Леон Баттиста Альберти в 1430 году спроектировал в Римини храм в честь победы Сигизмондо Малатесты, заклятого врага папы римского. В это время в Римини открыто поклонялись языческим богам. В церквах того времени имеется языческая иконография, вдохновленная «самыми потаенными секретами философии». В Капелла делль Пианетти можно видеть планетарных божеств и знаки зодиака. В Капелле Сигизмондо установлен образ сияющего солнца, олицетворяющего Аполлона-Христа. В Пьенца после 1455 года появился храм Муз. Все это, конечно, подавлялось ортодоксальной христианской церковью. Но кроме хронологии, ничто не противоречит выводу, что так называемое языческое многобожие развилось из христианской системы святых, а отраслевые («профсоюзные») боги-покровители разных ремесел не появлялись вслед за развитием самих ремесел и наук средневековья.
Возвращаясь к Гомеру, мы теперь не станем удивляться, что боги XII века, сокрытые в «античном пласте культуры» этой «линии веков», против плотской любви не возражают, а писатели ее воспевают. В нашей книге «Другая история искусства» мы писали:
«Любовная литература появилась впервые не ранее XII века (линия № 4), однако, по мнению историков, двинулось это искусство вперед с «открытием» европейцами древнеримского «Искусства любви» Овидия (линия № 5). Средневековое сочинение «Искусство куртуазной любви» Андреаса Капеллануса (линия № 4) признают лишь слабым аналогом Овидия. Историки делают вывод: «Наследие античности Капелланус усвоил глубже, чем поучения христианства». Но этот писавший на латыни Капелланус, в отличие от Овидия, ныне совершенно не известен. Если же расставить авторов по линиям веков, становится ясно, что Капелланус предшествовал Овидию, потому и писал хуже, потому и забыт».
Возможно, Капелланус был излишне целомудрен, чтобы остаться в памяти потомков. Он полагал достаточным, когда в литературе amor purus «заходит так далеко, что позволяет поцелуй и объятия и даже скромное соприкосновение с обнаженной возлюбленной, исключая, однако, окончательную утеху, ибо она недопустима для тех, кто любит чистой любовью».
Этот скромный автор жил в века, когда звездами эстрады были трубадуры. В самом конце XII и в XIII веке гремела слава таких исполнителей, как Гильом Аквитанский, Маркатрю, Бертран де Вентадорн, Арнаут Даниэль. Трубадурами восхищались Данте и Петрарка. А трубадуры, надо сказать, никогда не сочиняли историй о любви со счастливым завершением. Иногда они даже прямо осуждали желание куртуазного рыцаря добиться взаимности у дамы.
Можно предположить, что они поступали так из чувства самосохранения. Ведь условия жизни трубадура и писателя книг различаются очень сильно! Писатель может никогда не встречаться со своими читателями, а вот если мужчина-трубадур при непосредственной встрече поет даме о любви, то она отождествляет исполнителя и «лирического героя» и вместо духовных переживаний способна ответить делом. (Да вы посмотрите хотя бы, как ведут себя современные эстрадные фанатки.) Для исполнителя же пение песен является средством добывать деньги, а не любовь. А если он начнет «подыгрывать» даме, то ее муж может неправильно его понять и тоже ответить делом.
Добродетель в жизни и творчестве была просто спасением для трубадуров, потому она восторжествовала и в поэзии, и в жизни общества. Это оказалось важным и для воспитания женщин тоже, поскольку в некоторых местах даму, пойманную на месте супружеской измены, весьма неласково наказывали.
Вообще с конца XII века наступили времена, очень примечательные для истории женщин. Отсюда начался быстрый процесс перемены их «имиджа». Рэй Тэннэхилл пишет:
Почему это произошло? Причин здесь несколько. Одной из важнейших сам Тэннэхилл называет «опыт взросления самих крестоносцев». Дело в том, что за первые тридцать лет после начала в 1097 году Крестовых походов не менее половины французских рыцарей отправились в Святую Землю или северную Испанию, на территорию Византийской империи, а вскоре к ним присоединились и огромные толпы немецких и английских рыцарей.
Этот «исход» дал двоякий эффект.
Во-первых, знакомство с более продвинутой византийской культурой и литературой и с теми идеалами отношений, которые ныне называются «древнегреческими», повлияло на тех, кто отправился в походы. А временное исчезновение из европейского общества наиболее агрессивных его членов дало шанс множеству других проявить себя в интеллектуальной сфере, причем эта форма «взросления» происходила одновременно с притоком в Европу литературы из завоеванных стран. По словам Тэннэхилла, «многие из достижений античности прошли через фильтр испанского мусульманства, что и стало одной из главных причин возникновения той формы литературы, которая прямо повлияла на положение женщины в Европе». Литературоведы пишут:
Мы бы эти слова с удовольствием повторили, ибо так оно и есть: с Византии началась античность в Европе.
Во-вторых, если до Крестовых войн женщины полностью зависели от своих отцов, мужей и сыновей и даже Бог считал их существами низшего сорта, то в результате Крестовых войн они оказались вынужденными сами отвечать за себя и хозяйство и даже заниматься политикой. Это, конечно, способствовало росту самоуважения.
Среди других факторов необходимо отметить, что стабилизации общественного положения женщины способствовала церковь: если почти до конца XII века муж мог легко расстаться с надоевшей женой, то затем церковь пресекла эту практику.
Еще одна причина перемены отношения к женскому полу – приход из Византии в Европу культа Девы Марии. Раньше «первой» женщиной была Ева, виновница человеческого грехопадения; теперь таковой стала Мария, мать Спасителя. От такой перемены женщины много выиграли.
Наконец, от XII века начал развиваться chansons de geste, жанр «песен действия», по своему влиянию на культуру сравнимый с современным культом телесериалов. Это были длинные ассонансные поэмы, что-то вроде речитатива под простой аккомпанемент, повествующие в основном о подвигах воинов и христианских рыцарей, путешествующих по сказочной стране, с любовными и боевыми подвигами. Новинкой стала идеализация женщины. Для рыцаря становилось приличным, во-первых, хранить верность Господу Богу, во-вторых, своему сюзерену и, в третьих, – даме сердца.
Куртуазная (придворная, благородная) любовь наделила Даму добродетелью, обернув ее неким волшебным туманом. Мужчины ушли на войну и с собой унесли идеал. И о том же самом идеале – о женщинах – бродячие трубадуры пели песни… женщинам. А они уже твердо усвоили, что изменять своему рыцарю нельзя. И женщины сами брались за перо.
Литературоведы прямо пишут: «Апулей, который знал, о чем говорит, называл стихи Сапфо «чувственными» и «распутными», а Овидий говорит о них как о полном руководстве по женскому гомосексуализму». Впрочем, приведенное здесь стихотворение Сапфо едва ли не самое лучшее в ее творчестве. В основном же то, что из него известно, поэзией назвать трудно. Часто это просто несвязанные призывы типа «Придешь ли ты ко мне, прекрасная».
Вообще в этот период (линия № 4) мы видим просто море разливанное любви и страсти. Анакреонт (570–478 до н. э.):
Подобные произведения («Анакреонтические оды») писали на всех языках в средневековье и даже в новое время (Парни во Франции, Грейм в Германии, Державин и Батюшков в России) и вышли из моды только в эпоху романтизма в начале XIX века.
Петроний (I век н. э., линия № 5):
Что же вы – возразит нам тут читатель – начали с эпохи Крестовых походов, а примеры любовной литературы даете из античной Греции?! Хорошо, приведем примеры других эпох и стран, и вы увидите, что здесь тоже не обходится без Венер и амуров. С Петронием перекликается Гвидо Кавальканти (1255–1300, линия № 5):
Для сравнения – IX и XIII века (линия № 6 «арабской» волны), произведения Рудаки (ок. 858–941) и Руми (1207–1299).
Всемирная «игра в куртуазную любовь», которой были увлечены буквально все (включая извращенцев), развивалась и усложнялась трудами поэтов и писателей. Полагают, что очень многое было почерпнуто у мусульман, но между мусульманским и христианским обществом было существенное различие: арабские женщины строго охранялись, «предмет страсти» даже не всегда можно было увидеть. Добродетель и целомудрие, которые воспевались поэтами Европы, заменили в здешних условиях стены гарема:
По синусоиде время этой восточной куртуазной любви соответствует рыцарской эпохе Европы.
Но вот в чем парадокс: если до начала этой литературно-любовной эпопеи люди знали только любовь-желание, то появившееся в ходе ее понимание «возвышенной любви» прежних желаний отнюдь не уничтожило. Прелюбодеяние оставалось самим собой, пусть даже его завернули в кружева слов. Позже, с развитием известного «демократизма» и быстрого увеличения количества грамотных людей, это сыграло свою роль.
И точно такой же путь прошла «античная» литература; мы легко видим параллели по нашим линиям веков.
Гвидо Гвицинелли (1230/40-1274, линия № 5) учитывал в творчестве своем, как говорят,
Вергилий – линия № 5; Овидий – линия № 5; Лукан – линия № 5; Тит Ливий («римский Геродот») – линия № 5. Ни одного автора выше «родной» для Гвицинелли линии № 5. Может быть, это случайность? Посмотрим же, какие параллели между античностью и средневековьем находят для других авторов сами литературоведы.
Боккаччо (1313–1375, линия № 6)
Вот какие поэтические произведения о любви оставил нам Боккаччо.
Можно, конечно, предположить, что вплоть до линии № 9 антиков действительно вспоминали последовательно. Что писатели 1-го трака (Гвицинелли, Боккаччо, Данте, Рабле) по каким-то причинам не знали ни одного писателя или поэта 2-го и 3-го траков, живших на «линиях веков», находящихся выше их по нашей синусоиде.
Но если учитывать, что «синусоиды» этой тогда не существовало, что обнаружили ее мы сами, изучая творчество художников, архитекторов, писателей применительно к хронологии Скалигера, то правильность такого предположения становится крайне маловероятной. Неужели же люди сумели забыть (и снова вспоминать) не только литературу и искусство, географию и астрономию, но также технику и технологию любовной игры?… А ведь правило «линий веков» действует вплоть до времени жизни самого Скалигера!
Вот линия № 7:
Как видим, автор 1-го трака линии № 7 превзошел произведения авторов 2-го и 3-го трака линий № 5–6. Конечно, если сложить синусоиду и рассматривать историю в полном объеме, то в этом ничего удивительного нет. Но ведь именно этого историки как раз и не спешат делать.
Далее оказывается, что по синусоиде совпадают появления новых литературных стилей.
В XIV веке мы видим в Европе расцвет любовной литературы. Это произведения Боккаччо и Чосера, творивших вскоре после Овидия. У этих авторов отдельные новеллы (Боккаччо) или рассказы (Чосер) соединяются общей сюжетной рамкой, создающей некое подобие общей композиции. Так, с линии № 6 начинается переход от «лучистой», по Морозову, литературы, к скелетной.
«Метаморфозы» Апулея построены по этому же принципу, но можно заметить усложнение композиции по сравнению с Боккаччо и Чосером. О его новелле «Об Эроте и Психее» Ганс Лихт пишет, что «этот, вероятно, весьма древний материал, вне всяких сомнений, впервые нашел свое отражение в греческой прозе, но известен нам только в той форме, которую придал ему Апулей».
В Византии время расцвета любовного романа в стихах, обычно пятнадцатисложного, приходится на Палеологовскую эпоху. Почин положил Продром в XII веке (линия № 6 «византийской» волны). Тогда же написаны «Каллимах и Хриссороя» (XIV век, тоже линия № 6 «византийской» волны»), «Ливистр и Родамна», «Иверий и Маргарона», «Флорий и Плацафлора». В этом последнем произведении встречается игра в «протяженно-сложенные» словообразования, свойственные Аристофану («пурпурно-розовоустая», например, и т. п.). Удивлять нас это не должно, поскольку «древний грек» Аристофан (ок. 445 – ок. 385 до н. э.) относится к линиям № 5–6 «греческой» синусоиды, это XIII–XIV реальные века.
А вот Апулея (ок. 125 – ок. 180 н. э.) мы относим на конец XIV – начало XV века и просим читателя в приведенной далее цитате обратить внимание на его отношение к деталям. Такой сложной детализации не найти у Боккаччо и Чосера, авторов, явно предшествовавших ему:
«Не успел я лечь, как вот и Фотида моя, отведя уже хозяйку на покой, весело приближается, неся в подоле ворох роз и розовых гирлянд. Крепко расцеловав меня, опутав веночками и осыпав цветами, она схватила чашу и, подлив туда теплой воды, протянула мне, чтобы я пил, но раньше, чем я осушил ее всю, нежно взяла обратно и, понемногу потягивая губками, не сводя с меня глаз, маленькими глоточками сладостно докончила. За первым бокалом последовал другой и третий, и часто чаша переходила у нас из рук в руки; тут я, вином разгоряченный, и не только душой, но и телом, к сладострастию готовым, чувствуя беспокойство, весь во власти необузданного и уже мучительного желания, наконец приоткрыл свою одежду и, показывая своей Фотиде, с каким нетерпением жажду я любви, говорю:
– Сжалься, скорей приди мне на помощь! Ведь ты видишь, что пылко готовый к близкой уже войне, которую ты объявила мне без законного предупреждения, едва получил я удар стрелы в самую грудь от жестокого Купидона, как тоже сильно натянул свой лук и теперь страшно боюсь, как бы от чрезмерного напряжения не лопнула тетива. Но если ты хочешь совсем угодить мне – распусти косы и подари мне свои желанные объятия под покровом струящихся волною волос.
Без промедления, быстро убрав посуду, сняв с себя все одежды, распустив волосы, преобразилась она прекрасно для радостного наслаждения, наподобие Венеры, входящей в волны морские, и, к гладенько выбритому женскому месту приложив розовую ручку, скорее для того, чтобы искусно оттенить его, чем для того, чтобы прикрыть стыдливо:
– На бой, – говорит, – на сильный бой! Я ведь тебе не уступлю и спины не покажу. Если ты – муж, с фронта атакуй и нападай с жаром и, нанося удары, готов будь к смерти. Сегодняшняя битва ведется без пощады!
В таких и похожих на эту схватках провели мы ночь до рассвета, время от времени чашами прогоняя утомление, возбуждая вожделение и снова предаваясь сладострастью. По примеру этой ночи прибавили мы к ней других, подобных, немалое количество».
Известно, что на определенном этапе развития изобразительного искусства в «раннем Возрождении» умение детализировать изображение почиталось как высшая ступень мастерства. И вот, то же самое мы видим в литературе, но только видим мы это, лишь отказавшись от негодной хронологии. На той же линии, то есть вскоре после Апулея, написано следующее чудесное стихотворение Микеланджело Буонароти (1475–1564):
Ошибки в хронологии бывают и на протяжении 1-го трака, то есть того, что мы в синусоиде обозначаем как «реальную историю». Так, знаменитый рыцарский роман «Тристан и Изольда» традиционно относят к XII веку. Но читатель сам может увидеть, насколько сложна его композиция. Его можно отнести не ранее, как к концу XIV – началу XV века. Мы приводим его краткое содержание, как оно изложено в книге «История западноевропейской литературы»:
«Тристан, сын одного короля, в детстве лишился родителей и был похищен заезжими норвежскими купцами. Бежав из плена, он попал в Корнуол, ко двору своего дяди короля Марка, который воспитал Тристана и, будучи старым и бездетным, намеревался сделать его своим преемником. Выросши, Тристан стал блестящим рыцарем и оказал своей приемной родне много ценных услуг. Однажды его ранили отравленным оружием, и, не находя исцеления, он в отчаянии садится в ладью и плывет наудачу. Ветер заносит его в Ирландию, и тамошняя королева, сведущая в зельях, не зная, что Тристан убил на поединке ее брата Морольта, излечивает его. По возвращении Тристана в Корнуол местные бароны из зависти к нему требуют от Марка, чтобы тот женился и дал стране наследника престола. Желая отговориться от этого, Марк объявляет, что женится только на девушке, которой принадлежит золотистый волос, оброненный пролетавшей ласточкой. На поиски красавицы отправляется Тристан.
Он снова плывет наудачу и снова попадает в Ирландию, где узнает в королевской дочери, Изольде Златовласой, девушку, которой принадлежит волос. Победив огнедышащего дракона, опустошавшего Ирландию, Тристан получает от короля руку Изольды, но объявляет, что сам не женится на ней, а отвезет ее в качестве невесты своему дяде. Когда он с Изольдой плывет на корабле в Корнуол, они по ошибке выпивают «любовный напиток», который мать Изольды дала ей для того, чтобы ее и короля Марка, когда они выпьют его, навеки связала любовь. Тристан и Изольда не могут бороться с охватившей их страстью: отныне до конца своих дней они будут принадлежать друг другу. По прибытии в Корнуол Изольда становится женой Марка, однако страсть заставляет ее искать тайных свиданий с Тристаном. Придворные пытаются выследить их, но безуспешно, а великодушный Марк старается ничего не замечать. В конце концов любящие пойманы, и суд приговаривает их к казни. Однако Тристану удается бежать с Изольдой, и они долгое время скитаются в лесу, счастливые своей любовью, но испытывая большие лишения. Наконец, Марк прощает их с условием, что Тристан удалится в изгнание.
Уехав в Бретань, Тристан женится, прельстившись сходством имен, на другой Изольде, прозванной Белорукой. Но сразу же после свадьбы он раскаивается в этом и сохраняет верность первой Изольде. Томясь в разлуке с милой, он несколько раз, переодетый, является в Корнуол, чтобы тайком повидаться с ней. Смертельно раненный в Бретани в одной из стычек, он посылает верного друга в Корнуол, чтобы тот привез ему Изольду, которая одна лишь сможет его исцелить; в случае удачи пусть его друг выставит белый парус. Но когда корабль с Изольдой показывается на горизонте, ревнивая жена, узнав об уговоре, велит сказать Тристану, что парус на нем черный. Услышав это, Тристан умирает. Изольда подходит к нему, ложится с ним рядом и тоже умирает. Их хоронят, и в ту же ночь из двух их могил вырастают два деревца, ветви которых сплетаются».
Сервантес (1547–1616) высмеивал такого сорта литературные поделки. А почему? Потому что подобное печатают еще и при нем!
В предлагаемом далее отрывке из Лукиана, грека II века н. э., – а на самом деле автора XV века – в разговоре гетер заметна не только детализация, но и стыдливость в изображении однополой любви. А как мы покажем в следующей главе, как раз по линии № 7 церковь и общество осудили такие игрища извращенцев. Причем осуждению их подвергала отнюдь не «языческая церковь», а христианская. Соответственно менялись нравы и в «древности» по той же линии веков:
«КЛОНАРИОН: Удивительные вещи рассказывают о тебе, Леэна. В тебя якобы влюбилась, как мужчина, богачка Мегилла с Лесбоса, и говорят, будто вы живете вместе. Никогда бы не подумала, что такое может случиться. Неужели? Вижу, ты покраснела. Так скажи мне, что в этих разговорах правда.
ЛЕЭНА: Эх, Клонарион, то, что они говорят, – правда, только мне стыдно признаться, уж больно все это необычно.
КЛОНАРИОН: Благая Афродита, о чем ты?!
ЛЕЭНА: Мегилла и коринфянка Демонасса тоже пожелали устроить пирушку, на которую пригласили и меня поиграть им на кифаре. Демонасса, да будет тебе известно, так же богата и распутна, как Мегилла. Что ж, я пошла и сыграла им на кифаре. Когда я закончила играть и наступило время сна, обе они были уже под хорошей мухой, и Мегилла сказала мне: «Видишь, Леэна, пришло время как следует выспаться, иди, ложись между нами».
КЛОНАРИОН: Ты так и сделала? И что же случилось потом?
ЛЕЭНА: Сначала они целовали меня, словно мужчины, касаясь не только губами, но и открывая рот и поигрывая языками; затем они обняли меня и стали трогать мою грудь. При этом поцелуи Демонассы походили скорее на укусы. Я уже не знала, что и думать. Вскоре Мегилла, которая к тому времени здорово уже распалилась, сорвала с головы парик, которого я раньше на ней не заметила – столь искусно был он сделан и столь похож на настоящие волосы, и теперь со своей короткой прической ужасно походила на мальчика или даже на настоящего молодого атлета. В первый момент я просто оторопела. Она же обратилась ко мне и сказала: «Видела ли ты прежде столь прекрасного юношу?». – «Но где же этот юноша?» – спросила я. «Не считай, что видишь перед собой женщину, – продолжила она, – потому что зовут меня Мегиллом, недавно я женился на Демонассе, и теперь она моя жена». – Услышав это, я не сдержала улыбки и молвила: «Так, значит, ты мужчина, Мегилл, а мы об этом и не догадывались: видать, ты, как Ахилл в девичьем платье, рос незаметно среди дев. Но есть ли у тебя тот самый признак мужественности и любишь ли ты Демонассу, как любил бы ее мужчина?» – «Этого, конечно, нет, – возразила она, – да это и необязательно. Ты скоро узнаешь, что моя любовь еще слаще».
КЛОНАРИОН: Чем же и как вы затем занимались? Об этом я хотела бы получить как можно более точные сведения.
ЛЕЭНА: Не задавай больше вопросов; мне так неловко, что от меня правды ты ни за что не узнаешь».
Свободный диалог, сложная детализация, вообще легкое владение словом сразу выдают, что Лукиан (120–180 н. э., линия № 7) – писатель эпохи Возрождения.
Упомянутый тут Эразм Герт Гертсен (1466/69-1536) всю жизнь писал на латыни, а в Англии он окунулся в атмосферу идей неоплатоников и даже изучил греческий язык, словно какой-нибудь древний римлянин в Афинах. Для него были характерны
«Диалоги» Лукиана, как сообщают, вместе с Эразмом переводил Томас Мор (1478–1535, линии № 7–8), не иначе как на латынь. Также Рейхлин (1455–1522) переводил его на латинский язык. Неужели ни римляне, ни византийцы, ни итальянцы не перевели его до XV века? Остается сделать вывод, что и в самом деле жил он незадолго до своих переводчиков.
Лукиан был наиболее популярен и у немецких гуманистов. Во второй половине XV века они переводили на немецкий язык, кроме него, таких авторов, как Плавт, Теренций, Апулей, Петрарка, Боккаччо, Поджо, Пикколомини, но потом сами перешли на латынь.
(Интересно и симптоматично, что Плавта и Теренция можно «найти» и на линии № 6, и на переходе от линии № 7 к № 8. Это тот случай, когда автор упоминается в римских источниках III века наряду с авторами из греков от IV до II веков до н. э., а это подтверждает правильность нашей «римской» волны, в которой III век растянут на три линии.)
Корнхерт в 1525 году (линия № 8) перевел на голландский «Утешение философией» Боэтия (ок. 480–524, линия № 6).
Цельтис (1459–1508, линии № 7–8) издал «Германию» Тацита (ок. 55 – ок. 120, линии № 6–7).
Пиркхеймер (1470–1530, линия № 8), «владея древнегреческим языком, особое внимание… уделял популяризации эллинской философии и литературы. Творения Платона, Ксенофонта, Плутарха и Лукиана переводил он на латинский язык». А что, до Пиркхеймера некому было перевести эти произведения на латынь?… Он также перевел «Характеры» Теофраста (372–287 до н. э., линии № 6–7). «Соревнуясь с Лукианом и Эразмом Роттердамским (!) написал ироническую «Защиту и похвалу подагре».
В XV веке появляются переводы Цицерона, Тита Ливия, Данте, Боккаччо, Петрарки на каталонский язык. Антонио де Геваро пишет в XVI веке «Часы государевы, или Золотая книга об императоре Марке Аврелии». В Испании проявляют особый интерес к «римским испанцам» – Сенеке и Лукану. Луис де Леон был брошен в тюрьму в 1572 году за перевод «Песни песней».
В 1516 году Лудовико Ариосто (1474–1533) написал «Неистовый Орландо». Пинья, издатель Ариосто, расхваливал его в таких выражениях:
Из всех здесь перечисленных Тибулл (ок. 50–19 до н. э.) и Проперций (50–15 до н. э.) относятся к линиям № 5–6, Катулл – к линии № 5. Так же и Б. Кастильоне (1478–1529) писал латинские стихи и прозу, подражая Овидию, Проперцию и Цицерону.
Палангений (1500–1543) был почитателем эпикурейца Лукреция. «Петраркизм и платонизм были не единственными направлениями в литературе XVI в. С ними уживалось эпикурейство…»
Ругелаи (1475–1525) подражал «Георгикам» Вергилия. Он воспользовался в своей литературной работе легендой, рассказанной Павлом Диаконом (линия № 7). Аретино (1492–1556) пишет «Горация», сюжет которого восходит к Титу Ливию.
Кардинал Биббиена (1470–1520) предпочитал Эпикура апостолу Павлу и основывался в своем творчестве на комедии Плавта «Два Менехма». Пьер де Ронсар (1524–1585) писал, что «его манерой будут не «возвышенные стихи», а «прекрасный низкий стиль, доступный и приятный, как писал Тибулл, искусный Овидий и опытный Кабулл».
Жуан де Баиф напечатал (1572) свои переводы «Хвастливого воина» Плавта, «Евнуха» Теренция и «Антигоны» Софокла. Ронсар работал над переводом плавтовского «Плутоса». Шарль Этьен перевел в 1542 году «Девушку с Андроса» Теренция. Другой перевод этой комедии приписывается Этьену Доле. Жак Пелетье рекомендовал следовать Плавту и Теренцию в области комедии, а Софоклу и Еврипиду – в области трагедии.
Как видим, Плавт и Теренций очень популярны в XVI веке, линия № 8. Быть может, не случайно: ведь они сами жили в годы линий № 7–8. Используя их сюжеты, Лариве (1540–1619), будто соревнуясь с Шекспиром, трактовал их – но только в духе итальянцев, а не англичан; не отставали и французы.
Появились «Странствия Персилеса и Сихисмунды» Сервантеса (линия № 8), отдаленным образцом которых, как сообщают нам литературоведы, были «Эфиопика» Гелиодора и «Левкинна и Клитофон» Ахилла Татия (III и IV века, линии № 6 и 7). Каро переводил «Энеиду» и «Дафниса и Хлою» Лонга.
В конце XV – начале XVI века начался постепенный переход от «нижних» чувств к «верхним». Писатели научаются писать о чувствах и мыслях. Появляется умение «психологического портрета». Один из видных представителей такого рода писателей – Лонг. В общей хронологической карте его размещают во II–III веке до н. э., линии № 7–8, что соответствует XV–XVI реальным векам. Этот грек (или не грек?) с острова Лесбос не датирован с точностью до года, к тому же имя, конечно, сбивает исследователей с толку. Но в рамках нашей концепции место ему именно в XVI веке. О чем его книги? А ни о чем, кроме чувств.
Г. Лихт пишет:
Но хватит расхваливать Лонга, да еще чужими словами; приведем несколько примеров из романа.
«И когда они увидали, что козы и овцы пасутся, как надо, севши на ствол дубовый, осматривать стали они, – в яму свалившись, не ободрался ли Дафнис до крови. Ничего у него не было ранено и ничего окровавлено, но запачканы были землей и грязью волосы и тело все остальное. И было у них решено, чтоб Дафнис обмылся, пока не узнали Ламон и Миртала о том, что случилось.
И войдя вместе с Хлоей в пещеру Нимф, где ручей был, он отдал Хлое стеречь свой хитон и сорочку, и сам, став у ручья, омывал свои кудри и тело. Кудри его были черные, пышные; тело же смуглым сделал от солнца загар, и можно было б подумать, что тело окрашено тенью кудрей. С восхищеньем Хлоя смотрела – прекрасным казался ей Дафнис, и, так как впервые прекрасным он ей показался, причиной его красоты она купанье считала. Когда спину и плечи ему омывала, то нежная кожа легко под рукой поддавалась; так что не раз украдкой она к своей прикасалась, желая узнать, которая будет нежнее. Солнце было уже на закате; тогда свои стада домой они погнали, и с тех пор ни о чем не мечтала уже более Хлоя, лишь о том, что хотела вновь увидать, как купается Дафнис. С наступлением дня, когда на луга они пришли, как обычно, сидя под дубом, Дафнис играл на свирели, а вместе с тем и за козами он наблюдал: они же лежали, как будто его напевам внимали. А Хлоя, севши рядом, глядела за стадом своих овец, но чаще на Дафниса взор направляла. И вновь, на свирели когда он играл, прекрасным он ей показался, и опять причиной его красоты звуки песен считала она, так что, когда он кончил играть, она и сама взялась за свирель, надеясь, что, может быть, станет сама она столь же прекрасной. Она убедила его опять купаться пойти и вновь увидала его во время купанья и, увидавши, к нему прикоснулась и ушла опять в восхищеньи, и восхищение это было началом любви. Каким она мучилась чувством, не знала юная дева: ведь она воспиталась в деревне, ни разу она не слыхала, никто не сказал, что значит слово «любовь». Томилась ее душа, и взоры ее рассеянны были, и часто, и много она говорила о Дафнисе. Есть перестала, по ночам не спала, о стаде своем забывала, то смеялась, то горько рыдала, то засыпала, то вновь подымалась; лицо у нее то бледнело, то вновь, как зарево, ярко горело.
… Об одной только Хлое он мог говорить. И если один без нее оставался, он так сам с собой, как в бреду, говорил:
«Что сделал со мной Хлои поцелуй?
Губы ее нежнее роз, а уста ее слаще меда, поцелуй же ее пронзил больнее пчелиного жала. Часто я целовал козлят, целовал нежных щенят и телка, подарок Доркона, но ее поцелуй – что-то новое. Дыханье у меня захватывает, сердце хочет выскочить, душа тает, как воск; и все же опять я хочу ее поцелуя. На горе себе я тогда победил, небывалая раньше меня охватила болезнь, и имя ее я даже назвать не умею. Собираясь меня целовать, не отведала ль Хлоя трав иль питья ядовитого? Как же она не погибла сама? Как поют соловьи, а свирель у меня все время молчит! Как весело скачут козлята, а я недвижимо сижу! Как ярко цветы цветут, распустившись, а я венков не плету! Вон фиалки, вон гиацинт цветы свои распускает, а Дафнис уже увядает. Неужели Доркон станет скоро красивей меня?»
Так говоря, страдал и томился Дафнис прекрасный; ведь впервые вкусил он от дел и слов любовных.
… А с наступлением полдня время уже начиналось, когда их глаза были в плену очарованья: когда Хлоя нагого Дафниса видала, ее поражала его цветущая краса, и млела она; ничего в его теле не могла она упрекнуть. Он же, видя ее одетой в шкуру лани, с сосновым венком в волосах, как она подавала ему чашу с питьем, думал, что видит одну из нимф, обитавших в пещере. И вот он похищал сосновый венок с ее головы, сначала его целовал, а потом на себя надевал; и она, когда он омывался в реке, снимая одежды, надевала их на себя, сама их сначала целуя. Иногда они друг в друга яблоки бросали и головы друг другу украшали, пробором волосы деля; Хлоя говорила, что волосы его похожи на мирты, так как темными были они, а Дафнис лицо ее сравнивал с яблоком, так как оно было белым и розовым вместе. Он учил ее играть на свирели, и когда она начинала играть, он отбирал свирель у нее и сам своими губами проводил по всем тростинкам. С виду казалось, что учил он, ошибку ее поправлял, на самом же деле посредством свирели нежно и скромно Хлою он целовал.
Как-то раз в полуденную пору, когда он играл на свирели, а их стада в тени лежали, незаметно Хлоя заснула. Это подметив, Дафнис свирель свою отложил и ненасытным взором всею он ей любовался; ведь теперь ему нечего было стыдиться; и тихо он сам про себя говорил: «Как чудесно глаза ее спят, как сладко уста ее дышат! Ни у яблок, ни у цветов на кустах нет аромата такого! Но целовать ее я боюсь; ранит сердце ее поцелуй и, как мед молодой, безумным быть заставляет. Да и боюсь поцелуем своим ее разбудить. О болтливые цикады! Громким своим стрекотаньем вы не дадите ей спать; а вот и козлы стучат рогами, вступивши в бой; о волки, трусливей лисиц! чего вы их до сих пор не похитили!»
Когда он так говорил, цикада, спасаясь от ласточки, хотевшей ее поймать, вскочила к Хлое на грудь, а ласточка, преследуя ее, схватить не смогла, но, гоняясь за ней, близко так пролетела, что крыльями щеку Хлои задела. Она же, не зная, что такое случилось, с громким криком от сна пробудилась. Увидав же ласточку, – близко еще летать она продолжала, – и видя, что Дафнис смеется над испугом ее, от страха она успокоилась и стала глаза протирать, все еще дальше хотевшие спать. Тут цикада из складок одежды на груди у Хлои запела, как будто моливший в беде, получивши спасенье, приносит свою благодарность. И вновь громко вскрикнула Хлоя, а Дафнис опять засмеялся. И под этим предлогом руками груди он коснулся у ней и оттуда извлек милую эту цикаду; она даже в руке у него петь продолжала. Увидевши ее, в восхищенье Хлоя пришла, на ладонь ее взяла, целовала и вновь у себя на груди укрывала, а цикада все петь продолжала…
Схоронивши Доркона, омывает Дафниса Хлоя, к нимфам его приведя и в пещеру его введя. И сама впервые тогда обмыла тело свое на глазах у Дафниса, белое, красотой без изъяна сияющее. Для такой красоты незачем было воды; а затем, собравши цветы, что цвели по полям тою порою, увенчали венками статуи богинь, а Доркона свирель прикрепили к скале как дар богам, как им посвященье. И после таких очищений они пошли и коз и овец осматривать стали. Они на земле все лежали; не паслись они, не блеяли они, но думаю я, так как не было видно Дафниса с Хлоей, о них тосковали они. Когда ж они показались и раздался обычный их окрик, и на свирели они заиграли, овцы тотчас же встали и стали пастись, а козы стали скакать, зафыркали, как бы радуясь все спасенью привычного им пастуха. А вот Дафнис не мог заставить себя быть веселым: когда увидал он Хлою нагою и красу ее, прежде сокрытую, увидел открытою, заболело сердце его, будто яд какой-то его снедал. Дыханье его было частым и скорым, как будто кто гнался за ним, то совсем прекращалось, как будто силы свои истощив в беге своем предыдущем. И можно сказать, что купанье в ручье для него оказалось страшнее, чем в море крушенье. Он полагал, что душа его все еще остается во власти разбойников. Простой и наивный, как мальчик, не знал он еще, что в жизни страшнейший разбойник – любовь».
«Психологизм и эротика – основная его черта, и именно благодаря ей он нашел живой отклик в литературах Нового времени», – вот что говорят о произведении Лонга литературоведы. А мы возражаем: не отклик нашел этот роман в Новое время, а написан был в XVI веке.