Седовласый гигант готов ко всему и поэтому абсолютно спокоен. Он сделал все, что мог, возможно, даже больше, чем мог. Все они, кто как умел, выполнили свой долг: и охрана, полегшая до последнего человека в засаде, задержавшей погоню, и рабы, что тонули один за другим, но перекинулитаки веревочный мостик через разлившуюся, бурлящую порубежную реку, и Клеоник, дорогой и незабвенный побратим, проморочивший Кассандровых ищеек ровно столько драгоценных мгновений, сколько нужно было, чтобы задача их сделалась невыполнимой.
Кто сказал, что оставшимся жить легче, чем мертвым?
От Аэропа, как это ни горько признавать, уже ничего не зависит. Как не зависело там, в далекой Италии, где злая хвороба помешала ему пойти вместе с царем Александром в злополучный поход и прикрыть его грудью от варварского дротика…
А что может он сейчас?
Только ждать приговора.
И царь всея Иллирии, первый, кого назвали так и признали непокорные хозяева гор и заливов, самовластный повелитель тавлантиев, пирустов, дарданов и многих иных племен, менее известных, но не менее кровожадных, медлит сообщать решение совета, невольно любуясь богатырем-молоссом, находящимся в полном расцвете мужской красоты и силы. Он сейчас немного похож на изваяния Геракла, этот Аэроп, только не на нынешние, утонченно-изнеженные и мягко-округлые, а на древние, грубоватые, исполненные непередаваемой мощи, которая прекрасна сама по себе. Плечи молосса напряжены, пальцы вцепились в плетеный кожаный поясок с пустыми ножнами; ему неуютно без оружия, это случилось с ним впервые с детских лет, но тут уж ничего не поделаешь – стражи отняли кинжал, ибо оружие просителю ни к чему. И если сейчас ему откажут в убежище, он кинется в бой, чтобы умереть тут же, на месте, от метко брошенного дротика, но не увидеть позорного зрелища, не узнать о том, что сын побратима и повелителя – в руках лютых врагов…
– Аэроп-молосс! – произносит наконец Главкий, и резкий голос его сейчас мягче пушистой барсовой шкуры. – Своей царской волею и с одобрения старейших людей Иллирии я говорю: просьба твоя и царя твоего удовлетворена. Ты – желанный гость на иллирийской земле. Царь Пирр Эпирский из рода молосских Эакидов – почетный гость на иллирийской земле. Отныне мой дом да будет вашим домом. Моя псарня да будет вашей псарней. Моя конюшня да будет вашей конюшней. Как царь молоссов Алкета, дед Пирра, назвал некогда сыном царя тавлантиев Мерха, моего родича, так и я называю с сего дня Пирра, Эакидова сына, своим сыном, и да пребудет он в доме моем и у сердца моего. И каждый из прибывших с тобою, много их или мало, пусть знает, что на земле Иллирии они любимы, и никому не будет позволено безнаказанно чинить им обиды. Да будет так!
Широкая ладонь Главкия медленно приподнялась и повернулась к очагу. Багровый блик спокойного домашнего огня неторопливо скользнул по мозолистой коже.
– И боги-хранители дома моего свидетели тому!
Ярче вспыхнул огонь, принимая клятву. Или так показалось?..
И тотчас стражник, приблизившись, с коротким поклоном вложил в пустые ножны на поясе Аэропа стосковавшийся по хозяйскому теплу кинжал. Негоже отнимать честное оружие у друзей!
– Нынче же тебе покажут твои покои, дорогой гость, – приятно улыбаясь, завершает Главкий. – Дитя друга твоего, павшего, защищая царскую кровь, дозволяю взять с собою; пусть растет при тебе. Сын же друга и брата моего, благородного базилевса Эакида, царевич Пирр останется на моей половине, ибо царевичам надлежит расти в царской семье со дней младенчества…
Уловив тень протеста в глазах Аэропа, Главкий понимающе кивает.
– Не опасайся, дорогой гость. Разумеется, ты будешь при нем неотлучно. Я уверен, что никому не под силу стать лучшим пестуном царевичу, нежели спасшему его от гибели. И никогда не найти ему друга надежнее, чем тот, чей отец отдал жизнь, спасая его…
Повелительный жест руки – и Аэроп, поклонившись, покидает зал совета.
Лишь теперь ощущает он всю неподъемную тяжесть усталости, навалившейся на истомленное тело. Слипаются глаза, предательски подкашиваются ноющие, насквозь промороженные ноги. Если он еще не упал, то лишь потому, что благородные сыны Молоссии скорее умрут, чем покажут слабость иллирийским варварам…
Не дождутся!
Аэроп шагает спокойно и уверенно, словно после долгого и сладкого отдыха.
И лишь оказавшись в давно поджидающем его чане, полном горячей, пахнущей горными травами воды, расслабляясь в опытных руках добродушно ворчащих банщиков, гигант, в последний раз надменно оглядевшись, позволяет себе погрузиться в блаженное беспамятство…
Аэроп спит. Сейчас над самым ухом его могут взреветь азиатские трубы, он разве что поморщится, не раскрывая глаз.
Где-то в теплых глубинах жарко протопленного деревянного дворца сладко дремлют, разметавшись в колыбельках, обмытые и накормленные мальчишки, один – рыжий, словно солнышко, второй – темнее воронова крыла.
Пирр, сын царя Эакида, потомок Ахилла мирмидонянина.
И Леоннат, сын беглого раба Клеоника.
Спят, посапывая, и не знают еще своей судьбы.
Покинув зал совета, расходятся по своим столичным подворьям старейшины – те, чей путь неблизок.
Главкий же, царь всея Иллирии, медленно встает с украшенного затейливой резьбой кресла (эта работа подарила резчику свободу), хрустко потягивается, разминая затекшую спину (о боги, до чего же нелегко так долго оставаться величавым!), и, сопровождаемый двумя стражниками, ни на миг не покидающими владыку (судьба кровожадного Филиппа Македонского, глотнувшего бронзу в собственном доме, многому научила сопредельных царей), идет по недлинным, под прямым углом изгибающимся переходам. Он старается не спешить, но все же невольно ускоряет шаги, торопясь поскорее попасть в единственное место, где можно хоть недолго побыть просто Главкием, любящим и любимым. Он знает: на половине царицы его уже ждут. Ждут, как ждали всегда.
И не ошибается.
Женщина лет сорока, с милым, немного оплывшим лицом, совсем не красивым, но с юности привлекательным той неуловимой прелестью, что свойственна лишь светлым душам. И девчонки – все четыре. Старшей скоро семнадцать. Она, как и подобает девице, сидит за прялкой, негромко напевая. Двойняшки возятся в уголке с тряпичными куклами. Младшая, которой не исполнилось еще и трех, уже почти спит, но, заслышав знакомые шаги, просыпается и тянет к вошедшему отцу крохотные пухлые ладошки.
– Присядь, мой господин…
Голос царицы тих и ласков, и на подносе уже ждут любимые Главкием медовые лепешки и фиал подогретого меда.
Царь опускается прямо на медвежью шкуру, прислонившись спиною к пухлым, родным до боли коленям жены, обтянутым домотканым полотном.
– Решили?.. – осторожно, словно невзначай, спрашивает царица. Обычно она избегает вмешиваться в мужские дела, но сейчас изменяет своему правилу.
– Решили…
– И? – в тоне женщины слышится интерес.
– Все, как говорили с тобой, дорогая, – откликается царь. – Похоже, почтенная повелительница, лет через пятнадцать нам предстоит потратиться на свадебный пир. Жених, во всяком случае, уже прибыл. Рановато, конечно, но что поделаешь? Прокормим! Зато, клянусь очагом, он вовсе не плох! Ты слышишь, коза? Слышишь, невеста?
Главкий, в этот миг удивительно не похожий на грозного, не умеющего смеяться повелителя тавлантиев, пирустов и дарданов, владыку гор и заливов, облагающего данью купеческие караваны, щекочет мизинцем младшую дочь.
– Слышишь меня, благородная царица молоссов?!
Малышка, вмиг забывшая про такую глупость, как сон, визжит, всплескивает пухлыми обнаженными ручонками и весело хохочет…
Молоссия. Додона. Начало лета того же года
Дуб, казалось, подпирал кроной самое небо.
Он был неправдоподобно стар, возможно, старше самого времени, и чудовищно огромен, прозвище Отец Лесов приходилось ему в самую пору. Многие утверждали, что порою, сойдя на твердь с поднебесных просторов, в Отце Лесов воплощается сам Родитель Богов, Диос-Зевс…
Так ли, не так – разве важно?
Точно известно иное: под сенью Дуба некогда отдыхал, возвращаясь в златообильные Микены, сам Геракл. А задолго до него, испив студеной водицы из недалекого источника, в тени этих ветвей прилег отдохнуть Персей, небрежно бросив рядом с собой мешок, хранящий жуткую голову Горгоны. Некая дриада, глупая и любопытная, как каждая дева, не утерпев, развязала мешок – и вот он, камень, в который она обратилась, встретив убийственный взор змеевласой головы. Разве камень не похож на девушку, застывшую в последней, уже бесполезной попытке спастись бегством? И хитроумный Одиссей, возвращаясь из затянувшихся странствий, именно меж корней Дуба отыскал спуск в подземное царство, но после того, как вышел он на свет, боги захлопнули для смертных здешнюю дверь, дабы не вводить в соблазн.
Уже и тогда Дуб был неимоверно стар…
И для Персея, Геракла, Улисса-Одиссея ветви его невнятно шуршали, перешептывались на разные голоса, шушукались с ветром, одобряя нечто и порицая одновременно, но даже хитроумному из хитроумных сыну Лаэрта, стремящемуся к Итаке, не под силу было разобрать, о чем они предупреждают и на что жалуются. Так бормотали они с незапамятных времен, когда не было еще ни этих гор, ни этих ущелий, а были лишь УранНебо и Гея-Земля и в бесконечной вечности, среди ничего, подглядывая за их любовными играми, произрастал, властвуя, Дуб. Вот тогда, возможно, он был молодым…
А возможно, и нет. Кто знает, не предвечному ли Хаосу, сущему всегда, доступно вспомнить тот миг, когда ниоткуда возник желудь, ставший впоследствии Отцом Лесов. Но даже и мудрейшие из мыслителей, задавшись этим вопросом, замирали в тягостном непонимании: ведь первый желудь должен созреть на дубовой ветви, а разве мыслимо представить себе древо, росшее до того, как родился Отец Лесов?..
Шершавая кора неохватного ствола, испещренная темными, величиной в телячью голову буграми, глубокими трещинами и буровато-желтыми пятнами, походила на безволосую кожу исполинского ящера; те, кому доводилось побродить по свету, при взгляде на кору Дуба вспоминали ячеистую шкуру зухоса, зубастого чудовища, обитающего в водах великой южной реки, питающей жизнью сухие пески далекого Египта…
Что здесь странного? Мудрые люди утверждают без сомнений: та река, Мать Струящихся Вод, приходится родной сестрой Великому Дубу Додоны, и именно она прислала некогда братцу в облике ласточек первых жрецовтомуров, умеющих толковать шелест листвы. Так говорят мудрецы, прочитавшие сотни сотен старинных свитков, и никто еще не осмеливался оспаривать слова знающих сокровенное.
Ибо испуганно умолкают и самые заядлые спорщики, стоит лишь зайти речи о богах волшебного Египта, породившего могучих небожителей, превосходящих мощью тех, что обитают на Олимпе; недаром же родство с Египтом почетно для любого, смертного и бессмертного, даже и для Додонского Дуба!
…Утопая по колено в серебристо-седой, никогда не видевшей солнца траве, выстлавшей землю под Дубом на много шагов от громадного ствола, замерли перед ликом Отца Лесов люди в праздничных, броских одеяниях, выглядящих, впрочем, в этой вековечной тени не менее уныло и неприглядно, нежели никчемные лохмотья попрошаек.
Нет смысла выхваляться перед Дубом, ибо все равны перед ним и никому не отдается предпочтение…
И столь же ничтожными вдруг показались пришедшим дары, сложенные ими на указанном храмовыми рабами месте, на самом рубеже света дня и тени Отца Лесов.
А ведь, пожалуй, и многие из персидских сатрапов не сумели бы сохранить бесстрастное равнодушие при виде лежащих на траве сокровищ!
Тончайшие ткани, густо расшитые золотой канителью. Тяжелые украшения, вывезенные из далекой Азии, вес которых не шел ни в какое сравнение с тщанием искусных рук, сотворивших чудесные узоры. Чаша светло-розового жемчуга, какой добывается лишь в одном месте, на славном Хормузе, и оплачивается не только золотом, но и жизнями ныряльщиков, убитых хищными рыбами тамошних вод. Настоящий финикийский пурпур, густой и сочный, туго набитый мешочек, размером не меньше бугров на коре, мягко звякнувший, когда его опустили наземь. И, конечно же, в соответствии с установленным издавна обычаем, несколько поодаль, на солнечном свету – отара жертвенных овец, упитанных, расчесанных гребнем и умащенных благовониями, тревожно вскидывающих время от времени глуповато-добродушные морды…
Давно не присылали Додонскому Дубу подобных даров.
А уж служители Дельфийского Аполлона, давнишнего соперника Додоны, и сказать бы не могли, когда в последний раз видели Дельфы подобное приношение…
Но прорицатели и хранители священной рощи были бесстрастны и невозмутимы. Дары богаты, спору нет, и рвение пославшего их похвально. Но в отличие от жрецов Дельфийского Аполлона, привыкших время от времени приторговывать волей божества, томуры Додоны никогда не позволяют себе корыстных игр. Отчего слово их ценилось и ценится в Ойкумене куда как выше, нежели сказанное славными некогда пифиями Дельф.
Отсохнет язык у того, кто посмеет утверждать, что хоть раз кем-либо от времен осады Трои и по сей день был куплен благоприятный оракул Додонского Зевса…
Сильнее зашелестели ветви.
Пав на колени, простерли руки к Дубу младшие жрецы, совершившие над пришедшими обряд очищения и препроводившие их сюда, на место, отведенное припадающим.
И совсем неожиданно, словно из сгустков влажной тени, неподалеку от пришедших возникли три фигуры, полностью укрытые мешковатыми темнозелеными балахонами. Сперва они казались зыбкими, колеблющимися, но тотчас сгустились, сделавшись явными, – и лишь глаз их нельзя было различить под краями низко надвинутых на лица колпаков.
Внезапность появления томуров способна была устрашить самого смелого из воинов.
Безликость пугала еще сильнее.
И пришедшие, осанистые, знающие себе цену мужи, боязливо затоптались на месте, не решаясь ни приблизиться, ни нарушить торжественную тишину.
Наконец один из них, уже не в первый раз припадающий к коням Дуба, на вид – типичный хаон с побережья, решительно встряхнув кудлатой белесой гривой, осмелился вымолвить:
– Привет и почтение вам, отцы-томуры!
– Привет и вам, пришельцы! – негромко откликнулся один из темнозеленых, и ткань, скрывающая лица, не позволила различить, который.
– По воле светлого царя Молоссии и властителя всего Эпира Неоптолема, сына Александра, из рода Эакидов, пришли мы к корням Отца Лесов с дарами, достойными его, и мольбой. Вот дары, приносимые базилевсом. Пусть отныне служат они украшению обители, вящей славе Зевса Громовержца и почтенных служителей его!
Красивое посвящение.
Ветер одобрительно засвистел в листве.
– Додонский Зевс принимает дары Неоптолема из рода Эакидов, пришельцы! – по-прежнему негромко отозвался томур, и снова нельзя было понять, который из троих.
Храмовы рабы, словно выросшие из-под земли, проворно взвалили на плечи приношение и торопливо понесли его в сторону невысоких белокаменных построек, скучившихся неподалеку. Туда же погнали и овец, тревожное блеяние которых было слышно до тех пор, пока отара не исчезла за каменной оградой.
Хотя происшедшее не означало ровным счетом ничего, тем не менее голос хаона зазвучал несколько бодрее.
– От имени светлого царя молоссов Неоптолема смеем мы просить святилище Отца Лесов о благоприятном оракуле на царствование его! И о благословении по обычаю предков власти царя Неоптолема над Эпиром, каковая по праву рождения является бесспорным наследством его!
– Молим! Молим! – подхватили остальные.
Пять хаонов, два феспрота и один молосс, старающийся казаться как можно незаметнее, не сговариваясь, упали на колени, протянув к Дубу руки, сложенные в просительном жесте. И лишь один из пришедших с дарами, македонец, закутанный в темно-красный воинский гиматий, украшенный золотым шитьем, глядел на происходящее, не скрывая злой ухмылки.
Что в конце концов происходит? И сколько можно вымаливать?
Здесь не театр, где небожители всегда снисходят к мольбам, если попросить хорошенько. Разве не ясно, что здешние жрецы снова откажутся дать благословение царенку? Как отказались месяц назад и два месяца тоже! Они вообще избегают именовать его царем, обходясь одним именем! И уж конечно, глупо ждать от них доброго оракула, потому что они – молоссы, и как все молоссы, ненавидят Македонию! Проклятые дикари! Вместо того, чтобы оценить деликатность и бескорыстие Кассандра, не пожелавшего лишать Эпир независимости, они смеют корчить рожи и позволяют себе нарушать ясно выраженную волю наместника Македонии. Нет уж, хватит! Он, как простат Эпира, назначенный на этот пост волею самого Кассандра, не собирается дольше терпеть подобную наглость!
Македонец фыркнул. Уловил краем глаза испуг на лице ближайшего из коленопреклоненных. И фыркнул еще раз, вовсе не собираясь скрывать гнева.
Ему ли, видевшему ослепительный блеск знаменитейших храмов Эллады и построенных по их образцу святилищ Македонии, робеть перед этим дикарским капищем, основанным даже не эллинами, а пеласгами, жившими здесь некогда и бесследно пропавшими? Так ли силен этот Дуб, если не смог уберечь от исчезновения своих основателей?
Всего и делов: дерево. Огромное, правда, тут не поспоришь. И что с того?
Нет уж. Он, простат Эпира, облеченный, между прочим, и полномочиями гармоста, командующего македонским гарнизоном Додоны, пока что помолчит. Пусть говорят варвары. Но если эти, в зеленом, попробуют снова вилять хвостами – тогда им придется пенять на себя!
– Святые томуры! – вкрадчиво, искательно, тщательно подбирая слова, говорит все тот же хаон. – Разве не вправе светлый царь Неоптолем просить того, что должно принадлежать ему? Разве не течет в его жилах кровь Эакидов? Разве он лично хоть чем-то осквернил славу Молоссии и неприкосновенность Дуба? Не было такого, свидетели боги! Отчего же томуры священной рощи отказывают в благословении законному владыке? Для чего смущают умы эпиротов злыми пророчествами, более присущими устам темных колдунов?
Храня серьезность, македонец вновь ухмыляется, скрыв неуместный смешок коротким, подчеркнуто неестественным кашлем.
Томуры безмолвствуют.
Молчание их более чем красноречиво. Они слышали все. Но ответа, нужного пришедшим с дарами, не будет. Таков обычай священных рощ. Если не расступаются служители, открывая дорогу к святому кумиру, то бессмысленно и молить, и настаивать, и взывать к справедливости.
Кому ведома справедливость богов?
Только Великому Дубу.
Кому под силу истолковать шелест его листвы?
Только томурам.
Которые нынче в третий раз отказали благословить мольбу иноземной куклы, именующей себя Неоптолемом.
Щека македонца дергается, и сизый шрам на виске наливается кровью.
Теперь простат в бешенстве.
Эти, в зеленых балахонах, похоже, не понимают, что у них нет выбора! Обычаи обычаями, и он, гармост гарнизона, никак не богоотступник, но он и не позволит никому прикрывать волей Олимпийцев явное и злонамеренное неподчинение распоряжениям наместника Македонии!
Если что не так, извольте: любые жертвы! Сколько угодно овец, и коней, и быков хоть на три гекатомбы. Сами назовите размер платы за гадание – и получите просимое сполна, при условии, что знамения будут истолкованы так, как нужно. То есть, разумеется, честно и беспристрастно… Гетайр решительно шагает вперед, навстречу томурам.
– Высокочтимым служителям святилища Зевса Додонского, да будет прославлено его воплощение в Дубе, – говорит он складно и вполне учтиво, но голосом, полным морозной стужи, – видимо, не вполне ясно действительное положение вещей. А оно таково. Законный наследник царя Молоссии Александра, благородный Неоптолем, прибег к защите наместника Македонии, высокородного Кассандра, прося о возвращении отцовского престола, узурпированного самозваным царем Эакидом, младшим братом своего отца. Рассмотрев прошение, справедливый Кассандр счел необходимым его удовлетворить. Таким образом, ныне, по воле наместника Македонии, благородный Неоптолем является самовластным царем Молоссии и всего Эпира. А воля Кассандра равнозначна воле богов, ибо право на власть поверяется силой и успехом…
Простат и сам удивлен гладкости своей речи; ранее, следует заметить, он не замечал за собою подобных дарований, разве что на дружеских попойках, где некому оценить подлинное красноречие.
– Исходя из этого, мне, представителю наместника Македонии при дворе высокочтимого базилевса Неоптолема, трудно понять смысл отказа Зевса Додонского благословить носителя молосской диадемы по законам и обычаям Молоссии. Я весьма удивлен. Более того, я уверен, что упрямство почтенных служителей Дуба неизбежно вызовет неудовольствие благородного наместника Македонии. Со всей ответственностью предупреждаю почтенных томуров, что любой приказ высокородного Кассандра будет исполнен мною, его полномочным представителем, в точности, даже если гнев богов станет мне ответом…