Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Контрольный выстрел - Николай Федорович Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– За нас умер, – вдруг произнес Степан. И хотя Николай не спорил, упрямо кивнул: – За нас. Мы жили, а он работал. Горел. Не было лучше соседа…

Степан словно тоже просил прощения у покойного за все споры и насмешки, случившиеся на долгом соседском пути-житии. А может, и за невольный белый флаг перед теми, кто убил Федора Максимовича. Легче было промолчать, никто не требовал оценок и подведения итогов, но это на похоронах, при стечении народа есть возможность укрыться за спинами других, а когда остаешься один на один с умершим, совесть беспощадна и заставляет каяться.

– От совести умер, – подытожил Степан.

Троячный согласно примерил услышанное к свату. Глаза и рот у того от тряски приоткрылись, и он наложил ладонь на веки свату. Затем оторвал по кругу, лентой низ у своей рубахи, подвязал покойному челюсть, закрывая рот. Дела скорбные, но житейские, и кому-то требовалось заниматься и этим. Он, Николай Иванович Троячный, проводит в последний путь истрепавшего ему все нервы родственника с честью и достоинством. А памятник ко Дню Победы покрасят внуки. Может, конечно, и сам, но как посмотрят люди? А вот внукам скажет, чтобы приехали. На Украине вон, похоже, этого не сделали…

4

– Опять они? – полковник недоуменно оглядывается на меня.

Если ему отвечать за безопасность границы, то за безумие на ней жителей близлежащих сел объясняться, видать, мне. Щека у друга снова дергается, это нервный тик, и, скорее всего, от контузии. Где успел поймать ее?

Около дубков угадывалась понурая лошадка. К телеге, оглядываясь, тащили по траве тюк двое мужиков.

Бинокль приближает границу до вытянутой руки, и по белым звездочкам на коленях легко узнаю Орлика, едва ли не последнего из оставшегося в селе коня. Его погоняют веткой Степка Палаш и Колька Трояк, бывшие уже дедами даже в моем детстве. Странно, на границу моталась обычно молодежь…

– Проверить, – отдает команду для головной машины полковник.

Остаюсь на броне, и единственное, чем помогаю землякам, – «рулю» так, чтобы пыль уходила в сторону от телеги. Только бы не везли ничего запрещенного…

Везли… мертвого. Из старой попоны, свернутой тюком, торчали ноги, и командир оглянулся на меня: ты что-нибудь понимаешь?

– Дед Федя того… песня спелась, – начал доклад Степка Палаш, выделив из всего десанта в командиры человека с биноклем. И это правильно. У кого бинокль, тот главнее всех.

– Тромб оторвался, – не забыл диагноз дед Коля. – На Украине.

Он перевел взгляд на меня, на лице мелькнуло удивление, он недоверчиво обернулся за подтверждением догадки к напарнику. Я это, дед Коля, я. Между прочим, везу приветы и фотокарточку от вашего внука-курсанта. Через месяц ему на погоны упадут лейтенантские звезды, и он займет место в одной из таких же боевых машин. Только вот имя покойного…

Спрыгиваю с брони. Непроизвольно задерживая себя, трогаю мокрые бока лошади. Из детства всплывает отцовское предостережение: потных лошадей не поить, прежде надо давать им остыть. Тем более тянет прохладным ветерком. Чересседельник совсем истончился, а вот ступицы в колесах можно было бы и смазать. Или солидола теперь днем с огнем? И, кстати, совсем необязательно, что это «мой» дед Федя. Человека два-три с этим именем в селе точно еще есть…

– С мамкой твоей… – первой же фразой рассеивает надежды Степка Палаш, и я трогаю под пыльной простыней торчавшее острое плечо. Дед Коля, заглядывая под покрывало, развязывает какой-то узел около лица покойного, словно не желая открывать и показывать его лицо в неприглядном виде. Вытаскивает повязку, приоткрывает простынь.

Он.

– Как? Почему оказался там?

– Командир его умер, поехал к нему на похороны. Да при наградах, как положено. А там, видать, это как раз и не положено. Налетели скачущие. Может, и не тромб – сердце оборвалось…

Он еще что-то говорил, а я всматривался в знакомое, хотя и небритое, осунувшееся лицо старого партизана. Он воевал вместе с моей мамой в отряде, которым командовал ее отец. Однажды в окружении, когда не осталось надежд вырваться, дедушка свою дочь и самого юного из разведчиков Федю вместе с ранеными отправил через болото. А сам повел отряд на прорыв в другом месте, отвлекая на себя немцев. Погиб, когда поднимал партизан в атаку и закричал «ура». Пуля попала в горло, она словно хотела остановить этот клич – клич отваги и победы…

Когда я оказался в плену в Чечне и за меня затребовали миллион долларов выкупа, люди понесли родителям деньги – кто сто рублей, кто пятьдесят, дед Федя вместо живых денег принес баночку краски:

– Вот, хотел бабке своей крест на могиле обновить, но пусть полежит под старым. А тут, ежели краску продать, какая-никакая, а копейка появится. Вдруг ее-то как раз и не будет хватать на освобождение…

И вот дед Федя лежит передо мной на старой скрипучей телеге с вырванными медалями. Живой, он не только хранил память о войне и погибших односельчанах. Он, как тогда при прорыве, словно прикрывал собой еще и маму. Теперь, выходит, она осталась крайней, последней из отряда…

Господи, как все вдруг сошлось около деревенской телеги! И боль, что текла из Украины в Россию далеко-далеко отсюда и, казалось, не затронет меня вживую, вдруг выцелила острием в самое сердце. Дотянулась через сотни километров, отыскала меня средь перелесков, пронзила, заставила бессильно замереть. И я со своей – не своей колонной, опоздавший на какие-то сутки. Авось бы наш проезд утихомирил горячие головы там, за дубками, вдруг непреодолимой стеной разделившими всех кроме контрабандистов.

Зашелестела в голос трава у колен. Ветер от дубков, легко разогнавшись по чистому полю, упруго ударил в спины. Вихрю они препятствием не послужили, ему бы мчаться дальше, но он почему-то закрутился юлой вокруг нас, психом расшвыривая из телеги соломенную подстилку. Орлик тревожно зафыркал, и Степан, преодолевая сопротивление, продавился к нему, обнял за шею, унимая и свою, и его дрожь. Дед Коля навалился на телегу, вцепился в свата – то ли как в последнюю опору на земле, то ли не позволяя ветру вознести умершего сразу на небеса, без погребения на земле. Сечкой полоснул дождь, захромыхало, потемнело вокруг, завыло.

– Давайте к нам, – позвал полковник в десантный люк.

Но я остался со стариками. Повторяя Трояка, навалился на телегу, закрывая собой деда Федю. Что уже натворил смерч на украинской стороне, нам было неведомо, требовалось сберечь свое – живых и мертвых.

Сколько продолжалось светопреставление, осознать, наверное, мог только Орлик. И то потому, что стоял на земле четырьмя ногами. Нам время в любом случае показалось в два раза дольшим…

Первым и пришел в себя он – зафыркал, словно очищая забитый пылью рот. Унялась у ног омытая трава. И солнце вновь заластилось с неба: «Ничего не помню, ничего не знаю, не при мне было». Подняли головы на меня и старики: что это было? Американский торнадо, подчиняющий себе все? Он такой, он вечно готов свалиться туда, где еще минуту назад светило солнце, чтобы перекурочить, разметать, сломать мирную жизнь. Не знаем, как на Украине, а вот мы выстояли! И никого не сдали…

Спрыгнул с БМП, удерживая от тика щеку, полковник. Неожиданно сделал то, что обязано было исходить, наверное, от меня, – перекрестился. Знать, повидал и прочувствовал за время нашей разлуки что-то более значимое в этой жизни.

– Я уведу броню в другое место, – прошептал затем только для моих ушей.

Зачем?

Но он уже подтолкнул меня плечом – еще наверняка увидимся. Вспрыгнул с разбега на острую грудь машины, отдал команду, и та осторожно, чтобы не испугать лошадь, развернулась, ушла виражом к кладбищу. За ней, как за вожаком, начала вылетать из засады и выстраиваться журавлиным клином остальная «гусянка». Не закурлыкала – ревела моторами на грешной земле. Оно и правильно: что бы ни летало в небе, земля остается у тех, чей стоит на ней пехотинец. А я для них все же лучшее в округе место выбрал. И какая защита была родному селу!

Но бронеколонна истончалась, исчезала в самосевке, и вдруг меня пронзило: а ведь командир уводил не просто свой клин. Он уводил от могил моих родных и близких, к которым я ненароком, думая только о военной выгоде, привел войну. Словно заглянув в неведомые мне глубины, полковник распознал какую-то неправильность сделанного мной и теперь прикрывал не только страну, выделенный ему участок границы с моим селом, но и лично меня. Уралец оказался мудрее на ту самую контузию, которую заполучил без меня на одной из войн.

И, как совсем недавно я кивал могилам родных с брони БМП, кланяюсь незаметно вслед исчезающей колонне. Спасибо. И… и тем не менее все равно – танцуйте, мужики.

Танго!

Лезгинку.

Краковяк.

Жемжурку!

Танцуйте без устали, с полной отдачей, пусть даже ради других – как только и может русский солдат. Потому что наша телега с дедом Федей – она тоже из той, общей боли, что течет к нам с юго-востока. И как желал командир, но как пока не будет на самом деле – пусть окажется последней.

– Но, милый, – тронул Орлика Палаш.

Золотистый золотой

…И сказал ей бородатый главарь, увитый по лбу зеленой лентой, – тебе туда. И показал стволом автомата на горный склон – за ним ты найдешь своего сына. Или то, что от него осталось.

Если дойдешь, конечно.

И замерли от этого жеста боевики, а в первую очередь те, кто устанавливал на этом склоне мины. Надежно устанавливал – для собственной же безопасности, туда-сюда, движение.

Разведка федеральных сил не прошла – откатилась, вынося раненых.

Попавшие под артобстрел шакалы, спасаясь от снарядов, вырывались сюда на простор и на потеху Аллаху устраивали фейерверк на растяжках.

Пленные, что вздумали бежать, взлетели здесь же на небеса.

Сын? Нет, сына ее здесь нет. Но они слышали о пленном русском пограничнике, который отказался снять православный крестик. Зря отказался: через голову и не стали снимать, делов-то – отрубили голову мечом, и тот сам упал на траву. Маленький такой нательный крестик на белой шелковой нитке, мгновенно пропитавшейся кровью. Гордого из себя строил, туда-сюда, движение. А то бы жил. Подумаешь, без креста… Дурак. А похоронили его как раз там, за склоном. Иди, мать, а то ночь скоро – в горах быстро темнеет. Жаль только, что не дойдешь. Никто не доходил.

Пошла.

Пошла по траве, выросшей на минах и среди тоненьких проводков, соединявших гранаты-ловушки. Вдоль кустарников, израненных осколками. Вдоль желтеющих косточек чьих-то сынков, не вынесенных с минного поля ни своими, ни чужими. Собрать бы их, по ходу, раз она здесь, похоронить по-людски, с молитовкой. Но она шла-торопилась к своему дитяти, к своей кровинушке, к своему дурачку, не послушавшему бандита. О, Господи, за что? Ведь сама, прилюдно надевала сыночку крестик на призывном пункте – чтобы оберегал. И видела ведь, видела, что стесняется друзей ее Женька, пряча подарок глубоко под рубашку. Думала, грешным делом, что не станет носить, снимет втихаря.

Не снял…

А ей все смотрели и смотрели вслед те, кто захотел иметь собственное солнце, собственную личную власть, собственных рабов. Ухоженные, упитанные, насмешливые бородачи. Три месяца она, еще молодая женщина, ощущала на себе эти взгляды, терпела унижения, оскорбления, издевательства. Три месяца ее секли холодные дожди. По ней стреляли свои и чужие, потому что по одинокой незнакомой фигуре на войне стреляют всегда: на всякий случай или просто ради потехи. Она пила росу с листьев и ела корешки трав. Она давно потеряла в болоте туфли и теперь шла по горным тропам, по лесным чащам, по невспаханным полям босиком.

Искала сына, пропавшего в чужом плену на чужой войне. Невыспавшейся переходила от банды к банде, голодной – от аула к аулу, закоченевшей – от ущелья к ущелью. Знала одно: пока не найдет своего Женьку, живого или мертвого, не покинет этой земли, этих гор и склонов.

«Господи, помоги. На коленях бы стояла, да идти надо. Глаза бы выплакала, да искать надо. Истово молюсь, ибо знаю: слабая молитва выше головы не поднимется. Помоги, Господи. Потом забери все, что пожелаешь: жизнь мою забери, душу, разум – но сейчас помоги дойти и отыскать сыночка…»

– Сейчас, сейчас взлетит, туда-сюда, движение.

– Здесь еще никто не проходил.

Ждали боевики, не спуская глаз с русской женщины и боясь пропустить момент, когда вздыбится под ее ногами земля и закончатся муки.

Не заканчивались. Небеса, словно оправдываясь за страшную кару, выбранную для ее сына, отводили гранатные растяжки. А то ангелы прилетели от него, от Женьки, и подстилали свои крыла под растрескавшиеся, с запеченной кровью ноги, не давая им надавить сильнее обычного на минные взрыватели. И шла, и шла мать туда, где мог быть ее сын. Уходила прочь от главаря с зеленой лентой, исписанной арабской вязью. И когда уже скрывалась она с глаз, исчезала среди травы, один из боевиков поднял снайперскую винтовку. Поймал в прицел сгорбленную спину: прошла она – проведет других. Не взлетела – так упадет…

Но что-то дрогнуло в бородаче, грубо отбил он в сторону оружие и молча зашагал прочь.

В ущелье.

В норы.

В темень.

Он не угадал. А тот, кто не угадывает, проигрывает…

А еще через два дня к боевому охранению пехотного полка вышла с зажатым в руке крестиком на коричневой шелковой нити седая старушка. И не понять было с первого взгляда, русская ли, чеченка.

– Стой, кто идет? – спросил, соблюдая устав, часовой.

– Мать.

– Здесь война, мать. Уходи.

– Мне некуда уходить. Сынок мой здесь.

Подняла руки – без ногтей, скрюченные от застывшей боли и порванных сухожилий. Показала ими в сторону далекого горного склона – там он. В каменной яме, которую вырыла собственными руками. Ногтями, оставленными там же, среди каменной крошки. Сколько перед этим пролежала без памяти, когда отыскала в волчьей яме родную рыжую головушку, из-за которой дразнили ее Женьку ласково «Золотистый золотой», – не знает. Сколько потом перекопала холмиков и пролежала рядом с обезглавленным телом своего мальчика – не ведает тоже. Но, очнувшись, поглядев в чужое безжизненное небо, оглядев стоявших вокруг нее в замешательстве боевиков, усмехнулась им и порадовалась вдруг страшному: не дала лежать сыночку разбросанным по разным уголкам ущелья, соединила головушку…

…И, выслушав ее тихий стон, тоже седой, задерганный противоречивыми приказами, обвиненный во всех смертных грехах политиками и правозащитниками, ни разу за войну не выспавшийся подполковник дал команду выстроить под палящим солнцем полк. Весь, до последнего солдата. С Боевым знаменем.

И лишь замерли взводные и ротные коробки, образовав закованное в бронежилеты и каски каре, он вывел нежданную гостью на середину горного плато. И протяжно, хриплым, сорванным в боях голосом прокричал над горами, над ущельем с остатками банд, над минными полями – крикнул так, словно хотел, чтобы услышали все политики и генералы, аксакалы и солдатские матери, вся Чечня и вся Россия:

– По-о-олк! На коле-ено-о-о!

И первым, склонив седую голову, опустился перед маленькой, босой, со сбитыми в кровь ногами женщиной.

И вслед за командиром пал на гранитную пыльную крошку его поредевший до батальона, потрепанный в боях полк.

Рядовые пали, еще мало что понимая в случившемся.

Сержанты, беспрекословно доверяющие своему «бате».

Три оставшихся в живых прапорщика – Петров и два Ивановых – опустились на колени.

Лейтенантов не было. Выбило лейтенантов в атаках, рвались вперед, как мальчишки, боясь не получить орденов, – и следом за прапорщиками склонились повинно майоры и капитаны, хотя с курсантских погон их учили, что советский, русский офицер имеет право становиться на колени только в трех случаях: испить воды из родника, поцеловать женщину и попрощаться с Боевым знаменем.

Сейчас знамя по приказу молодого седого командира само склонялось перед щупленькой, простоволосой женщиной. И оказалась вдруг она, вольно иль невольно, по судьбе или случаю, но выше красного шелка, увитого орденскими лентами еще за ту, прошлую, Великую Отечественную войну.

Выше подполковника и майоров, капитанов и трех прапорщиков – Петрова и Ивановых.

Выше сержантов.

Выше рядовых, каким был и ее Женька, геройских дел не совершивший, всего один день побывший на войне и половину следующего дня – в плену.

Выше гор вдруг оказалась, тревожно замерших за ее спиной.

Выше деревьев, оставшихся внизу, в ущелье.

И лишь голубое небо неотрывно смотрело в ее некогда васильковые глаза, словно пыталось насытиться из их бездонных глубин силой и стойкостью. Лишь ветер касался ее впалых, обветренных щек, готовый высушить слезы, если вдруг прольются. Лишь солнце пыталось согреть ее маленькие, хрупкие плечики, укрытые выцветшей кофточкой с чужого плеча.

И продолжал стоять на коленях полк, словно отмаливал за всю Россию, за политиков, не сумевших остановить войну, муки и страдания всего лишь одной солдатской матери. Стоял за ее Женьку, рядового золотистого воина-пограничника. За православный крестик, тайно надетый и прилюдно не снятый великим русским солдатом в этой страшной и непонятной бойне…

Брянская повесть

Бежала уточкой, норовя обогнать свою палку-костыль и удержать от налетающей пороши брезентовые крылья плаща. Я спешил, но старушка, видать, торопилась еще больше.

– Ты чего стал? – настороженно заглянула она в приоткрытую щелочку окна.

– Подвезти.

– А ты меня знаешь?

– Нет.

– Тогда почему стал?

– Снег начинается, вы торопитесь, я еду. Садитесь.

– Но ты точно меня не знаешь?

– Не знаю.

Ветер с разбега швырнул пригоршню снега в машину, на сшитый во времена развитого социализма плащ старушки, ее увитую венами руку, лежавшую на клюке.

Бабуля, время! Едем.



Поделиться книгой:



Регистрация