Смотрел Сибирцев в ярко-голубые глаза веснушчатого комэска, а видел его, выступающего с телеги с пламенной революционной речью перед оравой только что плененных бандитов. И не было в словах, в интонациях Федора ни тени той горечи-печали, которая так остро проявилась на сосновском перроне.
Казаки и мужики, окруженные красными бойцами и под дулом «гочкиса», быстро разобрались, кто есть кто, и единогласно порешили влиться в отряд Литовченко. Слишком уж единогласно, подумалось Сибирцеву. Ну а с другой-то стороны — что им еще остается? Они ж знают о приказе. Кому в «могилевскую» охота?.. А вот еще главарей, зачинщиков не указали — тоже плохо. Опасно.
Певца попросил позвать Сибирцев. Литовченко приподнялся в стременах, оглядел свою рать и зычно крикнул:
— Мешков! Серьга! Ко мне!
Чинно подъехал на коне молодой казак в долгополой шинели с шашкой на боку и фуражке, чудом державшейся на иссиня-черной кучерявой голове. Цыган да и только. А когда повернул Мешков голову, Сибирцев увидел, действительно, висела у него в мочке левого уха желтая сережка.
— Вон тебя кличут, — кивнул Федор на Сибирцева.
— Слухаю, дяденька! — озорно блеснул зубами веселый запевала Мешков.
— А ты, часом, племянничек, не из цыган будешь? — со смехом спросил Сибирцев.
— Не-е, дяденька, коренные мы, станицы Мигулинской, — отрапортовал Мешков, — а ежели ты нащёт серьги, так то мне положено, как меньшому у мамани.
Сибирцев ничего не понял. На помощь пришел Званицкий.
— Это у казаков порядок такой. Или обычай, если хотите. Вы с ними не служили, потому можете не знать. Меньшому в роду положено серьгу в ухе носить. И когда вахмистр командует: «Равняйсь!» — по этой серьге в левом ухе определяет, кого не следует посылать в разведку или в сечу. Меньших берегли.
— Ясно, — покивал Сибирцев. — Ишь ты, здраво рассуждали станичники. А что ж тебя, Серьга, сюда-то занесло?
— И-эх, дяденька! Кабы домой отпустили… — весело вздохнул казак. — А так чево гуторить?..
— Ты вот, я слышал, поешь: скакал казак-то… через кавказские края, а это неправильно. У нас пели: «Через маньжурские поля».
— Не-е, дяденька, — живо возразил казак, — у вас где, може, и так, а у нас батя вона когда ишшо с войны песню привез. Через кавказские края — надоть.
— Ну, Бог с тобой, пой как поешь, да служи с толком, а там скоро и по домам, вот как бандитов разгоним. Да не бегай ты от одних к другим. Не должен человек болтаться, как сухой навоз в проруби. До победы. Так, казак?
— Слухаюсь, дяденька. — Мешков легко вскинул ладонь к виску и, взглянув на Федора, отъехал.
— Я смотрю, — наклонился к Сибирцеву Званицкий, — вы вроде нарочно время тянете. Что, какое-нибудь недоброе предчувствие или, может, мы упустили что-то важное?
— Понимаете, Марк Осипович, — Сибирцев задумчиво обернулся к полковнику, — мне почему-то не нравится, что больно уж легко взяли мы Черкашина вместе с его отрядом. Боюсь я легких побед. Точнее, не шибко верю им.
— Ну уж это вы, батенька мой, знаете ли… Если мы что-то упустили, давайте вспомним еще раз. Обсудим.
— Не то, не то, полковник… Федор, нагнись-ка. Я вот что думаю, товарищи дорогие. Облегчая себе жизнь, мы одновременно усложняем ее Федору и его бойцам. Почему-то гложет, как говорится, душу сомнение. А, Марк Осипович? Федор, ты что скажешь?
Литовченко пожал плечами.
— А я вот смотрел на твоего Мешкова и подумал: казачки-то не покорились. Вид, боюсь, сделали только. Пока сила наша. Мужики — с теми иной разговор. А казаки — народ военный, для них присяга многое значит. Не обвели б они тебя, Федор, вокруг пальца, вот что. Что скажете, Марк Осипович?
— Есть резон, — покачал бородой Званицкий. — Может быть, не следует казаков подпускать к оружию?
— Вот и я думаю, — подхватил Сибирцев. — Ты, Федор, оружие им не раздавай, охрану поставь повернее. А за остальными — глаз да глаз. Начальству в Моршанске доложишь, оно дальше распорядится!.. — Сибирцев вздохнул. — Только я думаю, что их все равно до поры в лагерь отправят. Вся радость, что не покойники… Но им об этом — ни сном ни духом. Смотри…
— Постараюсь, товарищ Сибирцев, — тоже вздохнул Литовченко.
— И шашки пусть поснимают, — добавил Сибирцев. — Хоть я и не служил с ними, Марк Осипович, но видел там, на Востоке, что такое сабля в умелых руках. Вы, ребята, и охнуть не успеете. А причину назови любую. Что, мол, через населенные пункты, а их впереди несколько, командир приказал проходить без оружия, во избежание, и так далее. Ну, словом, сам придумай. Их озлоблять не надо, но и много воли — тоже лишнее. Главное, дисциплина пожестче… И вот еще одно обстоятельство. Пока с ними, Марк Осипович, везут Черкашина, у многих, я уверен, будет маячить перед глазами неминуемость расплаты. Черкашин — это для них трибунал. А кое для кого и стенка.
— Что же вы предлагаете? — насупился полковник.
— Предлагаю взять его с собой. Оторвать таким образом от них этот соблазн. А ты нам, Федя, выдели парочку надежных ребят, а? До Мишарина только. А дальше мы разберемся сами.
На том и порешили. Черкашина, связанного по рукам и ногам, с кляпом во рту, уложили на охапку сена на днище брички. Капитан яростно извивался и вращал глазами. Сибирцев молча вынул наган и поднес его к самому носу капитана — тот враз успокоился.
— Ну вот и порядок, — одними глазами улыбнулся Сибирцев. — А ты, Федор, как доложишь, только тогда возвращайся за оружием. Не раньше. И остановок старайся не делать. Жми на рысях. Ну, бывай, сынок. — Сибирцев пожал Литовченко руку и крикнул деду: — Трогай, Егор Федосеевич! Надо до темноты в Мишарино поспеть.
Следом за бричкой, как было уговорено, припустили на рысях двое бойцов.
— Вот ведь странное какое чувство, — негромко сказал Сибирцев, не глядя на Званицкого, — всего сутки побыли рядом, а расстаешься — душа болит. Как о родном.
Званицкий молча кивнул.
— Благодать… — прошептал Сибирцев и расстегнул гимнастерку, открыв грудь раннему, не сильно жаркому еще солнцу. Он зажмурился, прикрыл ладонью сомкнутые веки. Одна почти бессонная ночь, другая — не много ли?
Плыла, покачивалась, словно на речных волнах, бричка, голова кружилась, было легко и приятно, будто во сне. Резко пахнуло лошадиным потом, ветерок промчался и затих. В ногах завозился связанный Черкашин. Сибирцев лениво приоткрыл глаза и зажмурился: встречное солнце было так ярко, что дед, сидящий впереди, виделся серым расплывчатым силуэтом. Званицкий сидел согнувшись, локти на коленях, большие пальцы утонули в бороде. Всадники скакали чуть впереди, потому что сзади густым непрозрачным шлейфом клубилась бело-розовая пыль. Небо было белесым, безоблачным. Закинув голову, наблюдал Сибирцев, как высоко-высоко, одиноким, темным крестиком стоял коршун. Тихо было вокруг, только копыта выбивали ритмичную глухую дробь да звякало железо на дне брички.
— Марк Осипович, — Сибирцев откашлялся, — можно мне повторить вам один вопрос, на который вы так и не ответили?
— Да, да, — оторвался от своих дум Званицкий, — слушаю вас.
— Почему вы меня все-таки пожалели, не убили?
— Ну, право же, Михаил Александрович, что за декадентство такое! Вы, простите, здоровый — духовно, я имею в виду, — человек, а задаете какие-то самоедские вопросы. Почему, да отчего… Впрочем, убрать вас у меня было немало возможностей и, больше скажу, причин. Но… тут вы сами виноваты. Во-первых, помогли с разбойниками, помните? А чувство благодарности, оно в нас, русских людях, сидит иной раз гораздо глубже, чем мы о том сами подозреваем… Ну-с, затем, сударь, я вашу спину видел. А военному человеку такие шрамы говорят о многом. Кроме всего прочего, Егор кое-что порассказал о вас, не поверите. Вот я и подумал: странно, право, почему это к вам людей тянет?.. Нет, не могу понять… Хуже было, когда я догадался и уверился окончательно, что вы чекист. Истинно скажу: эту породу людей я никогда не знал, не жаловал, и ничего, кроме стыда за Россию и омерзения, они у меня не вызывали. Я много слышал об их черных делах.
— А вам не говорили, что они человечиной питаются?
— Вы будете смеяться надо мной, стариком, но говорили. И я верил. Все эти ваши расстрелы, истязания, насилия, убийства раненых… Никакого суда, никакой справедливости… Средневековье какое-то…
— Вы правы, конечно, по-своему, односторонне, субъективно. Поверьте и мне, буквально те же самые обвинения я могу выдвинуть против вашего «Святого белого движения». Вот вы-то не были в Сибири, скажем, не имели дел с колчаковской или семеновской контрразведкой. А я ведь их всех в лицо знал, водку с ними жрал после их, скажем так, боевых операций. Или вот теперь скажу, только не отчаивайтесь, сидит сейчас ваш Петр Никандрович в Иркутске, в Чека, и дает показания по поводу деятельности нашего с ним военного отдела. Советская власть не так строга, как вам представляется. Ну, посадят вашего Гривицкого снова в лагерь, отсидит он, выйдет потом на волю, может, и в Польшу свою уедет. А попадись я, скажем, в руки к этому типу, — Сибирцев сапогом показал на лежащего Черкашина, — знаете, что бы он со мной сделал? То-то, и не дай вам Бог даже во сне представить — навеки сна лишитесь. Так вот, к чему я это все? А к тому, что Петя восемнадцатого года и Петр двадцатого — люди абсолютно разные, Марк Осипович. После колчаковщины он остался в семеновской контрразведке. Не жалейте о нем, не стоит, право.
— Вы уверены, что Чека ваша лучше? — тоска прозвучала в голосе Званицкого.
— Кто знает, что лучше? Жестокость — она везде жестокость. И у нас есть тяжелые, плохие люди. И их, к сожалению, немало. И оправдание, что революции в белых перчатках не делаются, тоже, конечно, слабое, тут я с вами готов согласиться. Везде, где бы они ни происходили, самое ужасное — это гражданские войны. Полнейший развал души, а претензии предъявлять некому.
— Вот мы и давеча обсуждали с вами… — заметил полковник. — Я так думаю, что если бы эти, как вы их называете, эсеры, меньшевики, народники всякие в семнадцатом году пошли на социальные реформы, вряд ли бы произошел ваш большевистский переворот. А следовательно, не было бы и этой кровавой Гражданской…
— Мне рассказывал мой близкий товарищ там, в Москве, при встрече, а он человек информированный, можете мне поверить, что примерно эти же слова говорил недавно Ленин. Только у него пожестче: мол, не нашлось бы таких дураков, чтобы совершили революцию… Но здесь надо иметь в виду, Марк Осипович, еще одно обстоятельство. Вот какое: ведь Ленин сразу предложил коалицию, с первых же дней. И не вина большевиков, что она просуществовала недолго, развалилась. Вот в чем дело. И вы не знаете, не можете даже представить себе, какая существует сильная и решительная белая эмиграция. Я уж не говорю о тайной и явной интервенции. Ведь провокации, взрывы, террор — не мы начали, нет. Вы-то тут, в России, были, а я там сидел два, считай, года. Навидался… Потому и хочу теперь, уверен, что многое можно, да и нужно решать миром, а не войной, не кровью.
— Эх, Михаил Александрович, — как-то сокрушенно вздохнул Званицкий, — вашими бы устами да меду испить… А сколько, позвольте полюбопытствовать, лет вам, Михаил Александрович?
— Ну, вообще-то, я не барынька и не кокетка, но хотелось бы знать, что вы сами скажете? Затрудняетесь? Ладно. Двадцать семь осенью. Старый я уже.
Званицкий неожиданно звонко, почти по-юношески расхохотался.
— Ну надо же, насмешили! Старик! Боже, как вы еще молоды…
— Вот так же смеялся совсем недавно и Мартин Янович Лацис, особоуполномоченный ВЧК. В марте. А кажется теперь, что целая жизнь прошла. Нет, Марк Осипович, это, увы, не смешно, потому что в мои последние четыре года вместилась революция, как ее ни называй, и со всеми издержками. А это и есть вся жизнь.
— Не разделяю ваше столь ревностное — не так ли? — отношение к этой даме. Вы Герцена Александра Ивановича читали, молодой человек?
— Марк Осипович, зачем же так? Вы же изволили слышать, что я в университете учился. И как же без Герцена-то? Особенно нам, молодым. Странно другое — что вас он еще интересует.
— Я не к тому. Просто вспомнились его рассуждения о революции. Не смею, да и не готов цитировать, но суть в следующем. Что проповедовали христиане, задает он вопрос, и что из этих проповедей поняла толпа? А толпа приняла в христианстве только совесть и ничего — освобождающего человека. Заметьте, что впоследствии именно так она восприняла и революцию: кровавой расправой, гильотиной и местью. К слову «братство» тут же присовокупили слово «смерть». «Братство или смерть» — «Кошелек или жизнь», вам не кажется это очень уж схожим? И далее господин Герцен замечает главное: непростительно думать, что достаточно возвестить римскому миру евангелие, чтоб сделать из него демократическую и социальную республику… Ну и так далее. Вот так-то, молодой человек. А вы торопитесь, словно боитесь не успеть. Россия — страна большая и долгая. Она еще в спячке пребывает, в отсталости и бескультурье, а вы ее будить да стращать. Подняли медведя среди зимы, вот он в шатуна и превратился. И выход теперь один: убить его.
— Ну, я не смотрю столь пессимистически… Я вот что думаю, не перекусить ли нам? Как бы ни были злы и бесчеловечны большевики, но, мне кажется, если мы не позволим нашему капитану наконец опохмелиться, он может не доехать. Как ваше мнение на этот счет?
— Вы желаете доказать, что ничто человеческое и вам не чуждо? — Усмешка тронула губы полковника.
— Вот именно. И потом мне не терпится задать капитану один вопрос.
— Какой же?
— А вот услышите… Егор Федосеевич, как подъедем к тому лесу, скатись на обочину. Перекусим.
Дорога круто заворачивала к сосновому бору. Теперь уже стал узнавать знакомые места Сибирцев, проезжали тут. В тени густого сосняка и остановились. Бойцы по просьбе Сибирцева вытащили из брички Черкашина и посадили его спиной к дереву, вытащили тряпку изо рта, развязали руки. Но капитан качался, закатив глаза, будто снулая рыбина.
— Сейчас мы приведем его в чувство. Давайте, ребята, нажимайте. Егор Федосеевич, командуй.
Сам он налил полкружки самогона, пальцами приоткрыл рот капитана и осторожно влил в него самогон. Тот поперхнулся, затряс головой, и Сибирцев протянул ему кусок хлеба с мясом.
— Ну, капитан. Закусывайте.
Но тот, словно не проснувшись, вяло жевал, кивая носом. Через какое-то время глаза его наконец раскрылись, и он осмысленным взглядом обвел присутствующих. Похоже, память у него отшибло, он никого не узнавал.
— Хотите еще? — предложил Сибирцев.
— Да-а, — проклокотало в горле Черкашина.
— Нате, — Сибирцев протянул ему еще полкружки.
Вот теперь капитан пришел в себя. Уронив на траву хлеб с мясом, подвигал пальцами, размял запястья, взглянул на Сибирцева:
— Крепко вы меня, однако…
— Что поделаешь.
— Куда везете?
— В Козлов. В Чека. Есть еще вопросы?
— Нет, — буркнул капитан и уронил голову на грудь.
— Тогда у меня к вам вопрос, — настойчиво произнес Сибирцев.
Капитан поднял голову, посмотрел с откровенным презрением.
— Отвечать не намерен.
— Вы не поняли, этот вопрос лично вас не касается. Вашего будущего, так сказать. Меня интересует сущая мелочь. Скажите, Василий Михайлович, зачем вы сфабриковали указ о приговоре к расстрелу полковника Званицкого. Вы же знали, что нигде не было упомянуто его фамилии. Сами придумали или приказал кто-нибудь из ваших начальников? Ответите, дам еще выпить.
— Вам-то что теперь?
— Ну, как хотите. — Сибирцев демонстративно отвернулся.
— Да скажу, скажу, мать вашу… — Черкашин, запинаясь, произнес длинную и грязную матерную фразу, выдохся и, помолчав, добавил: — Надо же было этого старого дурака, козла вонючего делом заставить заниматься. Дерьмо паршивое… Наливайте, я все сказал.
— Ну что ж, заработали. Держите кружку… А что, Марк Осипович, и это обстоятельство так-таки ничего не изменит в ваших воззрениях? Впрочем, молчу. Каждый должен обдумать свое и прийти к единственно верному решению… А знаете, зачем я с вас слово взял?
— Я слушаю, слушаю, — мрачно отозвался Званицкий. Он отвернулся и теперь смотрел в поле.
— А затем, что, ежели помните, у Монтеня на этот счет есть достойный парадокс, вот, дословно: мне было бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем из того плена, в котором меня держит мое слово. Черкашин ведь здорово припугнул вас, но ошибся: надо было взять с вас честное слово. Однако такая простая вещь не пришла ему в голову. А я не ошибся. Ну, едем? Капитан, давайте ваши руки. А если станете обижать нас, я вам заткну рот вашей же вонючей портянкой. Все ясно? По коням!
Уже когда бричка тронулась и въехала в полусумрак бора, Званицкий, наклонившись к Сибирцеву, тихо, почти на ухо, спросил:
— Как вы узнали, что он меня шантажировал?
— По его роже, Марк Осипович. Вы, вероятно, были неплохим командиром, но никаким физиономистом.
14
Вой стоял над Мишариным. На паперти церкви Флора и Лавра, расставив ноги в шикарных галифе и начищенных сапогах и заложив руку за отворот защитного френча, словно Керенский на митинге, стоял председатель сельсовета Зубков. В другой руке он держал за козырек суконную фуражку со звездочкой. Рядом с ним — такой же длинный, только худой и сутулый — стоял Баулин, командир продотряда. На нем были обычные его брюки, обмотки, грубые солдатские ботинки, а поверх расстегнутой темной косоворотки — залатанная тужурка.
Взмахивая фуражкой, Зубков величественно руководил актом закрытия рассадника народного опиума. Под неумолчные гневные крики и бабий вой продотрядовцы начали выносить из церкви иконы. Первую же Зубков торжественно и собственноручно с треском расколол о каменные ступени храма. Бабы тут же, толкая друг дружку, ринулись к продармейцам, держащим на руках груды святых досок.
На паперть поднялся одноглазый кузнец Матвей Захарович, даже фартук не успел снять, так торопился. Он подошел к Зубкову, рукой отстранил пытавшегося было помешать Баулина и громко, чтоб вся площадь услыхала, крикнул:
— Что ж ты творишь, супостат ты этакий, а?! Врагу не пришло в голову храм порушить, а ты на него руку свою поганую поднял? Да я тебя!.. — Кузнец размахнулся, но на его тяжелом кулаке повис Баулин.
— Матвей Захарович, охолонись, опомнись, побойся Бога! — испуганно закричал он.
— Это вы, злодеи, его забыли! — продолжал орать кузнец. — Лучше уйди, Баулин, от греха! Я думал, ты человек, а ты самый последний гусак, вот вроде этого! — он ткнул кулаком в Зубкова.
Тот упруго отскочил.
— Ответишь, Матвей! Перед всей партией ответ держать будешь. Мракобесие поддерживаешь? Эй, граждане! — неожиданно зычно крикнул он. — А ну молчать! И слушай постановление.
На площади постепенно стало затихать.
— Так вот, закрытие храма — не моя инициатива, а уездного начальства. Известные вам представители, побывавшие тут, учитывая смерть священника отца Павла, а также руководствуясь указом, что ученье — свет, а неученье — тьма, приказали, чтоб эту церкву закрыть навсегда и из народного опиума превратить ее в красный клуб нашей сознательной молодежи. Поскольку эти иконы являются орудием угнетения сознательных трудящихся масс, их положено тоже уничтожить. Однако! — Он поднял руку с фуражкой, чтобы перекричать поднимающийся возмущенный гомон толпы. — Однако, ежели которые темные и несознательные бабы захотят их взять к себе, советская власть в моем лице, а также секретаря ячейки Антона Шляпикова, который в отъезде в Тамбове, препятствовать не будем. Я все сказал, бабы и мужики. Баулин, пущай берут, ежли хотят. А тебя, Матвей, за личное оскорбление Советской власти я притяну к ответу. Пойдем, Баулин, нечего нам делать среди этих темных масс. А кресты, граждане, — он указал фуражкой на луковицы куполов и на колокольню, — эти кресты мы все едино поскидаем. Не будет красный клуб осеняться поповским… мировоззрением! Опять же и сельсовету помещение нужно.
В этот момент на площадь въехала хорошо известная мишаринцам поповская бричка с дедом Егором на передке и в сопровождении двоих вооруженных верховых. Толпа отшатнулась было, но тут же прилипла, окружила бричку. Видно, приняв с перепугу Сибирцева и чернобородого представительного Званицкого за крупное уездное начальство, мужики и бабы тут же начали изливать свое крайнее возмущение действиями гусака Зубкова. Однако, когда председатель сельсовета целенаправленно пошел к бричке, толпа расступилась. Власть, она и любая — власть.
— Ну что, Зубков, опять народ будоражишь? — Сибирцев поднялся в бричке. — Здорово, Матвей Захарович, — кивнул приветливо кузнецу. — И ты, гляжу, тут, Баулин? Что ж это вы, толковые мужики, порядка навести не можете, а?