Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) - Игорь Леонидович Волгин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из книги: Пропавший заговор

Пропавший заговор. Достоевский: дорога на эшафот

М., 2017. Академический проект. 869 с.

Четыре части, 21 глава.

Часть I. Прекрасные порывы

Гл. 1. Домик в Коломне

Гл. 2. «Липранди тебе кланяется…»

Гл. 3. Тайный агент

Гл. 4. «Жар гибели свирепой…»

Гл. 5. Злоумышленник в жизни частной

Гл. 6. Неоконченные люди

Гл. 7. Арестование на рассвете

Часть II. Из подполья – с любовью

Гл. 8. Приглашение в Зазеркалье

Гл. 9. В направлении Содома

Гл. 10. Преимущества камерной прозы

Гл. 11. «Где не любят Гутенберга…»

Гл. 12. Соузники царей

Гл. 13. Царь-лицедей

Гл. 14. Сильный барин

Часть III. Семёновский плац и его окрестности

Гл.15. Превращения Петра Антонелли

Гл. 16. «Делает ужасное впечатление…»

Гл. 17. Живой труп

Гл. 18. Post scriptum как жанр: к судьбе генерала

Гл. 19. Россия и Европа

Гл. 20. Смертная казнь в стихах и прозе

Гл. 21. Английский след

Книга посвящена трагическому эпизоду русского XIX столетия и одновременно – решающему перелому в жизни Достоевского. Большинство архивных материалов, многие из которых незнакомы читателю позволили автору реконструировать неизвестные доселе аспекты политического процесса петрашевцев, завершившегося грандиозной инсценировкой смертной казни на Семёновском плацу.

Хотя в представленные здесь избранные тексты не вошли обширные документальные блоки, а также некоторые остросюжетные темы (например, судьба внедрённого в общество Петрашевского агента-провокатора П. Д. Антонелли, роль в этом деле И. Л. Липранди и т. д.), читателю предоставляется возможность ознакомиться с основными моментами этой исторической драмы.

Несколько вступительных слов

22 декабря 1849 года, по возвращении с Семёновского плаца «домой» – в Петропавловскую крепость, Фёдор Достоевский пишет письмо старшему брату Михаилу Михайловичу. Он говорит, что не утратил надежды когда-нибудь, после Сибири, увидеть и обнять близких ему людей. «Ведь был же я сегодня у смерти три четверти часа, прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь ещё раз живу!»

«Три четверти часа», настаивает автор письма – и это исчисление, конечно, более верно, нежели время, указываемое им через десятилетия и, по своей отдалённости, сокращённое до пятнадцати минут. Три четверти часа он пребывает «в состоянии смерти». Примерно столько же заняла произнесённая им 8 июня 1880 года триумфальная Пушкинская речь. Два ключевых и противоположных по смыслу события его жизни – крайние точки её нисхождения и восхождения – совпали по протяжённости и как бы отразились друг в друге.

Он говорит в письме к брату: живу ещё раз. Эта вторая жизнь, начавшаяся на эшафоте, окажется дольше первой: она продлится тридцать один год.

Процесс Петрашевского и его друзей сам по себе достаточно драматичен. Прикосновенность к этому делу будущего автора «Бесов» сообщает всей ситуации глобальный метафизический смысл.

Эмпирические подробности петрашевской истории не менее важны, чем её побудительные мотивы и видимые общественные последствия. Ибо сам ход политического процесса (включая в это понятие не только следствие, суд, приговор и т. д., но и скрытое протекание исторической жизни) выводит нас, если можно так выразиться, в царство ментальностей: именно от них зависят «последние судьбы» России. Здесь пересекаются роковые пути человека и государства, причём каждый оказывается по-своему прав. Здесь по сути начинается история русской интеллигенции (и – что характерно – история провокаторства): впервые такую большую роль играет идейный аспект.

Дело даже не в том, что жертвы Семёновского плаца – это первые русские социалисты, как бы угадавшие тенденцию и предвосхитившие «направление пути». (За что им спешили отдать ритуальную дань их более преуспевшие исторические последователи.) И не столь уж существенно, были ли они умеренными реформаторами или оголтелыми радикалами. Здесь – одна из завязок нашей национальной судьбы. В этом отношении дело 1849 года ещё не закрыто. В нём таятся такие интимные обстоятельства и наличествуют такие сшибки характеров и воль, что, пожалуй, самым главным становится чисто человеческий аспект. Это действительно «процесс о намерениях»: может быть, тех, что присущи человеку как разумному существу.

Архитектоника и общее построение данной работы должны напомнить структуру другой нашей книги – «Родиться в России. Достоевский и современники: жизнь в документах». К её предисловию, небесполезному в методологическом плане, мы и отсылаем любопытствующего читателя.

Стараясь не задерживаться на достаточно изученных сюжетах, мы отдаём предпочтение обстоятельствам тайным или не вполне прояснённым (и, разумеется, неизвестным архивным документам). Впрочем, как хотелось бы верить, все они тяготеют к некоему единому тексту: биография Достоевского стремится стать «биографией» русского XIX столетия. Последнее возможно лишь потому, что жизнь создателя «Карамазовых» вообразима и как «действующая модель» России, совокупный образ её национальной судьбы.

Разумеется автор отдаёт предпочтение первоисточникам. Хотя написание отдельных слов и словосочетаний приведено в соответствие с современными нормами, в некоторых случаях сохранены грамматические и стилистические особенности оригинала. (В цитируемых материалах советского периода оставлено принятое тогда написание заглавных и строчных букв.) Иногда в авторском тексте приходится цитировать тот или иной документ, присутствующий также в части документальной. В таком случае он, как правило, приводится без ссылки.

Все авторские подчёркивания даются обычным курсивом, подчёркивания в цитатах и документах – курсивом полужирным.

Из главы 1 (Часть I)

Домик в Коломне

Уличное знакомство

В феврале 1826 года Пушкин писал Дельвигу из Михайловского: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя»[81].

Заговор обнародован не был: человеколюбие «молодого царя» поспешило явить себя во всемилостивейшей замене четвертования общей виселицей на пять персон. Минует двадцать три года – и нескудеющее монаршее великодушие будет простёрто над новым молодым поколением. Недаром Достоевский добрым словом вспомянет императора Николая, пожалевшего в нём «молодость и талант».

Молодость между тем была на исходе. Что же касается таланта, он, как и прежде, доставлял утешение читателям «Отечественных записок». Мелкие и немногочисленные рассказы, а также более капитальные создания – «Слабое сердце», «Белые ночи» и прерванная на полувздохе «Неточка Незванова», не производя такого эффекта, как «Бедные люди», всё же поддерживали авторскую репутацию на уровне, достаточном для того, чтобы без зазрения требовать у Андрея Александровича Краевского не менее пятидесяти рублей серебром за печатный лист.

Он, как и мечталось, стал известным писателем. «Апогея», однако, была позади. Тот, кто некогда прочил ему «венцы и капитолии», отходя в лучший мир, с горечью отречётся от своих, очевидно, внушённых минутой, предсказаний. Умерший, как выразился один современник, «вовремя» Белинский ещё успеет расслышать первые раскаты европейской грозы. Годом раньше, летом 1847-го, утонул, как бы нечаянно предварив грядущую участь Писарева, 23-летний Валериан Майков – едва ли не единственный, чьи критические сочувствия оставляли бывшему любимцу публики некоторую надежду.


Дом Шиля на углу Вознесенского проспекта и Малой Морской улицы, в котором Достоевский жил с весны 1847 г. до ареста.

Рисунок Добужинского, 1923 г.

Последнее его пристанище в Петербурге – перед десятилетним отсутствием – дом Шиля на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта. Из окон (все его жилища, как правило, располагались на углу – так, чтобы окна выходили на церковь) открывался вид на Исаакиевский собор. Условия обитания были соблюдены. Он переезжает сюда от Бекетовых, где жили вскладчину: любезная его сердцу ассоциация просуществовала всего несколько месяцев. Впрочем, не по слабости одушевлявшей её идеи, а потому что сами братья-основатели, словно предчувствуя имеющие вскоре воспоследовать перемены, заблаговременно отбыли в более отдалённый от фурьеристских соблазнов город Казань.

…Достоевский снова остаётся один. Правда, в Петербурге теперь литераторствует и старший брат Михаил Михайлович: поддавшись искусительному примеру младшего, он распрощался с инженерной карьерой и переехал из Ревеля в столицу. Но душа жаждет не только родственных приязней…

Всегда напряжённый в кругу «своих», автор «Бедных людей», казалось бы, гораздо легче должен сходиться с натурами простыми, далёкими от треволнений, возбуждаемых близостью к изящной словесности. Глубокомысленный, как все доктора, Степан Дмитриевич Яновский (судя по некоторым отзывам – порядочный зануда) составляет отныне его домашнее общество. Этот ласковый резонёр, кажется, искренне верит, что он – ближайший наперсник своего замкнутого и мнительного пациента, которого более всего на свете влекут загадки черепных шишек…

Достоевского между тем занимают и другие проблемы. Позднее, желая утолить любопытство членов Следственной комиссии и как бы впутать в дело саму судьбу, он припомнит, что его знакомство с Петрашевским было вполне случайным: он, мол, вовсе не искал этой встречи.

Действительно, чернобородый странноватого вида мужчина мог бы и не отнестись к нему (на улице!) с, по-видимому, неуместным и отчасти даже праздным вопросом: об идее его будущей повести. Это уличное знакомство столь же случайно, как и не предвиденное никем совпадение: оба они однолетки и, что ещё удивительнее, один из них (а именно – Достоевский) всего на два дня старше своего нового знакомца. Но почему бы не усмотреть в этих упрямых сближениях властное дуновение рока?

Не говорим уже о том, что отцы у обоих – медики, участники войны 1812 года (во время Бородинского боя Петрашевский-старший заведовал медицинской частью русского левого фланга) и что оба родителя не доживут до печальной развязки.

Петрашевского-младшего крестил генерал М. А. Милорадович («заочно от государя императора Александра I Павловича Благословенного»[82], – покажет крестник на следствии). Через четыре года крёстный будет сражён на Сенатской пулей Каховского: её попытается извлечь кум смертельно раненного генерала, Петрашевский-старший.

При всей разности натур у одногодков есть кое-что общее.

Оба они (в момент знакомства – 25-летние молодые люди) – цвет поколения, возросшего на том, что есть, но рано задумавшегося над тем, что до́лжно. Вопрос, заданный Достоевскому, – лишь повод для знакомства. Не напиши он «Двойника», Петрашевский спросил бы его о чем-нибудь не менее замечательном. Он интересен собеседнику прежде всего как человек духа. Оба они принадлежат к одному духовному братству.

В России подобному союзу уместнее оставаться тайным.

После Белинского автор «Бедных людей» уже далеко не таков, каким был до. Ему не чуждо теперь не только ничто человеческое, но и – общечеловеческое. Мир, лежащий во зле, не может быть ни оправдан, ни принят. Его следует изменить радикально!

Куда бы он ни пошел, он бы попал в Коломну:

У ПокроваСтояла их смиренная лачужка…

Возможно, он усмехался, вспомянув по случаю эти строки. Ибо титулярный советник Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский, второй переводчик департамента внутренних сношений Министерства иностранных дел, обитал именно здесь, в отдалённой местности столицы. Его деревянный, недавно открытый для посещений дом, доставшийся ему по праву наследования (покойный родитель не допустил бы никаких сомнительных сходбищ), тоже стоял «у Покрова». Разумеется, Пушкиным воспето было другое домостроение («лачужки этой нет уж там»), но, как, надеемся, заметит читатель, нам интересны не вещественные совпадения, а метафизические ауканья.


Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский.

С акварельного портрета

Достоевский пытается уверить членов Следственной комиссии, что «ни в характере, ни во многих понятиях» он не имеет сходства с хозяином дома. (Это, пожалуй, единственный пункт, когда он с ними вполне откровенен.) Подобное признание нимало не могло повредить главному участнику процесса. Более того: оно как бы служило к некоторому его оправданию. Выставляя Петрашевского в качестве безобидного чудака, чистого теоретика, весьма удалённого от практических нужд, вопрошаемый осторожно подталкивал вопрошающих к простой, но в данных условиях крайне желательной мысли: все эти невинные странности и уклонения суть лучшие доказательства легкомыслия обсуждаемого лица, то есть полной его непригодности на роль политического трибуна. «Психология» (а в некоторых ответах на вопросы Комиссии употреблено именно это средство) понадобилась исключительно для того, чтобы замаскировать политику. Ибо изъяны характера, сколь бы они ни были огорчительны, не подпадают под статьи Уголовного кодекса.

«Впрочем, – добавляет Достоевский, – я всегда уважал Петрашевского, как человека честного и благородного»[83].

Конечно, протоколы допросов – не самый надёжный источник для выяснения подлинных мнений. Но надо учесть, что Комиссия вовсе не требовала от подследственных лестной оценки главного злоумышленника. И иные из них сочли за благо обвинить его во всех своих несчастьях. В этих условиях признание Достоевского обретает особую цену.

Он не только не ставит под сомнение личную честность Петрашевского, он готов – может быть, по особенному чувству – извинить его странности.

Он сказал однажды о герое Сервантеса: «Самый великодушный из всех рыцарей, бывших в мире…».

«И я бы мог, как шут…» – оборвёт Пушкин строку и изобразит рядом виселицу с пятью повешенными.

«Как мы смешны в этих костюмах», – скажет на эшафоте Петрашевский: круговорот переодеваний завершится смертным балахоном.

Вхождение в новый круг (смертников: он будет стоять меж ними на эшафоте) не потребовало от Достоевского особых усилий. И тем более не оказалось для него таким потрясением, как знакомство с Белинским. Он уже был в курсе.

Имена Сен-Симона, Фурье, Оуэна произносились здесь с таким же пиететом, с каким, скажем, несколькими десятилетиями ранее среди людей образованных поминались имена Вольтера или Руссо. Идеи, от которых захватывало дух, золотые зёрна социальных утопий пали на почву, менее всего приуготованную для выживания подобных растений. Они должны были либо вымерзнуть на корню, либо принести фантастические плоды.

Но чем дальше отстояла российская явь – с миллионами оброчных душ, универсальной табелью о рангах и публичными порками на площадях – от новейших откровений взыскующего европейского духа, тем искусительнее были его призывы для тех, кто без видимой цели бродил в белых петербургских ночах, когда предметы меняют свои значения – и вот уже мнится, что чуть различимая в тумане крепость и есть тот предназначенный для общей радости дом, где утишается страдание и каждому воздаётся по заслугам его…

…Что стоит судьбе слегка оттянуть финал, дабы те, над кем уже подпилены шпаги, успели бы проскочить за черту – туда, где лейб-медик Мандт в ужасе шепнёт цесаревичу: «Каротида не бьется больше», и Герцен в своём лондонском далеке, невзирая на ранний час, велит откупорить шампанское.

Но пока император вполне здоров: он не спускает глаз с крайнего запада Европы. Министерство Гизо падёт: петербургская развязка будет приближена громом парижских пушек. Царь явится средь шумного бала. Звучным голосом, словно самой природой рассчитанным на славный исторический резонанс, произнесёт он знаменитую фразу: «Седлайте коней, господа, во Франции республика!» [84].


«Без руля и без ветрил». Французская карикатура на перепуганных революцией европейских монархов.

«Charivari» от 18 апреля 1848 г.

Сим надлежало остеречь не только мятежные народы, но и неблагомыслящих соотечественников. Последние окажутся величиной исчезающе малой (однако же не настолько, чтобы исчезновение их прошло совсем незамеченным). Официальная формула 49-го года – «горсть людей совершенно ничтожных» – вполне созвучна правительственной аттестации почти четвертьвековой давности – тех подозрительных штатских, кои затесались в каре на Сенатской площади: «несколько человек гнусного вида во фраках».

Так блюлось эстетическое единство.

«…Петрашевцы были совершенно одного типа с декабристами», – подтвердит позднее Достоевский. Сравнение будет признано неуместным, и цензор «Дневника писателя» вычеркнет всю главу.

Между тем на это любопытное сходство указывал не только автор «Дневника». Оно учтено и в известной периодизации русского освободительного движения: петрашевцы, как и декабристы, рачительно отнесены к его дворянскому этапу.

«И те, и другие, – продолжает Достоевский, – принадлежали бесспорно к одному и тому же господскому, «барскому», так сказать, обществу; и в этой характерной черте тогдашнего типа политических преступников… решительно не было никакого различия»[85]. Можно добавить, что и тех, и других одушевлял дух высокого идеализма. Правда, у петрашевцев появляется один новый мотив. Они имеют в виду не только национальное обновление, но и нечто неизмеримо большее. Они жаждут мирового переустройства. И не ощутим ли в будущих глобальных прозрениях автора Пушкинской речи (разумеется, в кардинально переосмысленном виде) этот первоначальный порыв? Ибо, как и призываемый им потрудиться на родной ниве «русский скиталец» (тот же социалист), сам автор Пушкинской речи тоже уповает не на призрачное «отдельное» счастье (которое на фоне несчастья других не может быть совершенным), а – на мировую гармонию: он тоже «дешевле не примирится».

Сын живописца

В «Введении по делу Петрашевского…» Липранди решает признаться в том, о чем умалчивал раньше: «Наконец, мне передана была высочайшая воля употребить все средства ввести агента на эти вечера».

Итак, тайного вторжения требует сам государь. Он продолжает зорко следить за ходом событий, не брезгуя никакими подробностями и лично определяя характер игры. Он понимает, что необходим шпион. Антонелли вызван к исторической жизни именно им.

«Сын живописца» (читай: действительного академика живописи), 23-летний не докончивший курса студент, обладал двумя важными преимуществами: обширной памятью и нескучным слогом. Первое позволяло ему не растерять информацию; второе – прилично изложить её на бумаге. Что он и делает регулярно – с января по апрель 1849 года.

Некоторые воспоминатели называют Антонелли родственником Липранди: очевидно, из-за экзотического звучания их средиземноморских имен. Это несправедливо: они не состояли в родстве (хотя испанские предки Липранди переселились в Россию именно из Италии, откуда явились и предки Антонелли). Что мешает, однако, заподозрить и Дубельта, чей отец, согласно семейным преданиям, похитил мать его, происходившую из испанского королевского рода?

Донесения Антонелли – Липранди (в их дуэте неожиданно прорывается высокий оперный звук!) читаются с истинным интересом.



Поделиться книгой:



Регистрация