В Хайфе евреи и арабы жили бок о бок: от главной улицы Халуц до Кармеля — еврейская часть города, на Кармеле и в прибрежной части — смешанные кварталы, в перенаселенном Вади-Ниснас, по соседству с Немецкой колонией — арабы-христиане и в нижнем городе — мусульманская беднота. Арабы-христиане были богаче арабов-мусульман. Такие кланы, как Бутаджи, Тума и им подобные, владели обширными земельными участками, вели европейский образ жизни и детей отправляли учиться в Европу.
Как раз в Хайфе и появился первый еврейско-арабский профсоюз. Но если евреи хотели бороться за улучшение условий труда, то со временем арабы все больше и больше хотели бороться с евреями. Дело в том, что арабская беднота из окружающих городков и деревень, составлявшая главную и дешевую рабочую силу, со страхом смотрела на прибывающих в Хайфу евреев, вытеснявших арабов с рынка труда.
А прибывающие из разных стран евреи начинали строить заводы — стекольный, цементный, мукомольный, не говоря уже о созданной бывшим русским революционером Пинхасом Рутенбергом Электрической компании, куда арабов вообще не брали. Борьбе арабов против евреев за рынок труда способствовало и то, что городской голова Абд эль-Рахман эль-Хадж евреев просто не любил. А тут еще появилась Декларация Бальфура, даровавшая евреям Национальный очаг в Палестине. Против нее в городе прошло несколько демонстраций. Мусульманские проповедники призывали арабов создать свое правительство, свергнуть власть англичан и аннулировать Декларацию Бальфура. Состоялась арабская демонстрация и против визита Уинстона Черчилля, и на ее фоне местный муфтий довел своими проповедями антиеврейские настроения до такого накала, что арабская толпа двинулась к площади Хамра бить евреев. Но ее встретила английская полиция, открывшая огонь на поражение. Двое арабов были убиты. Остальные разбежались, успев по дороге избить нескольких евреев. Во время похорон убитых арабов в городе были закрыты все арабские магазины.
В такой обстановке арабы и евреи начали готовиться к выборам в городское Законодательное собрание.
Азиз Домет был далек от политики. После Берлина Хайфа казалась ужасно провинциальной. Большинство евреев, конечно кроме выходцев из Германии и его соседей из Вади-Ниснас, не носят галстуки; на весь город всего два банка — «Англо-палестинский» и «Барклис», один кинотеатр «Ора», он же — «Народный дом», и три кафе, из них два — еврейских и одно — арабское. Ни кабаре, ни настоящих театров, одним словом — провинция. Но Домет не сомневался, что со временем трудолюбие евреев-мечтателей превратит захудалую Палестину в часть Европы, а Хайфу — в Баку. С другой стороны, провинциальный уклад жизни позволял сосредоточиться на работе. Нет, не в школе, конечно, где он поневоле морщился, когда ученики произносили немецкие слова, а заработка едва хватало, чтобы прокормить семью. Оживал Домет за письменным столом после того, как закрывал дверь, чтобы не слышать ни глупостей Адели, ни плача Гизеллы.
Адель хотела богатой жизни, вечно жаловалась, ходила надутая.
— Ты разве не видишь, что я донашиваю старье, которое привезла из Берлина? Ты же мне еще ни одного платья не купил!
— Вот и донашивай. Сама же говорила, что отец тебя так воспитал.
— Ты что, издеваешься? Мне тут и выйти некуда, и поговорить не с кем. Хоть бы кто-нибудь по-немецки понимал!
— А доктор Урбах?
— Вот еще, буду я с евреем разговаривать!
— Он же у тебя роды принимал!
— Подумаешь! Это же — его работа. Он за это деньги получает.
— Ну, и дрянь же ты! Все деньгами меряешь!
— Сам ты — дрянь. На папочкины денежки кто позарился?
— Да вы же меня просто надули!
— Ага, значит, я права, значит, ты не на мне женился, а на деньгах, и еще меня дрянью обзываешь! Постой, куда ты? Азиз! Куда ты? Опять к своим евреям? Только с ними все время и проводишь. Все разговоры только о них. Думаешь, тебе от них какая-нибудь польза будет? Черта с два! И не смей хлопать дверью!
Домет пошел к матери, перебирая в голове одни и те же мысли.
«И это — семейная жизнь? Господи, как надоело все время слышать ее крики! Как хочется тишины! Как хочется быть одному!»
— Опять поругались? — с порога спросила мать, взглянув на сына.
Домет опустил голову.
Они сели за стол и начали есть.
— Чего она теперь от тебя хочет?
— Хорошей жизни. Ходить в гости, в рестораны.
— Слава Богу, что соседи ее не слышат.
— Но Адель тоже можно понять. Целый день одна с ребенком, поговорить не с кем. Она же не понимает ни слова по-арабски.
— Могла бы и выучить. А если не выучила, пусть с тобой говорит. Ты — ее муж.
— Со мной она уже наговорилась. Теперь хочет с другими. С тобой, вот. Ты же — ее свекровь.
— Мальчик мой, я уже в том возрасте, когда и учиться бесполезно, и волноваться вредно. Ты же знаешь, что у меня на примете была для тебя другая невеста. И красивая, и хорошо воспитанная, и богатая. Зачем тебе понадобилась немка?
— Ну, мама, что плохого в том, что Адель — немка?
— Плохого, может, и нет, но ты не хуже меня знаешь, что она — чужая.
— А что ты сказала бы, женись я на еврейке?
— Хоть на еврейке, хоть на немке — никакой разницы нет: жениться нужно на своих.
— Может, ты и права.
— А твоя невеста еще не замужем, — оживилась мать. — Поговорить с ней?
— Это еще зачем?
— Затем, что с чужими счастью не бывать. Попомни мои слова. Конечно, Адель родила мне внучку. А лучше бы внука.
— Может, она еще родит тебе и внука.
— А ты этого хочешь?
Домет молчал.
— Что ж ты молчишь, мой мальчик?
— Не хочу врать.
— Мне?
— Себе. Если бы не ребенок, я давно от нее ушел бы.
Мать опустила глаза.
— Как обед?
— Очень вкусно. Как всегда.
Когда Домет вернулся домой, Адель еще не спала.
— Будешь есть?
— Нет.
— Мамаша уже успела накормить?
— Не трогай мою мать.
— А с чего это она меня так возненавидела? Что я ей плохого сделала? Мои родители приняли тебя как сына.
— Чтобы облапошить.
Адель зарыдала.
В постели Домет как бы невзначай прикоснулся к плечу Адели. Плечо дрогнуло. Он прижался к ней. Она застыла. Потом резко повернулась к нему. Он целовал ее заплаканные глаза, а она лихорадочно нашептывала ему на ухо бессвязные слова, прерываемые всхлипами и вскриками. Ночью Адель была лучше, чем днем.
Адель уже заснула, а Домету опять начали лезть в голову всякие мысли. Главным образом — о деньгах.
«Полтора фунта за квартиру… Зеленщик подождет, ничего с ним не случится. За перепечатку рукописи еще не заплатил, а это важнее зеленщика. Новое платье для Адели… Откуда я возьму ей денег на новое платье? Как меня надула ее семейка! Неужели евреи могли бы меня так обмануть? Никогда! Евреи — народ Библии. Господи, как все повторяется. Евреи снова совершают Исход, только не из Египта, а из Европы. Снова идут на Землю обетованную, где им уже ни с кем не придется воевать. А я, слава Всевышнему, живу в это время. Не говоря уже о том, что возвращение евреев на Святую землю ~ это исполнение библейских пророчеств. Я хочу писать о евреях и арабах, перековавших мечи на орала».
Меир Хартинер с Дометом сидели на лавочке в Бахайских садах.
— Случилось это ровно два года назад, — вздохнул Хартинер, — когда убили Трумпельдора.
— Кого? — переспросил Домет.
— Трумпельдора. Разве вы о нем не слышали? — удивился Хартинер.
— Нет.
— Да что вы! Впрочем, вы же тогда были за границей. Если бы вы только знали, Азиз, что это был за человек!
И Хартинер подробно рассказал Домету об одноруком герое русско-японской войны, который погиб, защищая от арабов еврейское поселение Тель-Хай.
По странному стечению обстоятельств не прошло и нескольких дней, как Домет увидел в «Палестайн пост» заметку под названием «Скандал с памятником Трумпельдору». Тут же была помещена фотография памятника и написано, что скульптор Гордон, новый репатриант из Америки, выставил в Тель-Авиве макет памятника: бюст Трумпельдора в окружении льва, орла и двух детей. «Публике этот макет очень понравился, — писал автор заметки, — но, поскольку не нашлось ни одной общественной организации, готовой взять на себя расходы по установке памятника, разгневанный скульптор разбил макет и отбыл обратно в Америку».
Домет долго всматривался в строгое и скорбное лицо Трумпельдора, в котором в самом деле было что-то если не от льва, то уж точно от орла. Понятно, зачем скульптор добавил детей: они придут на смену Трумпельдору. И хорошо, что он изобразил его в военной форме.
«Хартинер сказал, что у Трумпельдора не было одной руки. Левой или правой? И как он стрелял одной рукой? И когда он приехал из России? Знал ли он древнееврейский язык? Кем были его товарищи, которых он повел в бой? И что за арабы на них напали? Как погиб Трумпельдор?»
В следующую встречу с Хартинером Домет записал все, что тот ему рассказал, и получил адреса людей, лично знавших Трумпельдора.
Домет сам не заметил, как начал писать пьесу «Йосеф Трумпельдор».
6
Авигдор Амеири приехал в Эрец-Исраэль, когда за спиной у него уже были и война, на которой он командовал ротой в австро-венгерской армии; и год русского плена в Сибири, где он выучил русский язык, включая отборный мат; и два года жизни в Одессе в самый разгар гражданской войны; и один довоенный сборничек стихов, изданный еще в родной Венгрии под тогдашней его фамилией Фойерштейн, а в руках — целый чемодан рукописей. Зная иврит, он начал работать в газете «ха-Арец».
Как-то раз редактор предложил ему съездить в Хайфу.
— Есть там один интересный араб.
— Араб? — переспросил Амеири.
— Да. Он написал пьесу о Трумпельдоре.
— То есть как? Почему о Трумпельдоре?
— Вот и я удивился, но не все же арабы — враги.
— А я думал, все.
— Нет, как видите, бывают исключения, и он — одно из них. Вот вам рукопись, почитайте, поговорите с этим арабом, его зовут Азиз Домет, а потом напишите статью.
Амеири взял рукопись. В ней было сорок пять страниц убористого текста на немецком языке, написанного каллиграфическим почерком.
Вернувшись домой, Амеири начал читать. Драма в трех актах. На великолепном немецком араб описывал последний день жизни еврейского героя Йосефа Трумпельдора, который погиб совсем недавно, и эта рана еще не зажила.
Чем больше Амеири читал, тем больше росло его удивление: Азиз Домет восхищался Трумпельдором так, как если бы героем был не еврей, а араб.
Отчаянно смелый солдат, борец за сионизм, пожертвовал своей жизнью, защищая от арабов еврейское поселение Тель-Хай. Не менее поразительно и то, что союзниками Трумпельдора были галилейские арабы во главе с вымышленным молодым шейхом Абдар-Раифом, который относился к евреям, как к братьям. Трумпельдора и Абдар-Раифа пытается поссорить некий иностранный офицер, надо полагать — английский, но ему это не удается. Шейх влюблен в красавицу Двору, которая не отвечает ему взаимностью, но это не мешает шейху произносить пламенные речи о необходимости строить новую Палестину рука об руку с евреями. И Трумпельдор, и шейх написаны очень живо. Во втором акте перед зрителями проходит жизнь киббуца, члены которого все душевные силы отдают работе и личная жизнь отходит на второй план (очень верно подмечено). Члены киббуца мастерят хупу[4] для Трумпельдора с Саррой. Дойдя до этого места, Амеири невольно усмехнулся, потому что об увлечениях Трумпельдора ходили легенды, но ни одной девушке так и не удалось завлечь Осю под хупу. Третий акт — поселение окружают несколько сотен арабов: они требуют открыть ворота, чтобы провести обыск. Бой, в котором погибают и Трумпельдор, и шейх Абдар-Раиф.
Закурив и походив по комнате, Амеири перечитал пьесу еще раз. В ней, правда, была некая наивность, но она только украшала пьесу. Грешила пьеса и схематичностью: герои все как один — пламенные идеалисты и по большей части говорят лозунгами. Но автор сумел передать атмосферу. Он явно понял, как важно, чтобы у народа был свой герой. Мысль о необходимости союза между евреями и арабами делала пьесу из ряда вон выходящей: так в Эрец-Исраэль еще никто не писал. А писать так нужно. И даже очень.
С таким мнением Амеири поехал в Хайфу, после чего опубликовал статью, в которой, в частности, писал: «Мы гуляли с Азизом Дометом и видели наших идеалистов за тяжелой работой, но не теряющих задора. Домет восторгался тем, что новые дома вырастают на нашей земле как грибы. Он попросил меня, чтобы столь дорогую для него пьесу „Трумпельдор“ перевели на иврит, и я взял на себя этот труд, вернее, счел своим приятным долгом сделать перевод. Пьеса заслуживает того. Может, имеет значение и то, что автор — не еврей. А возможно, еще и то, что Домет смотрит на все происходящее в нашей жизни как на процесс возрождения двух семитских ветвей, который он считает невозможным без братской дружбы еврейского и арабского народов, и поэтому не замечает той клокочущей вражды, которую политики сеют между ними».
Статья редактору понравилась.
— Как он выглядит, этот ваш Домет?
— Похож на Луначарского, — засмеялся Амеири.
— На кого?
— На русского министра. Никогда не видели? Ну, тогда… чем-то напоминает Вейцмана.
— Да что вы?
— Только волос на голове побольше.
— Какой же это Вейцман, если волос побольше? — засмеялся редактор. — Ну, а что вы скажете о нем как о человеке?
— Христианин. Исполнен любви и сочувствия ко всему человечеству, но особенно к своему народу и к нашему.
— А как к нему относятся арабы?
— Не любят его.
— Иначе и быть не может. Надо надеяться, что ему не придется бежать за границу и что его не убьют, — сказал редактор.
— Вы думаете, и до этого может дойти? — спросил Амеири.