; London, Eng., 1994. P. 123.

39 Автору неизвестны новые публикации российских исследователей о русско-украинских отношениях рассматриваемого периода. Отметим лишь более общую статью В. С. Дякина (Национальный вопрос во внутренней политике царизма (XIX в.) // Вопросы истории. 1995. № 9), в которой трактовка украинской проблемы (с. 135—136) нам близка. Весьма симптоматично, однако, что уже нашлись энтузиасты, потрудившиеся переиздать многие из старых сочинений. См., например, сборник с работами А. И. Савенко, Т. Д. Флоринского и других противников украинофильства «Украинский сепаратизм в России. Идеология национального раскола». (М., 1998), а также написанную в дореволюционной традиции книгу русского эмигранта Н. И. Ульянова «Происхождение украинского сепаратизма» (М., 1996. Первое издание — New Haven, Conn., 1966). Обидно, что даже среди текстов этого направления для переиздания выбраны далеко не лучшие. При не меньшей тенденциозности, чем упомянутые сочинения, непереизданная книга С. Н. Щеголева «Украинское движение как современный этап южно-русского сепаратизма» (Киев, 1912) намного более ценна с точки зрения содержащегося в ней фактического материала.

40 Zernack K. Germans and Poles: Two cases of Nation-Building... P. 159.

41 Schnabel F. Federalism Preferable to a National State // Otto Pflanze (ed.) The Unification of Germany, 1848—1871. Holt, Rinehart and Winston N. Y., etc., 1968. P. 98.

42 Weber E. Peasants into Frenchmen. The Modernization of Rural Franze, 1870—1914. Stanford Cat.: Stanford Univ. Press, 1976. P. 67—69.

43 Ibid. P. 74—75.

44 Nairn T. Scotland and Europe // Jeoff Eley and Ronald Grigor (eds.) Becoming National. A Reader. N. Y.; Oxford: Oxf. Univ. Press, 1996. P. 81.

45 См.: Smouth T. C. A Century of the Scottish People, 1830—1950. London, 1988, o том, как большинство шотландцев заблокировало в конце XIX в. попытки ввести преподавание на гэльском вместо английского.

46 См., например: Recce J. E. The Bretons against France. Ethnic mi-nority nationalism in twentieth-century Brittany. Chapel Hill, 1977. P. 30— 32.

47 Weber E. Peasants into Frenchmen... P. X.; Sahlins P. Boundaries. The Making of France and Spain in the Pyrenees. P. 282-285

48 Sahlins P. Boundaries. The Making of France and Spain in the Pyrenees. P. 290—291.

49 Якобитами назывались шотландские сторонники свергнутого в 1688 г. короля Якова II Стюарта, которые в 1715 и 1745 гг. поднимали восстания против англичан. В течение XVIII в. они получали поддержку из Франции.

50 Velychenko S. Empire Loyalism and Minority Nationalism in Great Britain and Imperial Russia, 1707 to 1914: Institutions, Laws, and Nation-ality in Scotland and Ukraine // Comparative Studies in Society and History. Vol. 39. X" 3. July 1997. P. 419—422. Величенко вообще дал очень хороший обзор английской политики в Шотландии и обширную библиографию проблемы, В его сравнении английской политики в Шотландии с российской политикой на Украине также есть немало интересных наблюдений, однако со многим в его интерпретации российской политики в XIX в. и рядом его выводов нам придется спорить. Впрочем, Величенко сам признает, что многие проблемы русско-украинских отношений исследованы недостаточно и что это затрудняло его работу.

51 Chlebowczyk J. Procesy narodotworcze... S. 29.

52 LLobera J. R. The God of Modernity. The Development of Nationalism in Western Europe. Berg, Oxford UK, Providence. USA, 1994. P. 214.

53 См., например: Nationalism and Empire. The Habsburg Monarchy and the Soviet Union / Richard Rudoph and David Good (eds.). New York: St. Martin Press, 1992; Subtelny 0. The Habsburg and Rissian Empires: Some Comparisons and Contrasts // Empire and Society. New Approaches to Russian History / Teruyuki Hara and Kimitaka Matsuzato (eds.). Slavic Research Center, Hokkaido Univ., Sapporo, 1997.

54 См., например: Weber E. Peasants into Frenchmen...; Hechter M. Internal Colonialism. The Celtic Fringe in British National Development. 1556—1966. Univ. of Calif. Press, Berkeley, 1975.

55 День. № 2. 21 октября 1861 г. С. 15. В том же духе, но не используя подобных сравнений, рассуждал о «малорусском наречии» еще в начале 1840-х гг. В. Г. Белинский.



Поделиться книгой:



Регистрация