Проводница пила чай. Её бюст нависал над столом, как дирижабль, а профилю мог позавидовать и кое-кто из римских императоров эпохи упадка. На блузке у проводницы красовалась дорогая брошь, изображавшая паука. Такой броши Потапов никогда не видел.
— Чего? — Голос у женщины был неожиданно высокий, неприятный и резкий.
— Окно, — повторил он. — Окно не закрывается.
Проводница с достоинством отхлебнула из стакана, внимательно посмотрела на потаповский живот и отвернулась. Прошло полминуты.
_ Льёт, — робко напомнил Потапов о природных катаклизмах.
— А я-то что? — Обладательница римского профиля плеснула из чайника кипяточком и наконец взглянула пассажиру в лицо. — Я, что ль, вагон этот строила?
Строила действительно не она, и Потапов заволновался.
— При чём тут… — горячась, начал он. — Какое мне дело…
Проводница глянула на него ещё раз — уже брезгливо — и, чеканя слова, произнесла:
— Ну ладно, мужчина… Может, мне и спинку вам почесать? Сами закрывайте своё окно.
— Послушайте! — трагическим голосом начал Потапов.
— Вот ещё… — Проводница поднялась и живым тараном устремилась в коридор.
— Гражданка! — в отчаянии завопил придавленный бюстом командированный.
— Уйди с прохода, — процедила гражданка.
Чувство собственного достоинства не было вовсе чуждо мэнээсу Потапову, но когда ему говорили «уйди с прохода!», он уходил, а иногда и убегал. Там, где царили суровые дарвиновские законы, Потапов всегда становился жертвой естественного отбора.
— Безобразие! — сообщил мэнээс проводнице, повернувшейся к титану передом, а к нему задом. — Безобразие!
Он постоял ещё, но ответа не дождался и пошёл в своё купе. Там Потапов увидел, что озерцо на столике давно вышло из берегов и мирно плещется на полу, что залит также матрац и край сиденья. С рамы просто лило. Тогда, ругаясь всеми известными ему ругательствами, он полез на верхнюю полку, благо в купе этом ехал один. Да и кому ещё, прости господи, нужен Козявинск в конце октября?
Уже на полке Потапов сообразил, что голоден, но всухомятку есть не мог, а чаю от одного воспоминания о проводнице с пауком ему расхотелось. Последней мыслью засыпавшего под шум водопада мэнээса было: авось до утра не зальёт — не успеет…
Снилась ему в эту ночь всякая пакость: снилось историческое путешествие Колумба 1492 года, только за Христофора была проводница с брошью-пауком, причём паук этот почему-то раздулся и висел на её груди огромной бляхой. Сам же Потапов был юнгой; обдаваемый солёными океанскими валами, метался он по уходящей из-под ног палубе и, прижимая к тощей груди чемоданишко, кричал, что здесь ошибка и ехать должен был Измайлов. Но корабль всё плыл, плыл невесть куда, проводница хлебала чай, сидя на капитанском мостике, смотрела вперёд, а потом закричала:
— Козявинск!
Потапов очнулся. Поезд стоял.
— Козявинск! — орала, ходя по вагону, обидчица Потапова. — Семь минут стоянка! Козявинск!
Через семь минут поезд, громыхнув, тронулся вдоль перрона, где стоял, всё ещё пытаясь проснуться, командированный Потапов.
Козявинск, как и предупреждал Измайлов, оказался ничего себе.
В здании вокзала было темно и неуютно. Первый автобус в город ожидался только в восемь. Потапов помотался минуту-другую по привокзальному пятачку, поёжился да и зашагал по дороге, помахивая видавшим виды чемоданчиком, чтобы согреться. Но не прошёл и ста метров.
На обочине у магазина стояло насквозь проржавевшее такси. В такси сидел мужчина и спал. Потапов обошёл машину — посмотреть, горит ли огонёк. Огонёк не горел, потому что лампочки вообще не было. Табличку с временем посадки закрывала картонка. Помявшись, Потапов решился, постучал костяшкой пальца в стекло. Подождав, решился ещё раз, постучал, кашлянул и произнёс проникновенным, сиплым от вагонного сквозняка голосом:
— Товарищ… Товарищ!
Потапову всегда казалось, что это слово должно вызывать у людей положительные эмоции. Но тут он, видимо, напоролся на исключение. Человек в такси открыл глаза и несколько секунд смотрел на Потапова через лобовое стекло. Затем губы его начали медленно двигаться и сложились наконец в абсолютно непечатное пожелание, после чего глаза опять закрылись.
Потапов вздрогнул, но не отступил. Набравшись гражданской принципиальности, он открыл дверцу и спросил:
— Вы работаете?
Шофёр — костлявый детина со спутанными волосами — внимательно и с нескрываемым отвращением поглядел на Потапова.
— Куда? — глухим, с присвистом голосом спросил он.
— В гостиницу, — бодро ответил Потапов, обрадовавшись такому счастливому началу разговора.
— Пятёрка, — отрезал шофёр.
— Почему пятёрка? — бестактно спросил Потапов. В оправдание его можно сказать только, что он плохо спал ночью.
— Свободен, — отворачиваясь, бросил шофёр, добавляя к общедоступным свободам ещё одну, персонально для Потапова, — идти до гостиницы пешком.
— То есть как это? — обалдело проговорил Потапов.
— Поломка. Еду в парк, — всё тем же странным, глухим голосом объявил шофёр и включил зажигание. Потапову показалось, что сейчас ему плюнут в лицо. — Дверь закрой! Дверь, говорю…
Детина протянул жилистую руку, и бедняга мэнээс едва успел убрать голову. Такси, вихляя, понеслось от него по горбатой дороге.
Через час мокрый рассвет вставал над Козявинском. Под истошные крики петухов, мечтая одновременно о яичнице, горячем чае и сухой постели, мэнээс Потапов остервенело рвал на себя ручку входной двери районной гостиницы «Заря»…
Самое странное в этой истории то, что потом ей никто не верил, хотя Потапов давал честное слово, божился, стучал себя кулаками в грудь, а однажды, непонятно что вспомнив, сказал даже: «гадом буду». Напрасно призывал он в свидетели и Измайлова: всё отрицал Измайлов, нет, говорил, ничего я такого там не заметил…
Так вот, дверь Потапову открыла замотанная в платок женщина со шваброй и ведром. Что-то сразу кольнуло его в сердце, какая-то мысль постучалась в сознание, но час Потапова ещё не пробил. Открывая, замотанная бурчала, что едут ни свет ни заря, что администратор всё равно с девяти, только зря холл пачкать, а ей потом за всеми мыть. Потапов начал по привычке извиняться, но вдруг вытаращил глаза, словно пытаясь что-то понять, а может, наоборот, забыть. Когда ни того, ни другого у Потапова не получилось, он уронил чемодан и тяжело прислонился к металлическому косяку.
Нечто похожее произошло в своё время с Германном, увидевшим старуху в усмехнувшейся даме пик, но тот был наказан за пристрастие к азартным играм, а вот за что потерпел Потапов — совершенно непонятно. Человек он был положительный, семейный и профвзносы сдавал без задержки.
Полчаса спустя Потапов сидел на мокрой скамейке в каком-то чахлом скверике, нервно жевал потемневший с Москвы бутерброд, стучал зубами и вспоминал, ещё больше холодея на утреннем холодке, тяжёлые черты переодевшейся зачем-то проводницы за дверным гостиничным стеклом.
Большая стрелка часов давно уже клонилась к половине десятого, а он всё никак не мог решиться. При одной мысли о возвращении в «Зарю» у Потапова слабели ноги. «О господи, — вздрогнул мэнээс, как будто снова услышав визгливое бурчание за стеклом, — и голос тот же!»
Он закурил и постарался взять себя в руки, что немедленно принесло результаты: Потапов вспомнил, как однажды в метро встретил своего двойника — до того был похож, что они как прилипли друг к другу взглядами, так и простояли остановку. Потом нервы у Потапова не выдержали, и он вышел.
Воспоминание приободрило. «Бывает же, — подумал мэнээс. — А потом, может, они близнецы, бабы эти? Очень даже возможно. Такой вот козявинский феномен».
— А голос? — тут же тревожно спросил кто-то внутри Потапова.
— А чёрт с ним, с голосом! — запальчиво ответил ему Потапов и встал: не сидеть же, ей-богу, все два дня на мокрой скамейке! — Вперёд! — воскликнул он, тряхнув образованной головой. — Что я, в самом-то деле…
И, бормоча, как заклинание: «Чудес не бывает», — отправился в «Зарю».
Что сказать на это? Чудес, конечно, не бывает, но странные вещи ещё случаются.
Дверь в гостиницу была уже открыта, пространство же за стойкой пустовало. Потянув носом хлорный запах, притерпевшийся к ожиданиям Потапов присел на банкетку и принялся изучать мозаику на стене. Мозаика эта изображала взявшихся за руки молодых людей — судя по одежде, юношу и девушку, — которые шли по козявинским просторам навстречу восходящему солнцу. Лица у молодых людей были совершенно одинаковые, толстые мозаичные лучи солнца упирались юноше в грудь.
Потапов хмыкнул, но поразмышлять о прихотливой фантазии козявинских монументалистов не успел: послышались шаги, и навстречу вставшему с банкетки мэнээсу вышла из коридорной тьмы мощная шатенка.
Как выяснилось, встал Потапов совершенно напрасно.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что ничего нового он здесь не увидит. На жакете вошедшей, вцепившись лапками в огромный бюст, застыл изящный паучок-брошка.
Стальные глаза администраторши-проводницы со знакомой непреклонностью смотрели на Потапова.
— Слушаю вас, — сказала она наконец, но говорить Потапов уже не мог.
Врач был лысоват, невысок ростом, глядел сквозь стёкла очков внимательно и строго.
— В первый раз у нас, — не то чтобы спросил, а скорее утвердительно сказал старичок.
— В первый, — эхом отозвался Потапов.
— Угу, угу… — Старичок снова погрузился в записи.
— Скажите, — подождав, осторожно произнёс Потапов, — что это было?
— Точно вам сказать не могу, — бросив острый взгляд из-за очков, ответил доктор и забарабанил пальцами. — Может, просто голодный обморок, переутомление… Н-да.
За окнами варился серый осенний день, орали с деревьев вороны, козявинцы спешили по своим козявинским делам.
— Прошу вас, доктор, — упрямо попросил Потапов, — ничего не скрывать. Понимаете, у меня здесь начались галлюцинации. Мне всё время кажется…
— Знаю, — раздражённо перебил старичок, снял очки и потёр ладонью глаза. Потом очки отложил, посмотрел устало за переплёт окна и сказал: — Вам не кажется.
Первые случаи психического травматизма в Козявинске были отмечены Степаном Афанасьевичем — так звали врача — примерно год назад. Старушка Еголкина, привезённая тогда к невропатологу прямо из отделения милиции, кричала всякую всячину про буфетчицу Петракову, что, мол, та прямо на её, старушки Еголкиной, глазах изменилась лицом, пухнуть принялась, как-то вдруг помрачнела и начала хамить не своим голосом. Ну, Еголкина была личностью в Козявинске известной, особо слушать её не стали, повезли прямиком в поликлинику, там отпоили валерьянкой да и отправили домой.
А месяц спустя поползли по городу тёмные слухи.
Говорили, будто в магазине этом, где Петракова, происходит что-то неладное. Будто продавщицы все стали на одно лицо, жирные, не различить их, а мясник Коля, наоборот за одну ночь вдруг осунулся, жилистым стал, что его мясо, и злым ужасно.
…А потом пошло-поехало, и начали приходить к Степану Афанасьевичу козявинцы с жалобами на головную боль, ухудшение зрения и галлюцинации. Одного приёмщица в химчистке не узнала, да и он её тоже не совсем, другому везде начал чудиться костлявый мясник Коля — и на вокзале носильщиком, и в такси (Потапов побледнел); третья ни на что не жаловалась, а просто просила послать её для поправки здоровья на курорт. Когда же Степан Афанасьевич спросил, на какой, отвечала, что это неважно, лишь бы подальше от Козявинска…
Слухи слухами, а весной из области приехал доцент Светониев, неделю ходил по городу, потом уехал и написал докторскую, в которой обосновал наличие крови римских упадочных императоров в работницах козявинского сервиса.
— Некоторые, — перейдя на шёпот, рассказывал Степан Афанасьевич, приблизив своё круглое с бисеринками пота лицо к бледному потаповскому, — некоторые ещё держатся, не превращаются, но отдельные особи достигли уже центнера и так похожи друг на друга, что в народе поговаривают, будто это вроде как вообще один человек. Сам же Степан Афанасьевич полагает причиной сего бедствия некую неизвестную науке бациллу — бациллус жлобус нивеляри, но добыть её никак не может; для этого надо взять у разносчиков анализ мочи, а они не дают! И что интересно: раньше заболевали только работники сферы обслуживания, теперь уже есть случаи и в руководящем звене, и даже среди людей интеллигентных профессий, включая одного милиционера. У людей меняется голос, начинаются осложнения на психику. Вот такая бацилла.
Впрочем (Степан Афанасьевич потёр переносицу), кое-что совсем непонятно. Например, паук.
Ну да, брошь. Броши такой — это доктор выяснил — ни в Козявинске, ни в области не выпускается. Брошь завозная. Откуда — неизвестно. Не исключены происки империализма. И главное, неясно, что это. Награда? От кого, за что? А может, и не награда вовсе, а знак отличия.
Помолчали.
— Но ведь это ужасно, — тихо сказал Потапов.
— Жуть, — согласился доктор.
— Но ведь надо же что-то делать! — неуверенно предположил Потапов.
— Надо, — неуверенно согласился доктор. — Но не советую. — Старичок подался вперёд. — Понимаете, они и вправду как один человек. Не дашь одному на чай, другой тебе нагадит. И как они узнают…
Степан Афанасьевич закряхтел смущённо. — Я, впрочем, написал в один медицинский журнал, вот жду ответа… Помолчали ещё.
— Вы надолго к нам? — спросил старичок.
— На два дня.
— Ну, два дня — это ничего, — задумчиво проговорил Степан Афанасьевич.
Поселился Потапов всё-таки в «Заре»; что он чувствовал, в третий раз подходя к проклятым дверям, не знаю. Скажу только: деваться-то ему было некуда! Не возвращаться же в Москву — извините, мол, товарищи, я администраторши испугался, она на проводницу похожа. Не поймут.
Номер Потапову дали на втором этаже. Забирая ключ, он очень старался, чтобы не дрожали руки.
Номерок не выделялся декоративными излишествами. Кровать, стул, стол, на столе пыльный графин. Из предметов роскоши в комнате имелся умывальник. Между немытыми оконными стёклами Потапов обнаружил мушиное кладбище, а за ним — вид на Козявинск.
Работы по командировке было немного: все вопросы решились, неувязки увязались. Могли бы они увязаться и ещё быстрее, если бы не каменел Потапов, теряя нить разговора, не застывал, к удивлению козявинских коллег, с открытым ртом, не мрачнел, вспоминая шёпот Степана Афанасьевича.
Тайна томила, и ближе к вечеру ноги сами повели его по Козявинску. Городишко был как городишко: прямые короткие улицы с обычными названиями, магазины, забитые консервами, парикмахерская с красавцем блондином на витрине. Ничего не было особенного в этих коробках-пятиэтажках, полупустых рыночных рядах под серым клочковатым небом, усталых людях в плащах и с зонтами — люди как люди, все разные. Зажигались окна; перейдя через небольшую площадь, Потапов увидел шляпное ателье, клуб с колоннами, а на колонне…
Тут Потапова затрясло. На афише была изображена известная актриса, но то ли художник оказался так плох, то ли ещё что, только лицо было… словом, то самое: мощная челюсть, жёсткий взгляд, губы поджаты презрительно. У колонн толпился народ — на фильм шли.
Еле вырвавшись из скопища прущих в чёрную пасть кинозала, он отправился восвояси. Как-то сразу, удивительно быстро даже для октября, навалились сумерки, и за ужином, чувствуя, что заболевает, Потапов не мог оторвать взгляда от официанта — одет тот был опрятно и причёсан хорошо, но костляв — и глаза… Глаза были те, таксистские, злые, будто все вокруг должны по червонцу и не отдают.
Поднявшись в номер, издёрганный, вымотанный и совсем больной уже, Потапов погасил свет, забрался в постель и попытался уснуть. Сон не шёл к нему, всё плыли в темноте лица: женское, надменное, и мужское, запавшее. Потом пришло забытьё, но тут же проснулся Потапов с колотящимся сердцем, не понимая, где он и зачем.
А потом вспомнил и почти сразу услышал за стенкой голоса. Надо ли уточнять, что женский звучал резко и визгливо, а мужской — глухо, с присвистом?
Бедный Потапов сглотнул и прислушался.
— …За отчётный период выросло вдвое, — негромко произнёс за стенкой мужчина и отчётливо усмехнулся. — Скандалов, истерик и склок — на сорок процентов. Сердечных приступов и инсультов — восемьдесят два против пятидесяти трёх за тот же период прошлого года. Буфеты и ресторан захвачены полностью…
Мужчина закашлялся, и Потапов замер во тьме своего номера: так близко раздался этот кашель.