Упомянутое письмо Козловского – это, по-видимому, недатированное письмо, в котором князь пытается утешить Александра Ивановича замысловатыми доводами из серии «зелен виноград»:
Теперь слово о свадьбе. В этом деле, как и в другом[84], я только действовал по его[85] мановениям, но с тою разницею, что в первом в душе моей, без всякого ограничения, я с ним во всем соглашался, но в сем последнем желал бы может быть иного. Нет сомнения, что выбор его был хорош: девушка прекрасная, умная, добрая; но приданого нет, а по моему мнению, кто женится на агличанке <sic!> и хочет всегда жить в Англии и сделать из сыновей агличан, тот или должен быть сам очень богат или взять приданое какое-нибудь за женою. Сие общее правило еще вяще относится к иностранцу, ибо агличане посредством своих связей кой-как детей своих употребляют, а иностранцу надобно иметь достаток, не токмо для того чтобы жить, но и оставить детям такую независимость, которая утешила бы их в той ничтожности, которую иностранное имя и неизвестность отца, не имевшего с Итона и с Оксфорда связей по дружбе, если не по родству, соделают для них неизбежною, а эта ничтожность здесь ужасна, и ужаснее для молодого человека хорошо воспитанного, чем для негодяя. По моему мнению, аглинская невеста без тысячи или по крайней мере 600 фунтов ежегодного дохода приданого не соделает постоянного счастия, если дети должны быть необходимо агличане (№ 232. Л. 134 об.–135).
Александр Иванович тем не менее в тот же день, 18 июня 1830 года, написал Козловскому ответ, где настаивал на продолжении хлопот и подсказывал, что именно тот должен сообщить отцу невесты, чтобы его переубедить:
Хотя и не во всем с тобой согласен, милый Козловский, но не менее благодарен за твою дружбу. Прочти то, что я сегодня пишу к брату о возобновлении и о средствах оного. Я думаю, тебе легко и прилично было бы это сделать словесно или письменно, чрез Висконти. Конечно, хорошо было бы иметь жену с доходом, но как думать об этом, когда и нашего достаточно для житья скромного, но не бедного! Брат все делает так, как бы и я должен был жениться, не помышляя, что мне 47 лет, что мне некуда, да и некогда уже копить для себя, оставлять часть доходов без употребления и пр., между тем как бы вся жизнь моя путным и полезным образом могла быть употреблена на устроение его капиталов нашими и теми, кои нам от родственницы достаться могут. И как предполагать, что он оставит Англию? Разве тогда, когда многое на континенте, то есть у нас переменится и когда верно уже старика отца в живых не будет. Можно актом удостоверить его, что брат не оставит Англии, да и самая продажа имения, перевод в Англию денег должны бы были в том его удостоверить. Подумайте еще, то есть подумай один ты, ибо деликатность брата не позволит ему и думать о сем, напиши ко мне, и я не прежде выеду из Парижа. Что касается о прежнем деле, то я теперь несравненно спокойнее, я как бы переродился успокоением отказа в суде, коего страшился. И последняя тень какого-то недоразумения или сомнения о неявке исчезла. Брат показал не одну невинность, но и твердость, и храбрость, коей и здесь, и даже наши русские удивляются. Конечно, и в тамошних русских это произведет то же впечатление; но до них ли? О будущем – в сем отношении говорить нечего. Конечно, оно прояснится, и решимость, предложение явиться – многое переменит в образе мыслей, хотя этот образ мыслей более основан, как я слышал, на личной нелюбви к брату Императора. Эта нелюбовь будет, может быть, теперь сильна, но со временем она ослабнет, потухнет, и он в уважении ему не откажет, хотя и в этом уважении пользы большой не будет. Теперь я намерен молчать, ибо и сердце молчит о сем (№ 314. Л. 91).
Впрочем, уже 25 июня 1830 года, по получении письма от брата, Александр Иванович, кажется, смирился с отказом от надежд на брак:
Вчера получил твой № 64 и теперь я спокойнее, видя тебя несколько разочарованного, и усматриваю также, что и тобою, и Козловским, – которого дружбу никогда не забуду, – сделано было все для успеха, но он ни от вас, ни от нее не зависел, ибо и ее характер так же бесхарактерностью, как и отцовский упорством и эгоизмом, непобедим (№ 314. Л. 94 об.).
Козловский же был уверен, что сам сделал для Николая Тургенева все, что мог: «Что от меня зависело и в свадебном, и в попечительном отношении, я не лениво, усердно и бдительно исполнял» (№ 805а3. Л. 5 об.[86]), но полагал, что Александр Иванович сделал еще недостаточно, а потому должен вернуться в Россию и там хлопотать на месте. Все это он подробно объяснял Александру Тургеневу в письме от августа 1830 года:
Доколе братец ваш здесь <в Чельтенгаме> был, я не мог совершенно с искренностию писать к вам, ибо как-то совестился не показывать ему моих писем. Я в душе моей уверен, что он в уме своем так же убежден, как я, что для него и для вас полезно бы было, чтобы вы поехали пожить в России, но единственная деликатность могла заставить его писать противное. Это такая вещь, которая бросается в глаза каждому, и быть не может, чтобы он был в сем ослеплен. Заочно никто и никогда ничего не выпрашивал, а обязанность до последнего издыхания стремиться к благой цели не имеет никаких границ. На месте вы можете найти средства к достижению царского милосердия, каковых себе и представить невозможно. Я ей-богу не понимаю, что вас останавливает. <…> В чужих краях без дела вы ничто, а в России, хотя бы и ничего не делали, вы исполин и для других, и для себя. Подумайте о сем хорошенько и не называйте наслаждениями перемещения бесполезные. Они точно так же приятны, как переваливаться с одного бока на другой. Государь терпеть не может, чтобы люди жили в чужих краях, а от Государя все зависит; все, говорю я, ибо и женитьба иначе <бы> пошла, когда бы не было всех этих проклятых запятых. – Я пишу к вам о сем в последний раз: после моего точного ултимата не скажу ни слова. – Я писал к отцу Ловелю чрез Висконти, который туда поехал; описывал ему ваше великодушное не пожертвование, но приношение брату; говорил, что я об вас обоих думаю; представлял, что вместо 600 будет 1000 фунтов дохода, а может, и более (№ 805а1. Л. 5, 6 об.).
Однако, несмотря на все старания брата и друга, на английской невесте Николай Иванович не женился, и год спустя, 19 июля 1831 года, Козловский, в присущей ему парадоксальной манере резко переменив свое мнение, писал из Эмса неудавшемуся жениху:
Пожалоста, не жалейте о Генриетте. <…> Висконтша вас любит, и очень любит, но и про нее сказать нельзя, как про Карамзина, что она пречувствительной породы. Писатель, а та дура, в письмах хоть бы слово о прошедшем! В Висконтше много преблагородных качеств, наприм<ер> ко мне неизменная дружба и радость быть со мною, все так же, как в Чельтенгаме, показывает порою ту твердость в привязанности, но и она целыми месяцами ко мне не писала, а писавши, наполняла бумагу пустяками. Во всей этой семье какое-то подобострастие, достигающее до бесчувственности. Что ни говори, а живши вместе, основать на таком песке все свое счастье есть вещь совершенно невозможная. Право, я бы лучше на Висконти самом женился! У него выскакивают иногда черты чувствительности италианской, которой во всей Ловельской семье не найдешь и, признайтесь, вообще в агличанах (№ 805а1. Л. 1–1 об.).
Учитывая то, что известно о сердечной привязанности Козловского к «Висконтше», в этих строках можно прочесть скорее обиду после какой-то размолвки, которая долго не продлилась. Во всяком случае, после того как в июле 1832 года г-жа Висконти пережила страшную трагедию: карета, в которой она ехала, опрокинулась, и погибла ее горячо любимая шестилетняя дочь Франсуаза-Элен[87], Козловский переживал это едва ли не тяжелее, чем сама мать девочки. Что же касается дальнейших отношений «Висконтши» с Николаем Тургеневым, то из разрозненных упоминаний понятно, что графиня не прекращала попыток женить русского знакомца.
В сентябре 1831 года Тургенев перебрался из Англии во Францию; в преддверии этого события г-жа Висконти через свою тетку уведомила его, что она очень желает, чтобы он «приехал в Париж или в Versailles (где они живут)» и что у нее есть какие-то планы, с ним связанные. Тургенев, сообщая об этом брату в письме из Лондона от 6 июля 1831 года, оценивал инициативу г-жи Висконти скептически, хотя и был благодарен за доброе мнение о себе:
Вздор! Я удивился этому участию со стороны Mme Visc<onti>, тем более, что вижу по письму ее, что она думает, что я не очень ее жалую. В сем последнем она ошибается, я не не люблю ее, но противное (№ 231. Л. 26–26 об.).
Во Франции Тургенев постоянно общался с семейством Висконти, бывал в их доме в Версале; более того, в тот злополучный день, когда г-жа Висконти потеряла дочь, он ехал с ней в одном экипаже, был потрясен случившимся[88], а потом пытался помочь ей пережить страшный шок. В эту пору он оценивал ее душевные качества очень высоко. 14 июля 1832 года он писал из Версаля брату:
Mme В<исконти> любила дочь свою более всего на свете. <…> Потеряв ее, она, можно сказать, осиротела. <…> Муж добрый и честный человек, но не пара для нее ни по уму, ни по характеру. Маленький сын ее[89] никогда не заменит ей дочери. Она очень умная и необыкновенно добрая женщина. Она не может никогда, ни за что, ни на кого сердиться (№ 231. Л. 126–126 об.)[90].
Еще прежде этой трагедии в разговорах с Николаем Ивановичем Тургеневым г-жа Висконти не раз возвращалась к теме его брака. 1 февраля 1832 года Николай Иванович писал брату из Парижа:
Когда я хотел жениться в Чельтенгаме, я открыто и без всякой утайки объявил отцу, что я был осужден в России на смерть за политические преступления, в коих, однако же, я не почитал себя виновным. <…> Отец, как вы знаете, отказал по причине, что я иностранец. Но недавно, разговаривая с Mme Visconti (сестрою невесты), я мог заметить по словам ее, что на отказ отца содействовало <sic!> и мое положение в отношении к России. Я и тогда это подозревал. Но теперь в этом убедился [Архив 1921: 407].
13 февраля 1832 года Николай Иванович продолжает ту же тему:
Mme Visconti весьма желала, dans le temps[91], моей женитьбы с сестрою. И теперь она, конечно, готова была бы оной содействовать, хотя я и замечаю, что мое политическое положение, здесь более затруднительное, нежели в Англии, где о сих делах менее заботятся, и ей не нравится. Но, кроме доброй воли, она ни в чем содействовать не может: все препятствия в отце, на коего его дети действовать не могут и против воли коего и они ничего не сделают, и я никогда не хотел ничего делать [Архив 1921: 410–411].
Александр Иванович отреагировал на возрождение матримониальной темы очень горячо и сообщил, что желал бы знать:
Нет ли у тебя нового предложения и надежды, при частых свиданиях с Висконти подкрепляемой? И не хотят ли с ее стороны, чтобы ты оправдался или в их глазах или в глазах публики? (№ 350. Л. 108; письмо от 16 февраля 1832 года).
Параллельно уже в начале 1832 года в письмах Александра Ивановича начинает мелькать имя мадемуазель Виарис как потенциальной невесты. 11 января 1832 года он пишет брату из Москвы:
Уж я опять думал, не слишком ли ты уединяешься и не слишком ли мало пользуешься рассеянностями Парижа? <…> Твои частые поездки в Версаль опять дают мне какую-то надежду, но ты сам ни слова об этом не пишешь. – Если нет – то я поеду отыскивать M-lle Viaris (№ 350. Л. 98).
В начале февраля 1832 года продолжает тему: «Мне нужно быть и в Швейц<арии>. И узнать, где и в каком положении та, о которой думал, думая о тебе?» (№ 350. Л. 104), а 29 февраля 1832 года уточняет все еще из Москвы:
M-lle Viaris <…> очень хороша и почти красавица; она только очень худа была, когда я знавал ее, от росту и от слабого здоровья в то время. Не знаю, как можно ее найти было не красавицею. Но мать была очень непригожа, хотя очень умна и добродетельна. Авось отыщу ее в Женеве (№ 350. Л. 111)[92].
Александр Тургенев оказался гораздо более удачливым сватом, чем князь Козловский. С английской невестой у Николая Тургенева дело не сладилось. 20 июня 1832 года Николай Иванович сообщил брату о полученном известии, что сестра Висконти выходит замуж (см.: № 231. Л. 120 об.), а 15 августа 1832 года Гарриет Лоуэлл в самом деле вышла замуж за генерала Уильяма Лавлейса Уолтона (1788–1865).
Что же касается Николая Тургенева, он 12 октября 1833 года женился на «отысканной» Александром Тургеневым в Женеве Кларе Виарис (1814–1891), дочери уроженца Пьемонта Гаэтана (иногда его называют Гастоном, а Клару, на русский манер, Кларой Гастоновной) Виариса, капитана наполеоновской армии, барона Империи. С Кларой, которая родила ему четверых детей, Николай Иванович прожил в счастливом браке четыре десятка лет до самой своей смерти[93], а Александр Иванович, как и обещал в 1830 году, остался холостяком, доставлял брату средства к существованию и считал его семью своей.
В 1834 году Александр Иванович был «высочайше назначен для производства в иностранных государствах ученых изысканий, до российской истории относящихся» (официальный предлог, счастливо совпавший с собственными научными пристрастиями старшего Тургенева; см.: [Хохлова 2022: 6]) и благодаря этому получил право по несколько лет жить во Франции рядом с братом и его семьей; этому его пребыванию в Париже мы обязаны уникальными очерками французской культурной и литературной жизни, которые он при жизни публиковал в русских журналах и которые стараниями М. И. Гиллельсона были изданы в 1964 году в серии «Литературные памятники» под названием «Хроника русского», впервые присвоенным тургеневским эпистолярным отчетам в пушкинском «Современнике».
А если бы Николай Иванович женился на Гарриет Лоуэлл и остался жить в Англии?!
ДНЕВНИК АЛЕКСАНДРА ТУРГЕНЕВА И «ФИЛОСОФИЧЕСКОЕ ПИСЬМО» ЧААДАЕВА
ХРОНИКА МОСКОВСКОГО БЫТА (ПО АРХИВНЫМ МАТЕРИАЛАМ)[94]
Наши представления о многолетних контактах Александра Тургенева и Петра Чаадаева (весьма своеобразной «дружбе-вражде») до сих пор страдают неполнотой. Между тем дневники и эпистолярий Тургенева, обнародованные лишь выборочно, содержат важные сведения о циркуляции первого «Философического письма» (далее ФП-1)[95].
Чаадаев начал распространять фрагменты «Философических писем» летом 1831 года, и Тургенев, тогда же прибывший в Россию после пятилетнего отсутствия, ознакомился с рукописью одним из первых. Католический прозелитизм автора был, конечно, чужд протестанту «по рассудку», как аттестовал себя Тургенев [1989: 11], но тем не менее он оценил риторический потенциал чаадаевских текстов, который до некоторой степени искупал их вторичность по отношению к европейской интеллектуальной традиции. 2 июля 1831 года, констатируя в письме младшему брату Николаю в Лондон: «система» Чаадаева «точь-в-точь гр[афа] Мейстера (Ж. де Местра. –
То обстоятельство, что в первой половине 1830‐х годов все попытки хотя бы частично опубликовать переводы «Философических писем» на страницах русских изданий не возымели успеха (см.: [Чаадаев 2010: 652–653]), лишь усиливало стремление автора ввести пролегомены к своей концепции в европейское печатное поле. Тургенев, к тому времени прочно укоренившийся в литературных кругах Парижа, наилучшим образом подходил на роль посредника. Поэтому в начале 1835 года, в очередной раз уезжая из России, он получил от Чаадаева копию французского оригинала ФП-1. Однако Тургенев, часто и с охотой хлопотавший по чужим делам, в данном случае не испытывал энтузиазма. Во-первых, он отдавал себе отчет, что непосредственным участникам и наблюдателям «умственных буйств нашего века»[97] бросилась бы в глаза компилятивная природа чаадаевского опуса. Во-вторых, содействуя публикации текста, который несомненно подпадал под определение «русофобского», брат политического изгнанника, заочно осужденного по делу 14 декабря, принимал на себя определенные риски. Наконец (но не в последнюю очередь), Тургенева отнюдь не прельщала перспектива обслуживать непомерные амбиции «басманного философа»[98].
Новое путешествие Тургенева началось в Австро-Венгрии. В Вене рукопись ФП-1 прочла графиня Розалия Ржевуская, сделавшая «острые» замечания, которые 3–4 марта 1835 года Тургенев переслал Чаадаеву [Азадовский 2008]; в ответном письме от 1/13 мая Чаадаев дезавуировал врученный им самим текст, сообщив, что «в скором времени» пришлет «другой экземпляр» [Чаадаев 2010: 396–397; ориг. по-фр.]. Но еще до того, как
Сделанную на этой записке надпись Тургенева: «Прошу доставить П. Я. Чаадаеву: он отгадает, о какой рукописи идет речь» [Там же: 267] – разъясняет помета в его дневнике от 13 июля: «Пакет [Дмитрию] Свербееву <…> с письмом Баланша для Чадаева о его рукописи» (№ 305. Л. 91). Удовлетворившись ролью передатчика, Тургенев не счел нужным комментировать данный эпизод, вероятно полагая, что сам факт возвращения манускрипта (о чем было упомянуто в записке) засвидетельствовал отсутствие интереса Балланша к дальнейшей судьбе этого текста.
В письме Чаадаеву, отправленном из Лондона 31 июля 1835 года, Тургенев удостоверил получение сильно запоздавшей эпистолы от 1 мая, а далее среди многого прочего кратко уведомил адресата: «Я послал вам из Парижа записку Балланша» (№ 2681. Л. 3 об.; ориг. по-фр.). И в этой корреспонденции, и в последующих – заметим, что одна из них, от 30 сентября из Парижа, открывалась обращением: «Cher Ballanche-Tchadaeff!» (Там же. Л. 9), – отсутствовали даже намеки на ожидаемое адресатом развитие событий.
Чаадаев, однако, проигнорировал тургеневские недомолвки. В середине или конце ноября 1835 года, откликаясь на лондонское письмо, он призвал приятеля к неуклонному исполнению возложенной на него миссии, значение которой в его глазах теперь чрезвычайно возросло:
Меж тем вы ничего не пишете мне о Балланше. А я, признаться, уже построил на его одобрении целую философию! Не стану, однако, скрывать, что суждение его о моем сочинении чрезвычайно меня удивило: я не имел никаких оснований рассчитывать на его сочувствие, ибо в его руки попал очень скверный экземпляр. Как бы там ни было, в интересах философии вы не должны позволить оборваться узам, которые сами же и помогли завязать [Чаадаев 2010: 408; ориг. по-фр.].
В письме Чаадаеву от 2 мая 1836 года Тургенев закрывает тему:
Вы упрекаете меня за то, что я ничего не пишу вам о Балланше, но что же сказать о нем? Он не делает ничего или почти ничего, ибо статьи в «Le Polonais»[100] не в счет; он стал лентяй и зевака; я видаюсь с ним два-три раза в неделю; он исполнен некоей милой беспечности, которая не внушает никаких надежд насчет его будущности. Он не создаст более ничего значительного. Ему нравится проводить жизнь в обществе Рекамье, Шатобр[иана] и всех прочих, кому приятно его видеть, приятно вместе с ним мыслить вслух обо всех тех явлениях, которые походя задевают душу и ум парижан, не оставляя, однако же, там никаких следов. <…> После Балланша останется лишь несовершенная теория, основанная на столь же несовершенной науке[101]. <…> Напишите ему, он с радостью Вам ответит. Я берусь быть посредником между вами, но когда? (№ 2681. Л. 20; ориг. по-фр.).
Вопрос о том, не является ли одобрительный отзыв Балланша первым шагом к продвижению ФП-1 в печать, как бы снимается с обсуждения: Тургенев утверждает, что от никчемного «лентяя и зеваки» вообще нельзя добиться толку и тем самым никаких «уз», связующих Балланша и Чаадаева, не существует. Нарочитая дискредитация личности и сочинений французского философа[102] позволяет Тургеневу освободить себя от какой-либо ответственности за данное ему поручение, и даже предложение о передаче послания Чаадаева Балланшу – если таковое будет написано – несет печать демонстративной неопределенности: «…но когда?»
Параллельно разворачивалась и другая история. Поздней весной – летом 1835 года, отправляя Тургеневу переработанный вариант ФП-1, Чаадаев заводит речь о конкретном органе парижской печати:
Вот, любезный друг, рукопись, которую я обещал вам послать. Это не что иное, как новый экземпляр того сочинения, которое у вас имеется, но такой, какой можно без стыда представить на суд цивилизованной публики. Прошу вас немедля уведомить меня о его получении. Не стоит объяснять, что я не слишком уверен в его благополучном прибытии, хотя доставить его взялся Мейендорф. Он много раз толковал мне о какой-то «Литературной Франции», где непременно желает меня напечатать. В добрый час. Но что такое эта «Литературная Франция»? <…> Говорят, что это предприятие партийное [Чаадаев 2010: 402; ориг. по-фр.].
В ту пору газета «Литературная Франция» (France littéraire) имела, напротив, репутацию центристской. Авторы проспекта определяли характер публикаций как «ученый, но без абстракций и педантства, литературный, но без приверженности какой-либо школе или доктрине»; газета адресовалась «трудолюбивым ученым, государственным служащим и завсегдатаям большого света», причем подчеркивалось, что среди подписчиков фигурируют жители России, Англии и Америки. Известно, что как раз в 1835 году возникла идея использовать эту газету для прорусской пропаганды[103], и скорее всего, намереваясь приобщить Чаадаева к сотрудничеству с «Литературной Францией», барон Александр Мейендорф[104] подразумевал либо те фрагменты «Философических писем», которые были выдержаны в более умеренном тоне, нежели ФП-1, либо сочинения еще не написанные.
Другое дело, что, имея на руках ФП-1 (новый вариант, который, впрочем, принципиально не отличался от старого), Тургенев рассудил иначе. Ответ на письмо Чаадаева последовал 3 сентября 1835 года:
Пишу вам для того только, чтобы сообщить, что получил ваше письмо с новым экземпляром вашего письма. Еще не знаю покамест, что с ним сделаю, ибо не хочу брать на себя ответственность за его публикацию, притом и «Литературная Франция» не в моем вкусе! Поговорим о сем после (№ 2442. Л. 1–2 об.; ориг. по-фр.).
На этот раз Тургенев прямо отказывается от роли посредника[105], мотивируя свое решение неприязнью к направлению газеты. Впрочем, эта заключительная формулировка опять-таки обусловлена контекстом послания: уже через месяц (в письме от 3 октября 1835 года) Тургенев подробнейшим образом пересказал Чаадаеву статью из свежего номера «Литературной Франции», присовокупив, что этот номер, на его взгляд, «вообще содержит много хорошего» (№ 2681. Л. 11; ориг. по-фр.).
Таким образом, желание Чаадаева предать тиснению оригинальный текст ФП-1 во Франции не осуществилось. Данными относительно письменного или устного объяснения приятелей на эту тему мы не располагаем.
Летом 1836 года Тургенев надолго приехал в Россию. Его записи в московском дневнике фиксируют постоянные контакты с Чаадаевым и его знакомцами:
4 июля. С Норов[ым] к Чадаеву. <…> Разговор о России и пр. (№ 316. Л. 37).
8 июля. У Чадаева: письмо его к Якуш[кину][106] (Там же. Л. 37 об.).
14 июля. У [Ивана] Дмитриева <…>. У него видел Левашова, который через час явился и ко мне: с ним о Чадаеве (Там же. Л. 39 об.).
22 июля. Был в [Английском] клобе <…> за обедом Чад[аев] (Там же. Л. 40 об.).
25 июля. У меня Чадаев (Там же. Л. 41).
До появления публикации перевода ФП-1 в журнале «Телескоп» оставалось менее трех месяцев, но Тургенев мог известиться об этом предприятии как от самого автора, так и по крайней мере от двух лиц, поименованных в его дневнике. Поэту Александру Норову, соседу Чаадаева по имению в Дмитровском уезде, с большой вероятностью приписывают начальный набросок перевода ФП-1 (см.: [Эльзон 1982]), а у Николая и Екатерины Левашовых Чаадаев проводил «почти все вечера», поселившись (в сентябре 1833 года) во флигеле их дома на Басманной [Дельвиг 1930: 216]. Здесь к месту напомнить рассказ Михаила Дмитриева о том, как Екатерина Левашова просила Михаила Дмитриева «уговорить» Чаадаева не издавать ФП-1, потому что опасалась за его судьбу [Дмитриев 1998: 367].
Нашим предположениям противоречит позднейшее свидетельство Тургенева о том, что он узнал о печатании ФП-1 только по приезде из Симбирска, куда поехал в конце июля и где пробыл до начала октября (см. письма Вяземскому от 30 октября и 1 ноября 1836 года [ОА: 3, 345–346]), однако, учитывая тот налет осторожности, которым окрашены его дневник и корреспонденция осенью этого года, мы не склонны доверять этому показанию.
Что касается других коротких знакомых Чаадаева, то известия (или слухи) о предстоящей публикации их, по-видимому, не тревожили. Косвенным тому свидетельством служит переписка Вяземского. В августе – сентябре 1836 года он побывал в Москве, где «видел <…> почти всех, которых видеть хотел», – Чаадаева, Ивана Дмитриева, Михаила Орлова, Александра Раевского [Осповат 1992: 226]; 12 октября, вернувшись в столицу, он не без удовлетворения сообщал Тургеневу в Москву: «…готовлюсь сегодня увидеть его [Чаадаева] в „Телескопе“» [Пушкин 1952: 130].
В этот момент скандал вокруг русского перевода ФП‐1, увидевшего свет 3 октября 1836 года в № 15 журнала «Телескоп»[107], уже наращивал обороты, и Тургенев оказался его активным фигурантом и усердным хроникером.
Добравшись из Симбирска в Москву 5 октября, Тургенев сразу, по обыкновению, возобновляет дружеские и светские контакты. 7 октября он обедает у Ивана Дмитриева, доживающего свой век в ранге «парнасского судии»: «Прежнее по-прежнему, но оригинальность его всегда интересна» (№ 316. Л. 54 об.). Из 25 оттисков ФП-1, заказанных автором, первый был назначен именно Дмитриеву [Чаадаев 2010: 637], но когда он попал в его распоряжение – мы не знаем. В тот же день Тургенев навещает князя Ивана Гагарина (см.: № 316. Л. 54 об.), у которого мог видеть оттиск ФП-1, назначенный для передачи Пушкину: молодой адепт Чаадаева[108] отъезжал в Петербург 8–9 октября (ср.: [Чаадаев 2010: 637; Летопись 1999: 4, 507]). 7 октября Тургенев «кончил вечер» у Свербеевых (№ 316. Л. 54 об.), ближайших друзей обоих наших героев[109], и, даже если оттиск, приготовленный для Екатерины Свербеевой [Чаадаев 2010: 637], еще был не доставлен, в этом доме несомненно обсуждалась журнальная новинка.
9 октября, снова посетив Свербеевых (в гостях были также славист Юрий Венелин и литератор Николай Павлов), Тургенев оставляет в дневнике короткую запись: «о Чадаеве» (№ 316. Л. 54 об.). Можно предположить, что хозяин дома уже тогда высказал соображение, которое через 20 лет получило законченное оформление в его некрологической статье о Чаадаеве:
Наши переводные статьи, особливо с французского языка, часто оскорбляют читателя излишней яркостью и дисгармонией красок и всегда почти выражают спорные вопросы сильнее и резче, нежели какими кажутся в подлиннике [Свербеев 2014: 523][110].
Оттуда Тургенев направился в хорошо знакомый ему дом генерал-майора Александра Пашкова и его жены Елизаветы, где застал ее свойственника Михаила Орлова[111]. Бывший боевой генерал, один из руководителей «Союза благоденствия», освобожденный от серьезного наказания по делу 14 декабря благодаря заступничеству родного брата[112], он с 1831 года проживал в Москве, где тесно общался с Чаадаевым, впрочем часто расходясь с ним во мнениях (см.: [Боровой 1963: 310]). С Тургеневым он тоже приятельствовал, однако на сей раз их встречу омрачило разногласие:
Выговор Орлову за равнодушие, которое едва ли не хуже. О причинах его; едва не сорвалось с языка и о брате (№ 316. Л. 54 об.).
Лаконичная дневниковая запись допускает несколько истолкований. Упрек Тургенева мог быть вызван «равнодушием» Орлова к публикации ФП-1, которая, бросая вызов государственной и церковной доктринам, тем самым с очевидностью ставила под удар автора. В этой связи напрашивалась аналогия с равнодушием собеседника, защищенного именем Алексея Орлова, к судьбе младшего Тургенева – политического эмигранта Николая. Наконец, не исключено, что Орлов высказал мнение о непродуктивности любой попытки умствования об историческом пути России, и в таком случае ключевое слово этой записи непосредственно перекликается с апофегмой Вяземского, завершающей его развернутый отзыв о ФП-1 в письме Тургеневу от 19 октября:
Нет ни одной решительной истины <…>. Все эти возглашения истин непреложных: заблуждения молодости или счастливой суетности. Зрелость духовная, то есть ума и души есть
Тургенев смотрел на вещи иначе и не скрыл от Вяземского (в письме от 26 октября) свою «досаду»:
Увидел я после святой
11 октября – впервые за несколько месяцев – Тургенев встречается с автором ФП-1 и, может статься, именно тогда получает причитавшиеся ему два оттиска [Чаадаев 2010: 637].
Заезжал <…> к [Михаилу] Орлову, спорил с Чад[аевым] за его статью – он эгоист и мелкий славолюбец (№ 316. Л. 55).
Таким образом, ситуация развернулась в другую сторону. Если, как мы предполагаем, два дня назад Тургенев отстаивал самое право публично огласить свободное суждение (см. еще запись от 19 октября), то теперь его критика адресуется «эгоисту» Чаадаеву – тому, кто опубликовал ФП-1, не считаясь с последствиями для издателя «Телескопа» Николая Надеждина и цензора Алексея Болдырева (ректора Московского университета)[113].
12 октября Тургенев изложил свой взгляд на вещи в письме Жуковскому:
Читал ли ты письмо его [Чаадаева]? Быть беде. Я жестоко пенял ему вчера за мелочное славолюбие, коему принес он в жертву, может быть, цензора или редактора. Он увертывается тем, что к нему пришли за его откровением, и он не навязывал его [Turgenev, Žukovskij 2019: 281–282].
В тот же день, 12 октября, Надеждин посылает Белинскому, гостившему в Прямухине, письмо, полное неподдельного отчаяния:
Я нахожусь в большом страхе. Письмо Ч[аадаева] <…> возбудило большой гвалт в Москве. <…> Ужас, что говорят. [Василий] Андросов бился об заклад, что к 20 октября «Телескоп» будет запрещен, я посажен в крепость, а цензор отставлен… [Корнилов 1911: 42] (об Андросове см. записи от 15–16 октября).
Тургенев и Надеждин оказались провидцами. Утром 12 октября попечитель Московского учебного округа граф Сергей Строганов составляет черновик первого письма министру народного просвещению Сергею Уварову. Взгляды адресанта и адресата решительно расходятся: первый предпочитает не «раздувать шума вокруг» ФП-1 [Велижев 2007: 309], второй будет квалифицировать эту публикацию как происки «партии 14 декабря» [Чаадаев 2010: 519; ориг. по-фр.], и в ближайшие дни вопрос о прекращении «Телескопа», степени вины Надеждина и Болдырева выносится на обсуждение высших правительственных чинов (см.: [Там же: 506–522]). Важно напомнить, что, хотя обвинения в адрес автора ФП-1 уже носят нарочито аффектированный характер («безумный Чаадаев, удушенный доктриной Ламенне» и пр.) [Там же: 507 и след.; ориг. по-фр.], они не имеют под собой юридической основы: согласно цензурному уставу, утвержденному Николаем I 22 апреля 1828 года, «когда статья прошла Цензуру, ее автор не может нести за нее ответственность» [Там же: 508; ориг. по-фр.] (ср.: [Гиллельсон 1978]).
Тревожные предчувствия Тургенева не мешают ему распространять ФП-1. 13 октября, отправляя в Симбирск своему кузену Ивану Аржевитинову книжные новинки, вывезенные им из Франции, – Шатобрианов перевод «Потерянного рая» Дж. Мильтона (1836), роман Жюля Жанена «Проселочная дорога» (1836), уже ставшее знаменитым сочинение Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке» и ряд других, – Тургенев добавляет в посылку «письмо Чаадаева» (№ 316. Л. 55).
В то же время публикация ФП-1 стимулирует интерес москвичей к обещанному издателем продолжению (см.: [Чаадаев 1836: 275, примеч. изд.]). 13 октября московский цензор Иван Снегирев, не ведавший, разумеется, о начавшейся начальственной переписке, «говорил с преосвященным Аароном (бывшим епископом Архангельским. –
14 октября Тургенев заезжает к Екатерине Муравьевой, вдове Михаила Муравьева, попечителя Московского учебного округа в ту пору, когда Иван Тургенев (отец Александра и Николая) был директором университета. Ее сын, Никита, осужденный по I разряду по делу 14 декабря, с июля 1836 года находился на поселении в иркутском селе Урик:
Видел отправление вещей и книг, прибавил к оным обещ[анное][114] и послал письмо Чадаева (№ 316. Л. 55).
О чтении ФП-1 в кругу ссыльных декабристов до сих пор не было сведений. Между тем соседом Никиты Муравьева по Урику был Михаил Лунин, и эта дневниковая запись Тургенева косвенно подтверждает гипотезу о его знакомстве с чаадаевским текстом (см.: [Эйдельман 1987: 242]).
На следующий день, 15 октября, когда Тургенев снова обедает у Муравьевой и спорит «с Чертковым[115] о Чад[аева] пиэсе» (№ 316. Л. 55), Чаадаев посылает оттиск ФП-1 княгине Софье Мещерской:
Гласность схватила меня за ворот в то самое время, когда я наименее этого ожидал. <…> Говорят, что шум идет большой; я этому нисколько не удивляюсь [Чаадаев 2010: 427–428; ориг. по-фр.].
Перед обедом Тургенев заезжает к Василию Андросову, редактору журнала «Московский наблюдатель», где в 1835 году печатались его европейские корреспонденции (см.: [Тургенев 1964: 27–66]). Андросов намеревался поделиться важным сообщением, но обстановка к этому не вполне располагала («…кабинет его в беспорядке. Ценсура, мои письма и книги» – № 316. Л. 55), и откровенная беседа была перенесена на следующий день.
Запись от 16 октября:
У меня был Андросов и обещал сказать об авторе статьи против Ч[аадаева]. Павлов хвалил ее, а она, по моему мнению, затейливой галиматьею оправдывает Чад[аева] (№ 316. Л. 55 об.).
В этот день (или все-таки накануне?) Андросов познакомил Тургенева с анонимной статьей «Несколько слов о „Философическом письме“…», приготовленной к напечатанию в августовской книжке журнала, сильно запаздывавшей с выходом. Несомненно Тургенев узнал, что статья принадлежит перу Александра Вельтмана (см.: [Gebhard 1970; Чаадаев 2010: 597–604, 922–925])[116], но в видах осторожности он не упоминает имя автора ни в дневнике, ни в переписке с друзьями[117].
Запись от 17 октября:
Проехал к Чадаеву: он начинает беспокоиться. Взял свои письма[118]. После обеда он у меня: все о том же (№ 316. Л. 55 об.).
Тургенев не доверил дневнику конкретных деталей – кроме одной. Летом 1836 года из ямы был извлечен так называемый Царь-колокол, рухнувший еще в 1737 году[119]; очевидцы передавали, что «народ рад видеть сие чудо» [Снегирев 1904: 229], а «дамы спрашивали „где же большой язык?…“» [Булгаков 2000: 32]. По этому поводу Чаадаев отпустил острую реплику:
Колокол в Кремле: véritable symbole de notre église: brisée, par terre et silencieuse (настоящий символ нашей церкви: разбит, повержен, безгласен. –
которой, по воспоминаниям автора «Былого и дум» (часть IV, глава XXX), позднее фраппировал славянофилов:
Может, этот большой колокол без языка – гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну… [Герцен 1956: 147].
18 октября Тургенев пишет Вяземскому:
Здесь большие толки о статье Чаадаева; ожидают грозы от вас (из Петербурга. –
До второй половины октября еще оставалась надежда, что цензора Болдырева могут спасти печатные опровержения ФП-1 (см. пояснения к записям от 24 и 29 октября). Под «патриотами» Тургенев разумеет Хомякова (ср.: [Жихарев 1989: 104]) и Баратынского (см. письмо к Вяземскому от 24 октября и записи от 10 и 11 ноября). О неудовлетворенности Тургенева статьей Вельтмана см. запись от 16 октября; об авторстве статьи см. примеч. 2 на с. 113–114.
19 октября Тургенев начинает вечер с визита в дом Александры Киреевой (урожденной Алябьевой), одной из первых московских красавиц, «блеск» которой – наряду с «прелестью» Натальи Гончаровой – увековечен в пушкинском послании «К вельможе»[120]. Среди гостей находился князь Владимир Голицын, оставивший след в дневнике Тургенева обрывком фразы: «…а законы нам дал Николай [I]». Далее следует запись:
Мать (Екатерина Алябьева. –
Речь идет о «Своде законов Российский империи» в 16 томах (1832) – первом
Как может процветать общество, которое даже в отношении к предметам ежедневности колеблется еще без убеждений, без правил… [Чаадаев 1836: 286].
От Киреевой Тургенев направляется в салон Александры Киндяковой – вдовы генерал-майора Петра Киндякова и матери Елизаветы Пашковой и Екатерины Раевской (см. примеч. 2 на с. 109):
Там дамы и девы бостонщицы[122] восстали на Чад[аева][123]. Ожесточение распространялось и на сенатора К[нязя] Гагар[ина][124]. Спорил не за него, но за свободу писать свободно и о России[125]. Весь вечер с Рахма[но]вой[126] о Чадаеве; а этот вечер был, как и сами спорщицы, – новым подтверждением Чадаеву (№ 316. Л. 56).
Заключительное резюме выводит к одному из ключевых тезисов ФП-1: