— И как же вы теперь?
— А вот так, — ответила нищенка. — Подбираем, что Бог пошлёт, да только оскудел нынче народ. Картофельной шелухи и то не допросишься. — Быстрым движением она прижала к груди Фаинино подаяние и склонила спину в поклоне. — Храни тебя Бог. А кусок хлеба, что нам не пожалела, к тебе вернётся. Помяни моё слово.
Увязая в снегу, старуха и мальчик гуськом побрели сквозь арку на улицу, и Фаина быстро перекрестила их спины:
— Помогай, Господи, людям Твоим. Не дай погибнуть без времени.
Если бы Ольгу Петровну спросили, какое время в её жизни можно назвать счастливейшим, она не стала бы задумываться — конечно, нынешнее! Время краха старого строя и революционных преобразований! Проклятый царизм, обставлявший жизнь тысячью условностей в виде церковных обрядов и монотонного существования, полетел в тартарары, и внезапно выяснилось, что понятие «совесть» устарело и стало всё можно. У Ольги Петровны словно крылья за спиной выросли: хочешь — кури, хочешь — ругайся, хочешь — бросайся с головой в омут страстей, и никто не смеет показывать пальцем: мол, госпожа Шаргунова беспутная персона, не стоит её приглашать в порядочный дом. Вон они, порядочные, стоят на толкучем рынке и меняют золото на десяток яиц. Недавно на улице встретилась генеральша Незнамова. Когда-то почиталось за честь оказаться у Незнамовых среди гостей.
Расцеловались, поболтали, что да как.
— Знаю, вас можно поздравить с рождением дочери! Слышали, говорят, Советы скоро разгонят и их главарей и приспешников арестуют и подвергнут военному трибуналу? — Лицо Незнамовой тряслось от ненависти.
Ольга Петровна выпрямилась:
— Мария Игнатьевна, я тоже служу в комиссариате.
— Неужели?
Отшатнувшись, как от прокажённой, Незнамова стала бессвязно бормотать, что вообще-то она не её имела в виду и что, безусловно, среди новой власти наверняка есть честные люди. Только их пока не видно и не слышно.
Хотя обе чувствовали себя неловко, Ольга Петровна понимала, что среди них двоих победительница теперь она, а Незнамова — побеждённая.
Первый год жизни при демократическом строе вошёл в жизнь Ольги Петровны стрекотом пишущей машинки на огромном столе из дворцовых запасов и трелью телефонных звонков. Каждый раз, когда она снимала телефонную трубку и скупо бросала: «Комиссариат слушает. Шаргунова на проводе», сердце её обдавала волна гордости.
Здесь, в комиссариате, бурлила жизнь. Ежеминутно, ежесекундно Ольга Петровна ощущала свою значимость. Приходящие о чём-то её спрашивали, советовались с ней, смотрели на неё просящим взглядом. Они знали, что в её власти распахнуть заветную дверь к нужному человеку, посодействовать, похлопотать, подсказать.
Эпатажную курительную трубку Ольга Петровна сменила на демократичные пахитоски, коротко подстриглась, а чтобы быть ближе к народу, приколола на отворот жакета революционный красный бант. Семья, муж, новорождённая дочь остались за бортом бурлящего нового мира, который подхватил и закружил её, как свежий ветер тополиный пух. Цокая каблучками по коридору комиссариата, она ловила на себе заинтересованные взгляды и слышала шёпоток:
— Кто это?
— Разве вы не знаете? Это товарищ Шаргунова, правая рука самого Савелия Кожухова!
Впрочем, в планы Ольги Петровны не входило выслушивать пересуды о собственной персоне, потому что работы было масса. И эта работа накатывала и накатывала, подобно знаменитой картине живописца Айвазовского «Девятый вал», что выставлена в Русском музее.
Каждый день курьер из Смольного доставлял в комиссариат пачку документов, и Ольга Петровна распределяла работу по пишбарышням[3]для срочного копирования.
Декреты, указы, приказы…
«Декрет о продлении срока действия существующего повышенного акциза на зажигательные спички», «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», «Декрет о конфискации имущества, принадлежащего Путилову, объявленному врагом народа»…
На декреты о конфискации приходилась львиная доля распечатки. Новое правительство с бешеной активностью конфисковывало всё подчистую, начиная с заводов и заканчивая керосиновыми лавчонками, наподобие той, что держал татарин Халил на Мальцевском рынке.
Ольга Петровна отдавала в печать декреты о конфискации с какой-то незнакомой доселе ноткой злорадства, явственно представляя ярость всесильных магнатов, в одночасье ставших нищими. Вот оно — истинное равноправие в действии: власть — народу, земля — крестьянам, хлеб — голодным. Правда, хлеба становилось всё меньше и меньше, но народные массы должны понимать, что за свободу приходится платить высокую цену, потому надо терпеть, терпеть и ещё раз терпеть. Как говорит товарищ Ленин: «Богатые и жулики — это две стороны одной медали, это — два главных разряда паразитов, вскормленных капитализмом, это — главные враги социализма, этих врагов надо взять под особый надзор всего населения, с ними надо расправляться, при малейшем нарушении ими правил и законов социалистического общества, беспощадно»[4].
Фаина так уставала с детьми, что не замечала ни зимних холодов, ни оттепелей. Мороз рисовал на стекле кружевные узоры, метель засыпала снегом двор, куда жильцы повадились сливать нечистоты, потому что с началом революции канализация перестала работать, а Фаина всё кормила, качала, укладывала спать и стирала пелёнки. Она так похудела, что пришлось перешивать юбку, а единственная кофта с баской болталась на талии медным колоколом.
— Фаина, на вас буквально лица нет, — однажды утром заметил Василий Пантелеевич.
В отличие от хозяйки он вежливо обращался к Фаине на «вы». Василий Пантелеевич давно перестал ходить на службу и добрую половину дня проводил, сидя у камина в продавленном кресле. Хотя в руках он держал книгу, страницы не переворачивал, да и книга была одна и та же, в синем переплёте с красным корешком. Иногда Василий Пантелеевич брал блокнот и что-то быстро черкал на листах карандашом в серебряном кожушке.
Он пришёл на кухню, когда Фаина стирала пелёнки. Мыла не было, поэтому приходилось сыпать в корыто золу. Поставив в корыто стиральную доску, она сдула со лба выбившиеся волосы и опустила голову. Не скажешь же хозяину, что дети вымотали её до поросячьего визга. Откуда мужчине понять, что такое двое малышей на одних руках. Но он, видно, что-то такое угадал, потому что внезапно предложил:
— Хотите, я отпущу вас погулять?
— Разве я могу? — сказала Фаина. — Вы ведь ни пеленать, ни кормить не умеете. Да и не мужское это дело — с младенцами лялькаться.
— Мужское ли, женское — нынче в расчёт не берётся. У новой власти все равны. Женщины с наганами ходят, — протянул он с намёком на Ольгу Петровну, — а мужчины вместо работы сочиняют стихи и предаются тоске. — Его щёки слегка покраснели. Он налил себе стакан чая и после пары глотков уверенно произнёс: — Решено. Когда дети будут спать, одевайтесь теплее и ступайте на улицу, иначе вы заболеете от переутомления и будет беда.
Вспыхнув от радости, Фаина всё же засомневалась:
— Ну, если только в церковь.
— Вот-вот, — подхватил Василий Пантелеевич, — заодно и за меня, грешника, свечку поставьте. А то я сам всё не удосужусь. Когда там у вас сон по расписанию?
— После полудня. Вы, Василий Пантелеевич, не беспокойтесь, Капа с Настей хорошо спят, если лежат рядком. Их, главное, не разлучать, а то крику не оберёшься. — Фаина вдруг подумала, что забыла не то что какой сегодня день, но и какой месяц. Она вопросительно взглянула на Василия Пантелеевича. — Василий Пантелеевич, какое сегодня число?
Припоминая, он потёр лоб:
— С утра было восемнадцатое января тысяча девятьсот восемнадцатого года от Рождества Христова.
Фаина вышла из подворотни на Знаменскую улицу[5]и глубоко вдохнула холодный воздух с терпким запахом печного дыма. За несколько месяцев взаперти она так успела отвыкнуть от снега и ветра, что с непривычки у неё закружилась голова. Городские дворники исчезли вместе с Октябрьским переворотом, и Фаина едва не поскользнулась на длинной ледянке, протоптанной посредине двора. Если бы кто-то не посыпал лёд золой, было бы переломано много рук и ног. Правда, когда она бегала вниз за дровами, между поленниц бродил вечно пьяненький мужичок с красным бантом на заячьем треухе, но уборкой он не занимался, а иногда истошно орал и грозил кулаком в небо, словно выпрашивал на свою забубённую головушку кару небесную.
Серый день медленно переваливал за полдень. Изредка сквозь тучи прорывался луч солнца, и тогда дома становились чуть-чуть светлее и праздничнее, чем казались из окна комнатушки. Из-под неровных линий крыш причудливыми гроздьями висели сосульки. Какая-то баба в тулупе волокла навстречу санки с тюками из холстины. Проходя мимо, она схватила Фаину за рукав:
— Эй, девка, скажи, который тут Басков переулок? Меня туда на жительство определили, потому как я потомственная пролетарка.
От бабы густо несло винным перегаром. Она беспрерывно икала.
— Это туда, вон, где дерево, — показала Фаина, и тут откуда-то издалека тяжко и гулко ударил колокольный набат.
Глаза бабы округлились:
— Пожар, что ль?
Звук колокола, истончившись, повис в воздухе, замолчал и ударил вновь, набирая силу и высоту.
Фаина не хотела уходить далеко от детей, от дома, но колокол гудел, звал, требовал:
— Беда, беда, сюда, сюда!
И прохожие, что шли мимо, внезапно развернулись и побежали в одну сторону. И Фаина тоже побежала, на ходу поправляя платок, который всё время сползал на затылок.
Звонили с колокольни Александро-Невской Лавры. На повороте к Невскому проспекту Фаина влилась в толпу народа, которая с каждым шагом вперёд становилась гуще и гуще. Набат не затихал, и сердце в груди тоже застучало в такт суматошным ударам колокольного языка.
То тут, то там слышались резкие выкрики:
«Господи, помилуй!», «Не отдадим святыню супостатам!», «Спасём матушку-Расею!» «Грудью встанем за Святую Лавру!»
Большинство, как и сама Фаина, не знали, что произошло, но скорее душой, чем разумом, понимали, что там, за стенами Лавры, сейчас творится страшное, чему нет и не будет прощения во веки веков. На площади Александра Невского Фаина попала в людской водоворот, который вливался во врата монастыря. Справа и слева её толкали, из уст в уста передавая непостижимую весть: «Владыку, Владыку Вениамина[6]арестовали! Лавру хотят отнять!»
На площадке у Митрополичьего корпуса стояли грузовики с пулемётами и ряд солдат с винтовками наизготовку.
На миг Фаина обмерла от ужаса — а ну как начнут палить в людей без разбора?! Двумя руками она вцепилась в чей-то тулуп.
— Ничего, дочка, справимся, — обернулся к ней мужик, по виду извозчик. — Есть силушка в руках! — он показал крепкий кулак, пропахший дёгтем. — Да не трясись, не станут солдатики в своих, православных стрелять, да ещё в святой обители. На них, чай, тоже кресты есть.
— Православные, спасайте церкви! Антихрист грядёт! — сечкой резанул по толпе истошный женский возглас.
И толпа задвигалась, загомонила:
— Не отдадим святыни, за них наша русская кровушка веками проливалась!
Зажатая между людьми, Фаина не могла видеть ничего впереди, кроме голов и плеч, но сейчас она не чувствовала себя отдельным человеком, вливаясь в общий поток, точно капля крови в одной вене: все кричали, и она кричала, ахала, охала. Когда старуха рядом горько заплакала: «Что же будет? Не простит нас Господь!» — у Фаины тоже навернулись слёзы.
Она вытерла глаза ладонью и вдруг поняла, что толпа замолчала грозно и тягостно. По шее Фаины проскользнул холодок дурного предчувствия. И точно. Начиная от Митрополичьего корпуса, из уст в уста камнепадом покатился ропот:
— Убили! Убили! Батюшку убили!
— Батюшку?! — Охнув, Фаина стиснула в кулаке кончик платка.
— Да кого, кого убили? — гомонили кругом.
— Отца Петра Скипетрова[7]из Скорбященской церкви! — сказал кто-то совсем рядом. — Говорят, в лицо выстрелили.
— Ой, божечки! — тут же горячо запричитала молодая бабёшка в суконном армяке. — Да это же наш батюшка! Такой хороший, добрый батюшка! Он нас с мужем венчал и детей крестил! Да как же мы теперь без него? Осиротели, как есть осиротели! — Громко шмыгнув носом, она с отчаянием посмотрела на Фаину и стала пробираться вперёд сквозь толпу, беспрерывно повторяя: — Что я детям скажу? Что скажу?
«Дети! — как ушатом холодной воды окатило Фаину. — Мне надо срочно бежать домой!»
Вся дрожа, она как безумная стала расталкивать людей вокруг себя, в глубине души уверенная, что прямо сейчас всех, кто здесь находится, должно поразить громом: одних за то, что сотворили, других за то, что позволили сотворить немыслимое злодейство.
К дому Фаина неслась с такой скоростью, что дыхание останавливалось. Василий Пантелеевич, впустивший её в квартиру, обомлел:
— Фаина, что случилось? Да на вас лица нет.
Чтобы унять сердцебиение, Фаина упёрлась ладонями в стену и чужим голосом сказала:
— Всё пропало. Всё теперь покатится вниз.
— Что покатится? Что пропало? — обеспокоенно спросил Василий Пантелеевич.
Она не ответила, махнула рукой и пошла к детям в свою комнату. Девочки не спали, но не плакали, тихо возясь ручонками в распоясанных пелёнках.
— Бедные вы мои, бедные!
Василий Пантелеевич возник в дверях и деликатно покашлял:
— Фаина, вы мне так и не сообщили, что случилось. На вас напали? Ограбили? Обидели?
— Напали, ограбили и обидели, — повторила она, а потом вскинула глаза и яростно произнесла. — В Лавре батюшку убили. Отца Петра Скипетрова. В лицо выстрелили, ироды. Совсем Бога не боятся. Не простит Он нас, проклянёт на веки вечные.
— Как убили? Кто? — Василий Пантелеевич охнул.
— Знамо дело, кто, — Фаина криво усмехнулась. — Эти, — она мотнула головой в сторону окна. — Большевики. Теперь всё пропало!
Василий Пантелеевич побелел:
— Не говорите так Фаина, будем надеяться, что батюшка случайная жертва. Я уверен, власть не допустит расправ и самосуда…
Каждое следующее слово звучало фальшиво и жалко. Смутившись, Василий Пантелеевич ссутулил плечи и тихо отступил в темноту коридора.
— Я не понимаю, о чём ты говоришь! — вспылила Ольга Петровна, когда Василий Пантелеевич рассказал об убийстве священника.
Разговор шёл крутой и жёсткий. Василий Пантелеевич так долго держал в себе гнев, что эмоции буквально взрывали мозг изнутри, разлетаясь горячими пулями из коротких слов и фраз.
Вскочив, Ольга Петровна засунула руки в карманы халата и принялась широко вышагивать по комнате из угла в угол. Всклокоченные волосы придавали её облику вид рассерженной фурии из театральной постановки.
— Идёт борьба между старым и новым — беспощадная, между прочим, — а ты желаешь, чтоб обошлось без жертв?! Так не бывает, мой милый! — Ольга Петровна круто развернулась и вскинула голову. Появилась у неё такая привычка — высоко задирать нос. — Никто без боя не отдаст народу награбленное! Революция — это насилие и диктатура победившего класса, и узурпаторам необходимо смириться и склонить голову перед народным гневом!
— Но те, кто не желает насилия и диктатуры — тоже народ! — возразил Василий Пантелеевич. — Богобоязненный и трудолюбивый.
Ольга Петровна скорчила презрительную мину:
— Жалкие обыватели! Товарищ Коллонтай[8]подписала совершенно справедливый указ о конфискации части помещений Лавры, и монахи должны были подчиниться ему, согласно революционной дисциплине!
— Видимо, кроме Лавры, в Петрограде не осталось свободных мест, — ехидно вставил реплику Василий Пантелеевич. — Если хочешь знать моё мнение, то эта грязная развратница Коллонтай, об адюльтерах[9]которой не знает только глухой и слепой, сознательно решила заварить в городе кровавую бучу. Удивительно, с какой быстротой большевики сбросили маску миротворцев и показали своё истинное рыло с рогами и свиным пятаком.
— Рыло!!! У меня рыло?! — закричала Ольга Петровна. — Ну, знаешь! Тебе стоит выбирать выражения! Я, между прочим, отныне истинная большевичка и на днях вступаю в ряды ВКП (б). Меня рекомендовали сам товарищ Ленин и товарищ Лилина![10]
Сжав кулаки, Ольга Петровна подступила к Василию Пантелеевичу и потрясла ими перед его лицом, отчего на безымянном пальце огненной искрой сверкнуло золотое кольцо с рубином — его подарок на именины.
— Помяни моё слово, Оля, — глядя на рубин, тяжеловесно сказал Василий Пантелеевич, — если начали покушаться на духовенство, то следом падёт Помазанник Божий, а потом под нож пойдут все без разбора, и твои большевики в том числе.
— Пока что мои большевики, над которыми ты иронизируешь, дают тебе паёк, и ты каждый день ешь хлеб с маслом и делаешь омлет!
— Ты стала жестокой, Оля, но я знал, что ты найдёшь повод попрекнуть меня моим вынужденным бездельем. Лишь в одном ты права — я больше не хочу иметь ничего общего с убийцами и разорителями государства.
Очень медленно и спокойно Василий Пантелеевич встал со своего места. Взгляд зацепился за криво лежащую салфетку на ломберном столике, он аккуратно расправил её края с тонкой линией кружева. Провёл пальцами по полированной крышке фортепиано. Как там в романсе? «Рояль был весь раскрыт. И струны в нём дрожали»[11]. В сердце что-то дрогнуло, и он улыбнулся уголком рта.
Видимо, поняв, что происходит что-то необычное, Ольга Петровна замолчала.