в туалетах европейского типа. Точно так же раздражают его и белые суповые тарелки, и белейшая европейская бумага, которая блестит и отражает свет, что неприятно глазу. В то же самое время традиционная китайская и японская бумага свет поглощает, она мягка и не издает при складывании неприятного шуршания, что создает впечатление уюта и спокойствия. Так же нехороши белые потолки и стены европейского жилища59.
Иными словами, ненавистная Танидзаки белизна, подчеркнутая таким же «безвкусным» электрическим освещением, исходит с Запада, она есть продукт деятельности белого человека. Писатель же мечтал о доморощенной цивилизации, самобытном искусстве и знании, которые порождали бы вещи и образы, способные соответствовать «цвету кожи и наружности японцев, японскому климату и пейзажу».
В традиционной японской культуре белый цвет, как уже отмечалось, устойчиво ассоциировался с погребальным обрядом и отчетливо напоминал о смерти. Эта символика сохранялась и в новых условиях. На похоронах знатного лица люди облачались во фрак, в петлицу которого вставлялась белая розетка60. На перевязочных пунктах в японской армии тяжелораненых, требующих немедленного хирургического вмешательства, маркировали белыми ярлыками, остальных — красными61. В популярном романе Кикути Кан (1888—1948) «Дама с жемчугом» (1920)62 его героиня, которая приносит окружающим смерть, обладает белейшей кожей, а ее аксессуаром, давшим название роману, является белоснежное ожерелье. Иными словами, и в белом цвете кожи — вопреки всем эталонам традиционной культуры — теперь могли видеть отсутствие жизни, угрозу, безжизненность, отсутствие красоты.
Разумеется, белый цвет напоминал японцу не только о смерти. Он служил и символическим обозначением любой ритуальной чистоты. Но именно «смертельную» коннотацию белого цвета и пытались (вероятно, подсознательно) актуализировать новые творцы «чисто японской» цветовой и телесной эстетики.
При первоначальных контактах с японцами многие европейцы отмечали превосходный художественный «вкус» японцев. Относясь весьма скептически к обыкновениям японцев и их одежде, И. А. Гончаров, тем не менее, после встречи с японскими чиновниками отмечал: «Еще мне понравилось в этом собрании шелковых халатов, юбок и мантилий отсутствие ярких и резких красок. Ни одного цельного цвета, красного, желтого, зеленого: всё смесь, нежные, смягченные тоны того, другого или третьего. Не верьте картинкам, на которых японцы представлены какими-то попугаями. И простой народ здесь не похож костюмами на ту толпу мужчин, женщин и детей, которую я видел на одной плантации в Сингапуре. Там я поражен был смесью ярких платьев на малайцах и индийцах, и счел их за какое-то собрание птиц в кабинете натуральной истории»63. Он же свидетельствовал: «Наши русые волосы и белые зубы им [японцам] противны; у них женщины сильно чернят зубы; чернили бы и волосы, если б они и без того не были чернее сажи»64.
Таким образом, «чужие» цвета (включая белый) входили в противоречие с традиционными представлениями о том, каким надлежит быть японскому цвету. Конечно, тогдашняя японская массовая культура часто демонстрировала совсем другие образцы отношения к цвету, но наиболее чуткие интеллигенты формировали иные подходы, основанные на учете местных культурных особенностей.
Вышеприведенные высказывания японских писателей и мыслителей принадлежат людям, на глазах которых среда обитания японца менялась решительно и бесповоротно. Однако детские воспоминания бередили душу и обладали несравненной и столь понятной привлекательностью. Ко многим чутким людям приходило ощущение, что западная массовая культура, представленная в Японии (главным образом в ее американском изводе) — чересчур примитивна, кричаща, назойлива, безвкусна. Это касается и жилья, и одежды, и еды. Танидзаки писал: «В детстве омлет был для меня вкуснее са-сими, сейчас совершенно обратное. Мне кажется, <...> что, в общем, самая невкусная в мире еда — европейская. Не оттого ли, что я живу поблизости от Нада, где сакэ изготовляют из кристально чистой воды, японское сакэ стало для меня самым вкусным?»65
Вестернизация заставляла менять привычки и вкусы, вторгалась в самое интимное — в тело, но отменить ностальгию по старым добрым временам и она была не в силах. Так бывает везде и всегда, но в Японии эта тоска приобрела сильно выраженный эстетическо-телесный оттенок. «Поскольку Япония уже вступила на пути европейской цивилизации, то остается только оставить стариков на обочине; тем не менее, следует помнить, что, покуда не изменится наш цвет кожи, мы сами должны будем всегда тащить на своих плечах тот груз потерь, который предназначается нам одним»66. Иными словами, Танидзаки настаивал на неотменимости расовой принадлежности, реализующейся через кожу.
Писатели, поэты, публицисты и мыслители — часто с раздражением — отмечали, что по стилю жизни японцы теперь мало отличаются от европейцев, но от этого желание самоидентификации становилось только сильнее. Тело (главным образом кожа, отчасти волосы67) было тем последним рубежом, где японец держал оборону от «вражеских» сил, которые стремились отменить самобытность нации, самобытность японца. Культура и быт Японии испытывали сильнейшее влияние Запада, но антропологические особенности нельзя было нивелировать, и японцы надеялись, что цвет кожи спасет их от уничтожения. В отличие от конца XIX и начала XX в., когда японцы страстно желали походить на «белоснежных» европейцев, «неотменимость желтого» выступала теперь как положительный фактор. Однако временами от рассуждений на эту тематику веет истерикой.
Наблюдения Танидзаки Дзюнъитиро, Хагивара Сакутаро и им подобных зачастую отличаются тонкостью и вкусом. Вырванные из историко-культурного контекста рассуждения Танидзаки о свете и тени, о белом и черном до сих пор считаются на Западе классикой японской эстетики. Однако не будем забывать и о том, что — в конечном итоге — они представляли собой ослабленный эстетикой перевернутый шовинизм белого человека. В особенности, когда эти идеи бывали перенесены на уровень массового сознания в условиях крепнущего тоталитаризма с его откровенно националистическими устремлениями. Японская культура не стремилась к равенству, расовая красота вписывалась в эту закономерность. Раньше японцы казались менее красивыми, чем европейцы, теперь красивее стали японцы. И теперь признаком «благородного» происхождения и «красоты» выступает не белый, а желтый цвет (цвет японской кожи) со всеми возможными вариациями и оттенками.
Осмыслявший телесную красоту японцев, этот эстетический дискурс мог иметь определенный успех только в самой Японии. Выражение «люди Востока», которое употреблял Танидзаки, включало в себя еще и китайцев с корейцами, но это — по большому счету — мало меняло дело. Презрительное и высокомерное отношение большинства тогдашних японцев к современным им китайцам (не говоря уже о корейцах) не вызывает никакого сомнения.
Однако за счет одного этого эстетического дискурса телесный комплекс неполноценности не мог быть преодолен полностью. Сравнивать свое тело с телом европейцев вошло в болезненную привычку. Сэридзава Кодзиро в романе «Умереть в Париже» (1942) писал: «Любуясь невестой, совершенно естественно державшейся в европейском платье — встречая гостей у входа зал, она была в белоснежном свадебном наряде, а на банкете появилась в нежно-розовом суаре, я невольно думал о том, как быстро прижилась в Японии западная культура, ведь нынешние японки даже с точки зрения западных стандартов могут смело соперничать с европейскими женщинами. Марико, к примеру, ни в чем не уступала многим замечательным представительницам женского пола, с которыми я познакомился в Европе и которые блистали не только красотой, но и умом, не говоря уж об исключительной тонкости чувств, являвшейся едва ли не главным их достоинством»68.
Тем не менее и Сэридзава полагал, что таких японок, которые могут соперничать с европейками, насчитывалось совсем немного. Героиня романа отмечает: «Рядом с нашей каютой была каюта тридцатилетней японки, которая ехала вдвоем с сыном, пятилетним мальчиком смешанной японоанглийской крови. Она, что совершенно нехарактерно для японок, была прекрасно сложена, элегантное европейское платье сидело на ней превосходно, походка была не хуже, чем у европейских женщин, плывущих на нашем корабле, и я, прогуливаясь по палубе, изо всех сил старалась идти так, как эта Хацуко Макдональд, — я впервые надела тогда европейское платье, туфли причиняли мне неимоверные мучения, но я терпела, старательно следила за своей походкой, смотрела на Хацуко снизу вверх и мечтала о том времени, когда стану такой, как она, и научусь ходить так же легко и непринужденно, как европейские женщины»69.
Приведенная цитата свидетельствует об убежденности автора в том, что можно «выучиться» на европейца. Но это была «отсталая» точка зрения, свойственная для более раннего времени. Обществом все более овладевают настроения, что японцу не следует стремиться стать европейцем — следует не учиться у него, а проучить, что и обеспечит чаемую самоидентификацию японского народа.
Национализация тела
Государь (или сёгун) в традиционной Японии — это объект непосредственного почитания и авторитет для сравнительно узкой группы приближенных лиц. В Японии конца XIX — начала XX в. в соответствии с общеисторической тенденцией в «развитых» западных странах созидалось государство «народного типа», когда руководитель такого государства является репрезентацией всего населения, всей «нации», всего «народа», что создавало предпосылки для мобилизации этого народа в немыслимых доселе масштабах. Специфика Японии заключалась, в частности, в том, что в Европе это явление протекало на фоне десакрализации (или же полном элиминировании) фигуры монарха, в Японии же мы наблюдаем создание народного государства, сердцевину которого образует монарх, подвергающийся усиленной сакрализации. И не «народ» — через посредство мирных выборов или же кровавых революций — является источником его власти (что характерно для западной ситуации), а он сам (его тело и кровь) являются для народа источником жизни. Власть японского императора дана ему рождением, она зависит не от народного во-леизлияния, а от решения синтоистских божеств, вынесенного в незапамятные (и столь памятные) времена мифа. Поэтому синхронные по времени западные технологии репрезентации лидера нации, рассчитанные на создание эффекта «близости к народу», применялись в Японии в ограниченной степени. Он не произносил зажигательных речей с трибуны, мало путешествовал по стране и редко встречался с населением, не писал писем и теоретических работ, обязательных для изучения. Лицезрение его портрета было обусловлено ситуативно (предъявлялся в учреждениях и школах только во время государственных праздников), императорская иконография не знала трехмерных (скульптурных) изображений. С появлением радио император Сёва не стал использовать его для общения с народом. Лидеры западного типа искали площадки и возможность (или же ее видимость) для диалога, который в японской ситуации выглядел попросту неуместным. Японский император не искал близости с народом, это народ искал близости с ним. Искал и находил.
Метафора коллективного тела имела огромное значение в государственной идеологии второй половины XIX — первой половине XX в. Уподобление государства человеческому организму (государство-тело, яп.
Видный юрист и политический деятель Цуда Мамити (1829—1903) писал в 1874 г.: «Полагаю, что правительство подобно духу, народ же подобен телу. Сочетание духа и тела образуют человека, сочетание правительства и народа образуют государство. Тело без духа — это труп. Дух же сам по себе, без тела — это не человек. Народ без правительства не образует государства. Правительство без народа тем более не образует государства. Если кто-то думает, что тело просто повинуется приказаниям духа, то это не так. У тела есть свои дарованные Небом законы. Если не учитывать эти законы и чрезмерно использовать тело, тогда и дух подвергнется чрезмерному напряжению, что приведет к ослаблению человека и его смерти. Если же использовать тело в соответствии с небесными законами, тогда человек будет становиться все здоровее и здоровее»70.
Цуда Мамити выступал против абсолютной монархии, в его понимании тело-народ имело право на сопротивление в случае его чрезмерного «использования» духом. Цуда действительно заботился о «народном теле» — выступал против пыток в тюрьмах и ратовал за создание парламента.
По отношению к государству наиболее последовательно и успешно (в плане общественного признания) применял метафору тела другой юрист — профессор Минобэ Тацукити (1873— 1948). Именно под его влиянием в начале XX в. в японский политико-государственный быт прочно входит «теория органа»
В традиционной китайской мысли государь характеризовался, как правило, в качестве «сердца» (или «сознания» — яп. смн,
Ранние просветители периода Мэйдзи, которые делали упор на необходимости приобретения современных западных научных знаний для модернизации Японии, при характеристике тела-государства употребляли позаимствованную с Запада новомодную медицинскую лексику. Они тоже ратовали за монархию и уподобляли ее телу, но в их рассуждениях государь именуется не вульгарной головой, но «головным мозгом», а его чиновники не только «пятью органами» (понятие «пяти органов» было присуще для традиционной медицины), но и «нервной системой»73.
К концу XIX в. в сознании японского общества уже прочно укоренилась концепция «государства-семьи». В этой системе император исполняет роль отца-матери
В связи с этим японская общественная мысль «усовершенствовала» китайскую модель — оба этих долга оказались объединены в один: «верность государю и родителям — это одно и то же» («тюко иппон»). Подобное соединение встречается еще в работах нативистов эпохи Токугава, в период Мэйдзи этот лозунг был повторно обоснован Като Хироюки, который полагал, что в нем заключена уникальность японской политико-культурной ситуации, когда правящая династия не знает перерыва, и в стране невозможны революции — на том основании, что в жилах всех японцев течет одна и та же японская кровь.
Профессор Токийского императорского университета Ход-зуми Ясака (1860—1912) в работе «Патриотизм народного образования» писал в 1897 г.: «Неотъемлемое свойство [политической] системы японского народа состоит в том, что она является кровным образованием... Нашим общим предком является внушающий трепет Небесный императорский предок. Он является предком нашего народа, а императорский дом является домом хозяина народа». В 1912 г. другой профессор Токийского университета — Какэи Кацухико — додумал эту мысль до конца и в работе «Великий смысл древнего синто» заявил, что «ни один человек, принадлежащий к японскому народу, не может существовать без императора. Поскольку мы получаем свою жизнь от внушающего трепет императора, то, если бы императора не было, мы не смогли бы даже родиться, а японский народ исчез»74. Утверждение о том, что все японцы являются кровными родственниками, было большим новшеством. Еще совсем недавно никому просто не могло бы прийти в голову объявить, что в жилах сёгуна и крестьянина течет одна и та же кровь.
Таким образом, несмотря на оттенки в политических взглядах мыслителей, все японцы считались этими профессорами органами (клетками) одного и того же огромного тела — сообщества под названием «государство». В «настоящем» теле каждый орган выполняет отведенную ему функцию. Но японская общественная мысль основной упор делала не на функциональности, а на соподчиненности органов, т. е. на первое место выходила столь любезная японской мысли идея иерархии и служения.
Эта идея не была просто «придуманной», для японского общества она выглядела действительно как совершенно «органичная» и пронизывала все общественные отношения. Она была закреплена и в гражданском кодексе, где, несмотря на многие западные нововведения, главе семейства предоставлялись огромные полномочия по отношению к членам семьи (вплоть до права исключать кого-то из семейных списков, что превращало исключенного в деклассированный элемент). Невостребованность человека в качестве субъекта служения воспринималась как оскорбление и дискриминация. В отличие от управленцев, которые получали вознаграждение один раз в год, рабочим в начале XX в. полагалась поденная зарплата, что расценивалось как недоверие, сомнение в лояльности — ведь «настоящий» человек служит своему господину не один день, а всю жизнь. Во вполне типичном письме рабочего, направленного в газету в 1914 г., говорилось: несмотря на то, что я бедный и презираемый рабочий, «я не человек, который смотрит на свою жизнь как на собственную принадлежность. Я готов отдать жизнь своему господину и своей стране: как поезд следует по рельсам, я буду всегда следовать путем справедливости»75. Таким образом, мы видим искреннее желание того, чтобы жизнь и тело не принадлежали самому человеку.
Японцы искали «хозяина», кому можно было бы вверить свою жизнь в безраздельное распоряжение (пользование). И этим «хозяином» оказалось в результате государство. В 1934 г. некий Ооиси Минэо с упоением писал, что «личность» является принадлежностью государства — точно так же, как руки, ноги и сердечная мышца являются принадлежностью человеческого организма76.
«Теория органа» Минобэ Тацукити какое-то время считалась ведущей и официально признанной. Но в 1934 г. она подверглась суровому осуждению со стороны военных на том основании, что император не может быть органом (пусть даже самым важным), т. е. выполнять подчиненную по отношению ко всему организму роль. Минобэ Тацукити был изгнан со всех своих должностей (он, в частности, был членом верхней палаты парламента), его обвиняли в том, что он не в состоянии оценить «эмоциональную связь» между императором и народом, правительство официально открестилось от «теории органа». Организм был разрушен. Военные выполнили то, что они умели лучше всего — разрушать. Император перестал быть «головой», лишился своей важной самостоятельной функции и «народ» — теперь ему предстояло только подчинение. И если в указах императора японцы продолжали именоваться «младенцами», то в планах правительства народ фигурировал теперь исключительно в качестве «ресурса». В телесности всегда присутствует человеческое, плотское, земное, а радикалы делали упор на «небесности», непередаваемой духовности японца, и эта духовность осознавала плоть как груз, как помеху к духовному полету. Государство лишилось плоти, теперь в нем господствовали не имеющие земного веса эмоции.
Этот «эмоциональный процесс», который вел к упразднению тела, хорошо виден повсюду и на всей территории страны. Еще в начале XX в. в школьном учебнике 5 класса по родной речи содержался текст, повествующий об опыте восхождения на «национальную святыню» — гору Фудзи, где подчеркивались трудности, с которыми приходится сталкиваться путешественнику: подъем тяжел, воздух разрежен, плохо горит костер, трудно приготовить пищу. Однако потом подобные связанные с телесным опытом пассажи исчезли из текста учебника. Их место занимают описания «светоносной» Фудзи, которая является символом японского народа. При этом наблюдатель занимает место у подножия горы, то есть Фудзи для него существует лишь как объект визуализации, а не как объект подъема со всеми вытекающими из него телесными ощущениями и тяготами.
В руководстве для учителей относительно урока, посвященного Фудзи, говорилось следующее: «Поскольку дети хорошо и близко знакомы с Фудзи по фотографиям и картинкам, и поскольку эта гора часто упоминается в учебниках, она уже почти стала для них предметом для почитания — даже для тех, кто не видел ее. Не подлежит сомнению, что Фудзи — вне зависимости от наличия или отсутствия опыта соприкосновения с реальным ландшафтом — является для всего народа предметом для поклонения, она обожествляется как проявление японского духа. Целью урока является максимальная и понятная конкретизация характерных черт этой чудотворной горы, возбуждение в детях чувства восхищения, воспитание в них народного характера».
Таким образом, постулировалась необязательность для ребенка самому увидеть Фудзи или же взобраться на нее. Для формирования «настоящего» японца основным признавался тот словесно-изобразительный опыт, который он получает как в самой школе, так и из средств информации. Отрыв от реального телесного опыта, отлет от действительности являются родовым свойством утопических обществ и государств, которые предпочитают оперировать со знаками, а не с обозначаемыми ими реальностями. Отказ от телесной метафоры применительно к государству привел к ситуации, когда основной и почти что единственной («монопольной») метафорой для описания государственного устройства становится метафора семьи, которая клонируется не только на всех уровнях общества, но распространяется и на международные отношения — так, «дружественные» (т. е. присоединенные к Японии или оккупированные ею) страны характеризуются как «старшие» (Китай, Маньчжоуго, Корея, Тайвань) и «младшие» братья (страны Юго-Восточной Азии). Сама же Япония выступает, естественно, в качестве «родителя»77.
Такие проблемы, как цвет кожи, проблема красоты, эстетика тела по-настоящему волновали интеллектуалов — в основном применительно к женщине. Государство тоже беспокоили телесные проблемы, но понимались они по-другому. Японское государство становилось все более маскулинным, тоталитарным, военизированным, экспансионистским и утопичным. Призывая японцев сменить место жительства и
переселиться в оккупированную Маньчжурию, пропаганда прямо утверждала, что государство Маньчжоуго — «рай для переселенцев». Для осуществления грандиозных планов по превращению всей Азии в настоящий рай требовались люди. И чем больше, тем лучше. Эти люди понимались как «ресурс».
Человеческий ресурс должен был быть силен и здоров, ибо японское государство не ставило перед собой простых задач. После оккупации Маньчжурии (1931—1932 гг.) особенно усилились призывы к тому, чтобы японцы становились все более сильными телом, ибо в этой материковой стране переселенцы столкнутся со страшными холодами и суховеями. Таким образом, японцу следовало готовить свое тело к пребыванию в непривычных природных условиях. В связи с этим государство стало проявлять все большую заботу о теле императорских подданных. В тоталитарном государстве все должно быть под контролем, включая тело. Это тело нужно было
Какую же заботу проявляло правительство о человеческом «ресурсе»? Следует сказать, что понятие «ценный ресурс» имело отношение прежде всего к детям, а также половозрелым, фертильным и трудоспособным (главным образом в физическом отношении) особям обоего пола. В этом смысле к старшему поколению понятие «ресурс» было применимо лишь в ограниченной степени. Япония была страной, безусловно, геронтократической, решения там принимали люди пожилые, но их политика по обеспечению здоровья нации была выборочной и имела своим главным объектом молодежь. Она имела своей целью не столько продление жизни, сколько увеличение количества носителей жизни. Система пенсионного обеспечения по старости находилась в зачаточном состоянии и распространялась только на государственных служащих. Никаких специальных программ помощи старикам не существовало. Японское государство склонилось в результате к идее, что поддержки требуют не слабые и больные, не старики и старухи, а поколение юное.
«Ювенифильная» политика Государства представляла собой решительный пересмотр ценностей традиционной Японии, когда главным объектом общественной (семейной) заботы являются старики. Разумеется, стариков в Японии продолжали почитать, но забота о них возлагалась исключительно на семью и соседей. С 10-х гг. XX в. в стране получили достаточно широкое распространение соседские «общества почитания стариков»
В мае 1927 г. при кабинете министров был создан Департамент ресурсов, целью которого являлась выработка политики по лучшему контролю над «человеческими и материальными ресурсами». Чего здесь было больше — очеловечивания материи или материализации человека? Среди чиновников этого департамента высказывалось и мнение о необходимости ограничения рождаемости (в это время уровень рождаемости в Японии соответствовал Франции 1840-х гг., Англии 1870-х гг., Германии— первого десятилетия XX в.), но в результате возобладала противоположная точка зрения: одной из основных задач департамента признавалось увеличение населения и его «качества», под которым понималось прежде всего здоровье молодого поколения. В заявлении одного из высокопоставленных чиновников провозглашалась цель создания «тела, способного с успехом выполнять задачи по обороне страны и производительному труду», в то время как больные и умственно неполноценные люди таких задач выполнить не в состоянии79.
Создание департамента явилось отражением ситуации, когда прежние «естественные» резервы по увеличению населения и улучшению здоровья японца оказались в значительной степени исчерпаны. Бедственная ситуация со здоровьем нации усугублялась финансовым кризисом 1927 г. в самой Японии и последовавшим сразу вслед за ним мировым экономическим кризисом 1929 г., в результате которых качество жизни японцев значительно ухудшилось. И без того не слишком богатый калориями и животным белком рацион стал еще скуднее, что делало тело более беззащитным перед лицом болезней. Кое-где японцы даже подголадывали.
Как и всюду в мире, вместе с урбанизацией страны рождаемость стала постепенно падать. Пик рождаемости был достигнут в 1920 г., после этого она начала уменьшаться с каждым годом. Правительство с большой подозрительностью относилось к призывам к ограничению рождаемости, никогда не поощряло «планирование» семьи, аборты были запрещены, публичные лекции поборников контроля над рождаемостью отменялись (так произошло, в частности, с приехавшей в Японию в 1922 г. американкой Маргарет Сангер, 1883— 1966), их печатные произведения подвергались цензуре. Однако в связи с неблагополучной экономической ситуацией второй половины 20-х гг. противозачаточные средства все-таки начали получать распространение, некоторые «несознательные» японцы считали допустимым «планирование семьи» по «низким» экономическо-индивидуалистическим соображениям.
Детская смертность оставалась на чрезвычайно высоком уровне и даже росла (в конце 20-х годов она составляла приблизительно 150 смертей на 1000 новорожденных), туберкулез побежден не был и превратился в общенациональную проблему. В обществе получило определенное распространение мнение, что для больных проказой, венерическими заболеваниями и умственно неполноценных допустима стерилизация. В пользу этой идеи свидетельствовали соответствующие евгенические законы, принятые в демократической Америке и в нацистской Германии. В широком общественном мнении было распространено убеждение в том, что «элементы» с дурной наследственностью размножаются быстрее, чем обладатели наследственности «хорошей», «что представит в будущем страшную угрозу для государства». Проблема стерилизации этих «элементов» активно обсуждалась и в парламенте, но поначалу не нашла поддержки в правительстве. В качестве весомого аргумента против принятия такого закона служило соображение о том, что стерилизация противоречит идее семьи, которая служила основой того же самого японского государства80.
«Вульгарная» евгеника пользовалась в Японии того времени большой популярностью. Традиционные предрассудки, объяснявшие телесные аномалии «божьим наказанием», облекались теперь в «научную» форму. В этих условиях калеки, инвалиды, слепые чувствовали себя по-прежнему неуютно, их сторонились и подвергали дискриминации.
Японцами того времени владело множество страхов, которые имели отношение к исчезновению их государства, нации, культуры. Японец гордился своим бесстрашием перед лицом смерти, но японцы паническим боялись за свое коллективное будущее. По этой причине они опасались угроз со стороны стран Запада и СССР — снаружи, они страшились и врага внутреннего — болезней и их носителей.
Для исправления ситуации со здоровьем нации был выработан комплекс мер, включавший в себя совершенствование гигиены, здравоохранения, охраны материнства и детства, планировалось строительство яслей, более широкое вовлечение населения (в особенности юношей и девушек) в занятия физкультурой.
Однако предпринимаемые меры были явно недостаточны и не приносили ощутимых результатов. Каждый год от туберкулеза умирало около 130 тысяч человек, количество инфицированных составляло 1 миллион 200 тысяч. Если во второй половине 20-х годов 25 % призывников признавались негодными для службы, то в 30-е годы их доля возросла до 35—40 %. Основными причинами освобождения от армии являлись слабое телосложение и туберкулез. Обе эти причины являлись во многом следствием социальных факторов, прежде всего плохого питания и жилищных условий.
Средняя продолжительность жизни составляла в первой половине 20-х гг. 42,06 (мужчины) и 43,20 (женщины) лет и даже имела какое-то время понижающую тенденцию. Уровень начала 10-х гг. (в 44,25 и 44,73 лет) был сколько-то существенно перекрыт только в 1935—1936 гг. (он составил 46,92 и 49,63 лет)81. Эти показатели существенно уступали развитым странам Запада (прежде всего, из-за высокой детской смертности), что служило предметом для нервических переживаний — не в последнюю очередь потому, что Япония не желала уступать никому и ни в какой области. Особенно тяжелое положение сложилось в спецпоселениях для бывших «отверженных» (эта, хинин). По закону они обладали равными правами с другими японцами, но, несмотря на все усилия правительства, на практике оставались дискриминируемым меньшинством, проживавшим в намного худших бытовых условиях, чем остальные японцы. Согласно выборочному обследованию, проведенному в 1938 г. в Киото, заболеваемость в их среде трахомой составляла 40 %82.
В связи с малоуспешной деятельностью Департамента ресурсов и Департамента гигиены (при Министерстве внутренних дел) в 1938 г. было учреждено Министерство благосостояния и здоровья с намного большими полномочиями и материальными возможностями. Ухудшение качества здоровья призывников сыграло в его основании огромную роль, армия решительно настаивала на его создании. В дискуссии, развернувшейся непосредственно перед учреждением министерства, влиятельный военный врач Коидзуми Тикахико подчеркивал недопустимость ситуации, когда «народ Ямато, этот венец человечества, которому Небом дарованы наилучшие качества здоровья, впал в такое болезненное состояние, которое является следствием халатности властей»83.
Работа Министерства благосостояния и здоровья характеризуется размахом планов и их невыполнением. В главные направления его деятельности входили: здравоохранение и гигиена, рациональное использование трудовых и пищевых ресурсов, контроль за качеством жилья и одежды. Однако с 1931 г. Япония вступила в череду войн. Сначала это было завоевание Маньчжурии, с 1937 г. Япония начала полноформатную войну с Китаем, с 1941 г. — с Великобританией и США. В суровой военной обстановке тех лет значительная часть деятельности Министерства выливалась на практике в «рационально» («научно») обоснованное ограничение потребностей тела каждого отдельного японца. Таким образом, «благосостояние» фактически понималось не как повышение жизненного уровня японца, а как поддержание его физических и физиологических кондиций (минимального прожиточного минимума) с наименьшими издержками. Поэтому Министерство благосостояния и здоровья можно с полным основанием назвать «министерством выживания».
Уже
В военных условиях качество питания, уровень гигиены, санитарии и медицинского обслуживания неуклонно падали, так что все усилия Министерства благосостояния и здоровья
нято обществом все-таки не было. Нацисты считали, что немецкую нацию следует очистить от нежелательных элементов, загрязняющих ее «чистоту». Но в Японии господствовало мнение, что эта чистота и так присутствует в японском народе изначально, она уже достигнута, следует только поддерживать ее, избегая смешанных браков, которые ведут к появлению «неполноценного» («нечистого») потомства. В особенности это касалось европейцев. В оккупированной Индонезии было выделено восемь категорий населения — в зависимости от процента европейской крови, текущей в их жилах. Многие из них (по некоторым оценкам — 10 процентов) кончили свою жизнь в тюрьме87.
Вера в непревзойденные качества «японца по крови» была велика. По сравнению с другими тоталитарными режимами (нацистской Германии и сталинского СССР), постоянно озабоченными поисками «внутренних врагов», японский режим по отношению к своему народу может быть признан «вегетарианским». Любой японец может исправиться — таково было убеждение. За все военное время по политическим мотивам в Японии был казнен всего один человек (Одзаки Хоцуми, входивший в группу Рихарда Зорге).
В 1941 г. то же самое Министерство благосостояния и здравоохранения, которое само инициировало закон о стерилизации, фактически пошло на попятную. Оно утверждало: последние научные исследования еще раз доказали непревзойденную чистоту крови японцев, среди которых страдают душевными заболеваниями всего-навсего 6 процентов населения. А вот в других странах— Германии, Италии, Великобритании и США — эта цифра равняется 20 процентам!88 Таким образом, как бы признавалась неактуальность для Японии процедуры стерилизации, так как отклонений от психической нормы среди японцев намного меньше, чем где бы то ни было.
В рамках закона о евгенике была развернута пропаганда здоровой семьи, призывавшая молодоженов обмениваться справками о здоровье и обращать особое внимание на такие заболевания, как туберкулез, венерические, душевные, глухоту и немоту, наследственную слепоту. Звучали призывы отказаться от поздних и кровнородственных браков (напомним,
что в период Мэйдзи ратовали за повышение брачного возраста). Стали появляться учрежденные Министерством благосостояния и здоровья государственные брачные консультации.
В любом случае, по сравнению с «отстранением» нежелательных элементов от репродуктивного процесса с целью повышения «качества» японского народа, гораздо более актуальной задачей признавался все-таки количественный рост населения. Не случайно в евгеническом законе содержался полный запрет на аборты. Показательно также, что Департамент «физической (букв, “телесной”) силы» был вскоре переименован в Департамент «населения», а в государственных брачных консультациях старались не столько «пугать» молодых людей возможными нежелательными последствиями проблемного брака, сколько советовали вступать в брак с теми партнерами, при союзе с которыми возможность наследственных отклонений признавалась за невысокую89.
В марте 1940 г. был принят «Закон о физической силе народа», который следует рассматривать в паре с евгеническим законом. Предполагалось, что его осуществление поможет воспитывать здоровых и сильных японцев, готовых достойно выполнять военные и экономические задачи. Подчеркивалось, что здоровье человека не является его личной проблемой, оно является основой для «мощи страны». Главам местных администраций, предприятий, директорам детских садов и школ вменялось в обязанность проведение постоянных обследований здоровья и физических кондиций своих подопечных в возрасте до 20 лет и ведение их медицинского паспорта. За неисполнение — крупный штраф (до 1 тысячи йен) или вычет из жалованья. Вводились специальные должности врачей, ответственных за состояние «физической силы народа».
Показательно, что государство предполагало контролировать «физическую силу» и здоровье прежде всего той части населения, которая могла (должна) быть мобилизована для решения военных и производственных задач. Из заявлений чиновников следует, что особое внимание должно обращаться на молодых людей в возрасте от 17 до 19 лет, т. е. того контингента, которому в скором времени предстоит нести воинскую службу (призывной возраст составлял именно 20 лет), трудиться и размножаться на благо страны. Еще раз подчеркнем: «заботу» о молодежи следует интерпретировать не столько как «заботу», сколько как попытку поставить ее под контроль. Ведь то же самое государство без тени сомнения отправляло эту молодежь на фронт, то есть на смерть.
Заявления чиновников Министерства благосостояния и здоровья, сделанные ими во время обсуждения закона о физической силе, дышат неподдельной гордостью за всемогущество государства, которое осуществляет контроль над подданными не только на социальном, но и на телесном уровне. Игнорируя «достижения» нацистов по «очищению» немецкого народа, мощную систему по охране здоровья и развитию физкультуры и спорта в Советском Союзе, они, не обинуясь, утверждали, что создаваемая ими система контроля является «уникальным» японским достижением, цель которого — качественное увеличение физической силы японца и улучшение его здоровья90.
25 января 1941 года кабинет министров утвердил грандиозную двадцатилетнюю программу по увеличению популяции этнических японцев. Начиная с 1920 г. рождаемость в стране стала падать, особенно это стало заметно после начала полноформатной войны
Согласно «Программе», к 1960 г. этнических японцев должно было стать 100 миллионов (на момент принятия программы население империи составляло именно 100 миллионов человек, но из них 25 миллионов были «инородцами», в основном корейцами и китайцами). Непосредственное выполнение программы было возложено на Министерство благосостояния и здоровья. Для этого была развернута активная пропагандистская работа по снижению брачного возраста (на момент принятия программы составлял 24 года у женщин и 28 у мужчин), сосредоточению женщин не на производственной, а репродуктивной функции, увеличению количества детей (не меньше пяти на семью; реально составляло 4,15), японцев призывали отказаться от «роскошных» свадебных церемоний, расширялась сеть государственных семейных консультаций, предлагалась разработка конкретных мер по оказанию материальной помощи многодетным семьям, искоренению венерических заболеваний, туберкулеза, улучшению жилищных условий и питания. Поскольку в городах рождаемость падала особенно заметно, то ставилась задача, чтобы в деревне проживало не менее 40 процентов населения. Предлагалось расширить сеть дошкольных учреждений, платить пособия молодым семьям. Хотя это была программа по увеличению численности всего населения, из предлагаемых мер видно, что это был в первую очередь план по увеличению рождаемости и сокращению детской смертности, то есть фактически интересы пожилой части населения Японии находились на втором плане.
Но все эти усилия не принесли чаемого результата. Военные, которые в то время определяли политический курс государства, хотели иметь больше будущих призывников и отправляли умирать нынешних. Все больше юношей и мужчин уходили в армию, все больше девушек и женщин оставались без брачных партнеров, развернувшаяся в стране пропаганда вступления в брак с инвалидами войны имела ограниченный успех. Отправленным на побывку домой солдатам командиры настоятельно советовали успеть за время отпуска вступить в брак, но это удавалось далеко не всем.
Все больше женщин занимали место мужчин на производстве. Обязанности по уходу за уже имевшимися детьми тоже никто не отменял — количество яслей и детских садов было явно недостаточным. Японки оказались в трудном положении — им предлагалось больше рожать и больше работать. Деятельница женского движения Хасэгава Сигурэ (1871—1941) в возглавляемом ею журнале «Сияние» (раньше он назывался «Женское искусство») писала в 1939 г., т. е. в разгар войны в Китае: «Именно в нынешнюю великую эпоху женщина-мать не может оставаться равнодушной по отношению к проблеме мира на Востоке, которая имеет значение для всего человечества. Полагаю, каждая женщина-мать все свои телесные движения должна принести в жертву своей стране»91.
Хасэгава Сигурэ действительно вела весьма активный образ жизни, но у нее самой детей не было. Тем не менее, написав слово «женщина», она немедленно добавляла к нему «мать». Таково было веление правительства и времени.
Военные нужды диктовали потребность в развитии промышленности, военное время характеризуется дальнейшей индустриализацией и урбанизацией, так что в 1944 г. развернулась пропаганда, призывавшая женщин относиться к работе не как к временному занятию, целью которого является пополнение семейного бюджета, а как к «служению империи». В том же самом 1944 г., когда японцы все еще надеялись достичь перелома в ходе войны, всерьез обсуждалось развертывание кампании под лозунгом: «Ради победы на производственном фронте откажемся от заключения браков в этом году!» Таким образом, программа по повышению рождаемости перерастала в свою противоположность. Общество и государство, которые строили планы на слишком отдаленное и слишком утопическое будущее, были вынуждены думать исключительно о сегодняшнем дне... Ввиду отсутствия материальных ресурсов планировавшиеся материальные меры по поощрению рождаемости (увеличению ресурса людского) даже не достигли стадии законопроектов. Точно так же, как и «налог на безбрачие»92.
Непосредственно после принятия программы уровень рождаемости несколько повысился, но затем тяготы войны сыграли свою роль, рождаемость резко упала, а смертность так же резко возросла (во время войны погибло около трех миллионов японцев). К этому времени государство окончательно национализировало тело японца и поступало с ним по своему произволу. В это время государственные идеологемы вступали в противоречие, которое кажется из нынешнего дня кричащим. Мужское тело военного человека выступало в качестве образца, Япония позиционировала себя как страну муж-
чин. Все больше женщин меняли женственное кимоно на мужской рабочий комбинезон, волосы на голове становились короче, украшения, аксессуары, косметика объявлялись роскошью, эротика решительно осуждалась. Иными словами, у женщины отнимали ее «вторичные» (закрепленные в культуре) гендерные признаки, она теряла женскую привлекательность. И требовать от нее повышения фертильности было нереалистичной задачей.
Начавшиеся с конца 20-х годов призывы к увеличению рождаемости и усилению за счет этого коллективного тела государства вступали в кричащее противоречие с привычными ламентациями о том, что японцам не хватает жизненного пространства и ресурсов (как минеральных, так и пищевых), что приводило к раздвоенности сознания. Политика правительства действительно имела разнонаправленный характер. С одной стороны, предпринимались меры по увеличению рождаемости, но, с другой, правительство пыталось ввиду перенаселенности Японии способствовать переселению японцев за пределы страны. Самая широкомасштабная программа по переселению была принята в 1936 г. Согласно этой программе, к 1956 г. в Мань-чжоуго должно было проживать 5 миллионов японцев. Используя нацистскую риторику, японские идеологи провозглашали необходимость соединения «крови» японца и «почвы» расширяющейся империи. В секретном докладе Министерства благосостояния и здоровья (1943 г.) приводились скрупулезные подсчеты, согласно которым к 1950 г. 12 090 000 японцев должны проживать за пределами собственно Японии, занимаясь там по преимуществу крестьянским трудом (в Корее должно было проживать 2,7 миллиона японцев, на Тайване — 0,4, в Мань-чжоуго — 3,1, в Китае — 1,5, в странах Юго-Восточной Азии — 2,38, в Австралии и Новой Зеландии — 2,0)93.
Как и планы по увеличению рождаемости этнических японцев, программа по их переселению тоже потерпела крах. Он объясняется двумя главными причинами: во-первых, комплексом оседлости самого японца, который не желал искать счастья на материке, и, во-вторых, тем, что Япония начала череду войн на чужой территории, избавив себя от значительной части трудоспособного «избыточного» населения. Таким образом, подавляющая часть японцев, которая находилась за пределами страны, были не крестьяне со своими семьями, а солдаты с ружьем. К концу Второй мировой войны в армию было мобилизовано около 7 миллионов военноспособных (трудоспособных!) мужчин, что вызвало нехватку рабочих рук в стране. 7 миллионов — это чуть меньше одной десятой части населения тогдашней Японии. В процентном отношении это значительно превышает долю самураев в токугавской Японии с доминированием в ней воинского сословия (приблизительно 1,3 процента).
Меры по улучшению здравоохранения и качества жизни рассчитаны на долговременную”перспективу и не приносят мгновенных результатов. Но японское общество того времени быстро теряло терпение. Слишком многим казалось, что война на чужой территории принесет облегчение — экспансия обеспечит доступ к материальным ресурсам, позволит многим японцам переселиться на новые земли. В связи с этим и фигура военного человека приобретала в глазах общества все большую значимость.
Эстетический дискурс говорил о красоте японки и оставлял японца не у дел. Уже одно это не позволяло «женскому» дискурсу завладеть умами. О «красоте» японского мужчины не говорил никто. В этих условиях главным способом избавления от комплекса телесной неполноценности стало набиравшее обороты воспевание «духа» японского мужчины. В том же самом объемистом сборнике «Гордость Японии», где была напечатана статья Асакура Фумио о телесной красоте японцев (японки), был помещен еще один текст, в котором обсуждается проблема телесности.
В этом тексте приводится, в частности, отрывок из интервью с Клемансо. Интервьюер спрашивает его, чем может гордиться Япония перед миром. «Старый тигр» с «быстротою стрелы» отвечает: «Японская пехота». Тогда за этим вопросом следует другой: «Но, как вам известно, тело японца короче и меньше, чем тело европейца или американца. Рост японского пехотинца — всего 5 сяку и 2—3 суна [т. е. 156—159 см]. Вряд ли можно сказать, что это лучший показатель в мире». На что Клемансо энергично восклицает, что он имеет в виду вовсе не рост, а дух японского солдата, его бесстрашие и мужество, являющиеся «отражением традиционного национального духа японцев». Интервьюеру ничего не остается, как согласиться с этим утверждением94.
«Духовный» дискурс, воспевающий непревзойденные духовные качества японцев, казалось бы, напрочь отменял телесность. Однако на самом деле они сосуществовали друг с другом, о чем свидетельствует помещение данного текста под одной обложкой со статьей Асакура Фумио. Но все-таки более «перспективным» оказалось в результате упраздняющее тело «духовное» направление.
С самых разных сторон раздавались утверждения, что достоинства японца состоят прежде всего в его «духе», жертвенности, готовности к смерти. Предназначение человека состоит в том, чтобы отдаться служению и жертвовать своими эгоистическими интересами ради родины, государства, императора. Этот «жертвенный дискурс» был настолько внедрен в сознание, что распространялся даже на животных и растения. Некий молодой человек написал письмо в газету с вопросом: как следует вести себя, если ему по нравственным причинам претит есть рыбу и птицу? Газета отвечала: поскольку даже растения обладают «душой» (или «сердцем» — «коко-ро»), то, если быть последовательным, автору письма следует отказаться от любой пищи и умереть. Однако предназначением всего сущего в этом мире является принесение себя в жертву, а потому и животные, и растения, и человек должны неукоснительно следовать этому принципу95.
Отказ от тела хорошо виден и в том, с помощью каких методов и метафор воспитывался японский солдат.
Даже в мирных условиях военная служба приравнивалась к инициации и означала для паренька превращение в «настоящего» мужчину. Как и в прежнем традиционном ритуале, по достижении совершеннолетия (гэмпуку) юноша менял прическу. Самураи брили лоб и оставляли косичку. Нынешние новобранцы брились наголо. Рукоприкладство было нормой армейской жизни и не подвергалось осуждению — ни командирами, ни обществом. Умение молча терпеть побои тоже входило в процесс инициации.
Армейской службе придавались очистительные смыслы. Вот как в официальном пособии для солдата образцовый новобранец описывает первый день службы. После прибытия в часть я «помылся и смыл с себя грязь мира, сменил свою прежнюю одежду вплоть до
Как явствует из этих слов, казарма воспринималась как особо отмеченное место, имеющее очистительные свойства. Очистительный смысл пребывания в армии подчеркивается не только баней, сменой одежды и постоянными уборками помещений, но также и утерей собственного тела, которым теперь солдат не может распоряжаться сам, что преподносится как благо. Командир представлялся отцом и матерью в одном лице. Когда он отдает приказания — это отец, когда проявляет заботу о солдате — это мать. Напомним, что и японский император позиционировался именно таким «двуполым» образом.
Подобно монаху, солдат изнуряет свое тело физическими упражнениями и лишениями, он избавляется от своего тела, у которого становится все меньше потребностей. И если новобранцам не хватает армейского пайка для насыщения, то старослужащие совершенно удовлетворяются предлагаемым количеством пищи97. В полном соответствии с христианской парадигмой восприятия тела как изначально греховного, Хино Асихэй писал: «Если тебя нет, то ты не можешь совершать незаконных поступков [букв, “подпольных сделок”]». Он же утверждал, что настоящий солдат должен быть немногословным, ибо в таком случае у него меньше возможностей для лжи98. Таким образом, основным «языком» и средством выражения является для солдата тело, которое совершает предписанные ему уставом и командиром действия. Инструкции и приказы в армии составлялись не на современном, а на старописьменном языке
После призыва в армию, тело уже не принадлежит человеку, не управляется самим солдатом, а выполняет указания командира (заместителя императора). Тело отчуждалось в пользу родины и императора. Плохое выполнение своих обязанностей означает отсутствие верноподданнического духа. То, что принадлежит родине и императору, следует содержать в полном порядке. Именно поэтому тело солдата должно быть сильным и здоровым, именно поэтому он должен содержать свое обмундирование в чистоте и порядке.
Солдат должен быть силен телом, но еще большее внимание уделялось закалке духа. Настоящий святой, как известно, достигает победы над плотью. Он способен творить чудеса не с помощью своих физических кондиций, а с помощью очистившегося и могучего духа. Именно воспитанию несгибаемого духа армия уделяла первостепенное внимание. Одним из средств для этого выступало учебное фехтование — на деревянных мечах (кэндо) и винтовках. «Цель занятий фехтованием состоит в улучшении подготовки солдата, в особенности воспитанию несгибаемой силы духа». Именно поэтому сближение с партнером, переходящее в рукопашную схватку, в которой победа достигается с помощью физической силы, считалось нарушением принципов фехтовального искусства и, таким образом, не способствовало духовному совершенству. Основное внимание во время поединка фехтовальщиков должно быть направлено на чистоту своих собственных помыслов, выражением которых является правильность поз (т. е. ката), занимаемых солдатом". Иными словами, главное внимание должно быть направлено на самого себя, а не на противника. Поединок с самим собой — именно так следует назвать систему подготовки японского воина. Эта особенность была явлена не только в мирной жизни, но и во время реальных боевых действий. В своей основе это была тактика токугавских самураев и практика буддийских монахов. Нынешние японские солдаты должны были походить именно на них.
В самом начале руководства для солдата фиксируются ситуации, когда он должен был отвешивать самые разные виды поклонов. Таких ситуаций составитель руководства насчитывает сорок девять!100
Японский солдат, безусловно, обладал «культурностью» в указанном выше смысле и гордился ей. Недаром в армейской среде люди, ведущие «обычный» образ жизни, презрительно обозначались словом «деревенщина». После окончания воинской службы набравшийся «культурности» демобилизованный солдат возвращался в свою деревню, где он нес приобретенный им багаж умений в среду односельчан. Они же не только оказывали ему всяческие почести — он имел преимущественное право на занятие должностей в аппарате местного самоуправления (руководство кружками для молодежи, пожарным расчетом, членство в Совете деревни и т. п.). В связи с этим юноша, признанный негодным по состоянию здоровья для службы в армии, попадал в категорию социально ущербных.
В то же самое время армия опутывала солдата таким ворохом инструкций, что он оказывался не способен к принятию самостоятельных решений. Усвоив на уровне рефлекторного поведения последовательность и интенсивность действий, необходимых для «правильной» маршировки, быстрой ходьбы (114 шагов в минуту при длине шага в 75 сантиметров) и бега (170 шагов в минуту по 85 сантиметров)101, рытья окопов и стрельбы, японский солдат за счет своей дисциплинированности с легкостью превосходил неорганизованное сопротивление, но при встрече с серьезным противником он ему явно уступал, поскольку реальная схватка — это всегда преодоление множества непредсказуемых обстоятельств. Твердя о том, что армия — это школа для воспитания настоящего мужчины, генералы забывали, что от мужчины требуется не только повиновение. Однако именно повиновение выдавалось за главное мужское достоинство.
Армейская жизнь даже в условиях мирного времени представлялась для многих японцев моделью для подражания. Цитированное выше пособие для солдата было издано в спокойном (мирном) 1926 г., когда, как тогда казалось (а многим кажется и до сих пор), процессы демократизации набирают в
уровне безусловного рефлекса. Такому человеку не требовался надзиратель. Он сам был надзирателем над своим телом. «Он почувствовал, как при одной мысли об императоре его мышцы конвульсивно напрягаются, а тело готово принять благоговейную позу»102. Не об этом ли мечтал теоретик детской психологии Хиранума Рё, когда он говорил о том, что целью школьных уроков по физкультуре является «понимание, затверживание телом и воспитание привычки к церемониальное™ и к другим нормам поведения, необходимым в повседневной жизни»?103 Иными словами, на предъявляемый жизнью стимул подданный должен был отвечать (и отвечал) выработанным у него телесным рефлексом. Рефлекс был условным, но и спутать его с безусловным было не так трудно. Пренебрежение к интеллектуализму и увлечение телесностью естественным образом подводило известного теоретика физкультурного движения Маэкава Минэо к выводу: конечная цель занятий физкультурой заключается в том, чтобы «сделать тело Путем учения, чтобы работа тела выявляла сущность самого человека»104.
►'•'■ха