Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Крым глазами писателей Серебряного века - Дмитрий Алексеевич Лосев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шакро, плюнув, отвернулся от меня.

VIII

…Чем ближе мы подходили к Тифлису, тем Шакро становился сосредоточеннее и угрюмее. Что-то новое появилось на его исхудалом, но все-таки неподвижном лице.

Недалеко от Владикавказа мы зашли в черкесский аул и подрядились там собирать кукурузу.

Проработав два дня среди черкесов, которые, почти не говоря по-русски, беспрестанно смеялись над нами и ругали нас по-своему, мы решили уйти из аула, испуганные все возраставшим среди аульников враждебным отношением к нам. Отойдя верст десять от аула, Шакро вдруг вытащил из-за пазухи сверток лезгинской кисеи и с торжеством показал мне, воскликнув:

– Больши нэ надо работать! Продадым – купым всего! Хватыт до Тыфлыса!

Панымаишь?

Я был возмущен до бешенства, вырвав кисею, бросил ее в сторону и оглянулся назад. Черкесы не шутят. Незадолго пред этим мы слышали от казаков такую историю: один босяк, уходя из аула, где работал, захватил с собой железную ложку. Черкесы догнали его, обыскали, нашли при нем ложку и, распоров ему кинжалом живот, сунули глубоко в рану ложку, а потом спокойно уехали, оставив его в степи, где казаки подняли его полуживым. Он рассказал это им и умер на дороге в станицу. Казаки не однажды строго предостерегали нас от черкесов, рассказывая поучительные истории в этом духе, – не верить им я не имел основания.

Я стал напоминать Шакро об этом. Он стоял предо мной, слушал и вдруг, молча, оскалив зубы и сощурив глаза, кошкой бросился на меня. Минут пять мы основательно колотили друг друга, и, наконец, Шакро с гневом крикнул мне:

– Будэт!..

Измученные, мы долго молчали, сидя друг против друга… Шакро жалко посмотрел туда, куда я швырнул краденую кисею, и заговорил:

– За что дрались? Фа, фа, фа!.. Очэнь глупо. Развэ я у тэбэ украл? Что тэбэ – жалко? Минэ тэбэ жалко, патаму и украл… Работаишь ты, я нэ умэю… Что минэ делать? Хотэл помочь тэбэ…

Я попытался объяснить ему, что есть кража…

– Пожалуйста, ма-алчи! У тэбэ галава как дерево… – презрительно отнесся он ко мне и объяснил: – Умирать будишь – воравать будишь? Ну! А развэ это жизнь?

Малчи!

Боясь снова раздражить его, я молчал. Это был уже второй случай кражи. Еще раньше, когда мы были в Черноморье, он стащил у греков-рыбаков карманные весы.

Тогда мы тоже едва не подрались.

– Ну, – идем далшэ? – сказал он, когда оба мы несколько успокоились, примирились и отдохнули.

Пошли дальше. Он с каждым днем становился все мрачней и смотрел на меня странно, исподлобья. Как-то раз, когда мы уже прошли Дарьяльское ущелье и спускались с Гудаура, он заговорил:

– Дэнь-два пройдет – в Тыфлыс придем. Цце, цце! – почмокал он языком и расцвел весь. – Приду домой, – гдэ был? Путэшествовал! В баню пайду… ага! Есть буду много… ах, много! Скажу матэри – очэнь хачу есть! Скажу отцу – просты мэнэ! Я видэл мынога горя, жизнь видэл, – разный! Босяки очэнь харроший народ! Встрэчу когда, дам рубль, павэду в духан, скажу – пей вино, я сам был босяк! Скажу отцу про тэбэ… Вот человэк, – был минэ как старший брат… Учил мэнэ. Бил мэнэ, собака!.. Кормил. Тэперь, скажу, корми ты его за это. Год корми! Год корми – вот сколько! Слышишь, Максым?

Я любил слушать, когда он говорил так; он приобретал в такие моменты нечто простое и детское. Такие речи были мне и потому интересны, что я не имел в Тифлисе ни одного человека знакомого, а близилась зима – на Гудауре нас уже встретила вьюга. Я надеялся немного на Шакро.

Мы шли быстро. Вот и Мцхет – древняя столица Иберии. Завтра придем в Тифлис.

Еще издали, верст за пять, я увидал столицу Кавказа, сжатую между двух гор.

Конец пути! Я был рад чему-то, Шакро – равнодушен. Он тупыми глазами смотрел вперед и сплевывал в сторону голодную слюну, то и дело с болезненной гримасой хватаясь за живот. Это он неосторожно поел сырой моркови, нарванной по дороге.

– Ты думаешь, я – грузински дыварянин – пайду в мой город днем такой, рваный, грязный? Нэ-эт!.. Мы падаждем вэчера. Стой!

Мы сели у стены какого-то пустого здания и, свернув по последней папироске, дрожа от холода, покурили. С Военно-грузинской дороги дул резкий и сильный ветер.

Шакро сидел, напевая сквозь зубы грустную песню… Я думал о теплой комнате и других преимуществах оседлой жизни пред жизнью кочевой.

– Идем! – поднялся Шакро с решительным лицом. Стемнело. Город зажигал огни.

Это было красиво: огоньки постепенно, один за другим, выпрыгивали откуда-то во тьму, окутавшую долину, в которую спрятался город.

– Слушай! ты дай мэнэ этот башлык, чтоб я закрыл лицо… а то узнают мэнэ знакомые, может быть…

Я дал башлык. Мы идем по Ольгинской улице. Шакро насвистывает нечто решительное.

– Максым! Видишь станцию конки – Верийский мост? Сыди тут, жди!

Пожалуста, жди! Я зайду в адын дом, спрошу товарища про своих, отца, мать…

– Ты недолго?

– Сэйчас! Адын момэнт!..

Он быстро сунулся в какой-то темный и узкий переулок и исчез в нем – навсегда.

Я никогда больше не встречал этого человека – моего спутника в течение почти четырех месяцев жизни, но я часто вспоминаю о нем с добрым чувством и веселым смехом.

Он научил меня многому, чего не найдешь в толстых фолиантах, написанных мудрецами, – ибо мудрость жизни всегда глубже и обширнее мудрости людей.

Крымские эскизы

I. Уми

…По утрам, просыпаясь, я отворяю окно моей комнаты и слушаю – с горы, сквозь пышную зелень сада, ко мне несется задумчивая песня. Как бы рано ни проснулся я, она уже звучит в утреннем воздухе, напоенном сладким запахом цветущих персиков и инжира.

Свежий ветер веет с могучей вершины Ай-Петри, густая листва деревьев над моим окном тихо колышется, шелест ее придает звукам песни много красоты, ласкающей душу. Сама по себе мелодия не красива и однообразна – она вся построена на диссонансах; там, где ожидаешь, что она замрет, – она возвышается до тоскливо-страстного крика, и так же неожиданно этот дикий крик переходит в нежную жалобу. Поет ее дрожащий, старческий голос, поет целые дни с утра и до вечера, и в какой бы час дня ни прислушался – всегда с горы, как ручей, льется эта бесконечная песня.

Жители деревни говорили мне, что вот уже седьмой год они слушают это задумчивое пение. Я спросил их:

– Кто же это поет? – и мне рассказали, что это сумасшедшая старуха, Уми, у которой шесть лет тому назад муж и двое детей поехали в море ловить рыбу и все еще не вернулись.

С той поры Уми сидит на пороге своей сакли и смотрит в море и поет, дожидаясь своих родных. Однажды я пошел посмотреть на нее. По извилистой тропинке, мимо вросших в гору саклей, через сады и виноградники я поднялся высоко на гору и там увидал полуразрушенную, скрытую в камнях и яркой зелени саклю старухи Уми. Платан, фига и персики росли среди громадных камней, скатившихся с вершин Яйлы, журчал ручей, образуя на пути своем ряд маленьких водопадов, на крыше сакли росла трава, по стенам ее вилось какое-то ползучее растение, и дверь ее смотрела в море.

На камне у двери сидела Уми – высокая, стройная, седая, с лицом, исчерченным мелкими морщинами и коричневым от загара. Камни, нагроможденные друг на друга, сакля, полуразрушенная временем, серая вершина Ай-Петри в жарком синем небе и море, холодно блестевшее на солнце, там внизу, – всё это создавало вокруг старухи обстановку суровую и проникнутую важным спокойствием. Под ногами Уми, по горе, рассыпалась деревня, и сквозь зелень садов ее разноцветные крыши напоминали о рассыпанном ящике красок. Снизу доносился звон лошадиных сбруй, шорох моря о берег и иногда – голоса людей, столпившихся на базаре около кофеен. Здесь наверху было тихо, только ручей журчал, да песня Уми аккомпанировала ему, бесконечная, задумчивая песня, начатая шесть лет тому назад.

Уми пела и улыбалась навстречу мне. Ее лицо от улыбки еще более сморщилось. Глаза у нее были молодые, ясные, в них горел сосредоточенный огонь ожидания, и, окинув меня ласковым взглядом, они снова остановились на пустынной равнине моря.

Я подошел и сел рядом с ней, слушая ее песню. Песня была такая странная – в ней звучала уверенность и сменялась тоской, – в ней слышались ноты нетерпения и усталости, она обрывалась, замирала и снова возрождалась, полная радостной надежды…

Но что бы ни выражала собой эта песня – лицо старухи Уми выражало лишь одно чувство – ожидание, в котором не было сомнения, уверенное ожидание, спокойное и радостное.

Я спросил ее:

– Как зовут твоего мужа?..

Она ответила, ясно улыбаясь:

– Абдраим… Сын первый – Ахтем, и еще Юнус… Скоро приедут. Они там едут. Скоро увижу лодку. И ты увидишь!

Она так сказала это «и ты увидишь», точно была уверена, что и для меня увидеть их будет великим счастьем, великое наслаждение принесет мне с собой лодка ее мужа, когда она покажется на горизонте, где небо отделялось от моря тонкой темно-синей чертой и куда она указывала мне своим коричневым пальцем мумии, высохшей на солнце юга, беспощадно жарком.

Потом она снова запела свою песнь ожидания и надежды. Я слушал, смотрел на нее и думал: «Хорошо так надеяться! Хорошо жить с сердцем, полным ожидания великой радости в будущем!»

А Уми все пела, тихонько раскачиваясь корпусом и не отрывая глаз от пустынного моря, ослепительно блестевшего на солнце.

Ее сознание, все поглощенное одной идеей, не воспринимало ничего больше, и я, сидевший с нею рядом, – не существовал для нее. И, полный уважения к ее сосредоточенности, чувствуя, что я готов завидовать ее жизни, полной одной только надежды, – я молчал, не мешая ей забывать обо мне. Море в этот день было спокойно, оно, как зеркало, отражало блеск неба и мне не обещало ничего. Я долго просидел рядом с Уми и ушел не замеченный ею, унося с собой много грусти. Вслед мне неслась песня и звонкий плеск ручья, над морем реяли чайки, целое стадо дельфинов резвилось недалеко от берега – даль моря была пустынна.

Никогда и ничего не дождется старая Уми, но будет жить и умрет с надеждой в сердце…

II. Девочка

Среди больных, гулявших в полдень по дорожкам парка, вдыхая целебный воздух моря, я увидал однажды девочку, поразившую меня огромными глазами, полными какой-то странной грусти, – грусти, как бы молча спрашивавшей о чем-то.

Трудно было определить ее лета – темные вопрошающие глаза её смотрели старчески серьезно, взгляд ее был взглядом человека, много страдавшего и думавшего. Но ее худое, костлявое тельце и маленькое личико не позволяли дать ей более десяти лет.

Розовая блузка висела на ее угловатых плечах, как на вешалке, и веселый цвет материи еще резче оттенял жёлтую кожу иссушенных болезнью щек и шеи. Девочка была немножко горбата и ходила переваливаясь с ноги на ногу – очевидно, у нее ноги были кривы. Но невыразимая и грустная прелесть глаз больного ребенка, привлекая и сосредоточивая на себе внимание, как бы сглаживала уродство тела, исковерканного болезнью, и девочка была красива одухотворенной красотой мученицы.

Было ясно видно, что бремя болезни, исковеркавшей ее хрупкие кости, она несла со дня своего рождения и что скоро уже смерть снимет с нее это бремя. Она кашляла зловещим, сухим кашлем, и, когда проходила близко от меня, я слышал – может быть, это казалось мне – ее учащенное дыхание. Среди роскошной растительности парка, в блеске южного солнца, она возбуждала странное и болезненное чувство – было жалко ее и как-то неловко пред ней – точно я сам косвенно был виноват в том, что она так несчастна. Бывало, она медленно идет по дорожке парка и смотрит пред собой своими дивными глазами – вокруг нее всё цветет и жадно дышит оживляющим воздухом весны, поют птицы, кипарисы кадят небу своим ароматом, журчат обильные водой ручьи, всюду прорезывая зеленые лужайки парка, море и небо любуются друг на друга, добродушно ворчат волны – точно сказки говорят; девочка как бы не видит богатых красок и не слышит музыки возрождения природы, она идет к старому кедру и там, в тени его могучих ветвей, садится на лавочку. Ее провожает всегда одно и то же лицо – высокий человек, щегольски одетый, с неподвижным лицом и с большим перстнем на указательном пальце правой руки, в которой он всегда держит толстую палку.

Когда девочка садится на скамью, он спрашивает ее:

– Устала?

Он говорит громко, и девочка, вздрагивая от его вопроса, кивком головы отвечает ему. Сидит она обыкновенно долго – час и более, но я никогда не видал, чтобы она разговаривала со своим провожатым. Глаза ее смотрят вперед и безмолвно спрашивают – кого? о чем? Против нее пруд: среди пруда из воды торчит некрасивый пирамидальный камень, струя воды бьет высоко кверху из его вершины и с звонким шумом падает в пруд. Там, где эта струя, переламываясь, дробится на капли и они каскадом падают вниз, – лучи солнца окрашивают их во все цвета радуги, это очень красиво и похоже на град из разноцветных драгоценных камней. Но девочка никогда не смотрела на эту игру солнца – взгляд ее направлялся всегда куда-то дальше того, что было пред ним, точно она видела что-то сквозь предметы.

Это созерцание среди жизни, кипевшей вокруг больной, производило какое-то мистическое впечатление, близкое к ужасу.

«За что она страдает? Ради чего и кому нужно было, чтобы она родилась для такого существования?»

Такие вопросы родились при виде ее, и становилось холодно от этой жестокости, никому не нужной, и тем более жестокой.

…Однажды, когда ее проводник – гувернер или отец? – ушел, оставив ее на лавочке под кедром, – я сел рядом с ней. Она посмотрела на меня и улыбнулась – печальной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце. Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал о чем, – и молчал, смущенный ее взглядом, чувствуя к ней что-то большее, чем уважение.

Вокруг нас раздавался веселый и мощный шум жизни, над нами птицы, у наших ног муравьи – все торопилось жить, летало, пело, суетилось. Я смотрел на ребенка и думал: «Хорошо, если она не сознает глубокой оскорбительности контраста между нею и кедром, под которым она сидит, и муравьем, на которого она, не замечая его, бросила лепесток цветка!»

Она заговорила со мною первая.

– Вы тоже хвораете? – улыбаясь, сказала она слабым голосом.

– Немножко, – отвечал я.

– Вам хорошо здесь?

– Да… А вам?

– Я не люблю, когда много солнца… и шум…

– Разве вам не нравится этот шум? Он же такой красивый… Послушайте – соловьи и жаворонки, волны моря и ручьи, шелест листьев…

– Много очень… и громко. Если бы тише…

– Да, пожалуй, тише было бы лучше…

Она с убеждением кивнула головой и сказала еще:

– В Петербурге – вот где противно! А в деревне у нас тихо, тихо! Особенно ночью. Я очень любила ночью лежать и слушать. Слушаешь долго… долго, и ничего не слышно… точно и нет ничего на земле… и даже земли нет… Потом что-нибудь вдруг услышишь и вздрогнешь… Так очень хорошо…

Она закашлялась.

– Вам вредно говорить…

– Да, – просто сказала она, помолчала и тихонько, почти шепотом, сказала: – Мне всё вредно…

Я встал и ушел от нее, боясь выдать пред ней скорбное волнение, охватившее меня.

С той поры, встречаясь, мы стали раскланиваться – она всегда кивала мне головкой и улыбалась, и с каждым днем в ее улыбке все менее было жизни.

Однажды, когда я пришел в парк и искал ее, я увидал безучастного господина, который шел мне навстречу, держа девочку на руках.

Когда он поравнялся со мной, я, охваченный какой-то боязнью, тихо спросил его:

– Уснула?

Он озабоченно взглянул на меня и глухо ответил:

– Умерла…

Сергей Елпатьевский

Крымские очерки

Фрагменты книги

Балаклава

Балаклава тихая, уютная, укромная.

Когда едешь на пароходе из Севастополя в Ялту, мимо Балаклавы, ее не видно. Скалистые, высокие берега, тянущиеся от Георгиевского монастыря, в одном месте понижаются маленькой седловиной, но все же кажутся непрерывной линией скал. И вы можете десять раз проехать по старому шоссе из Севастополя в Ялту и не заметить, что тут, рядом, в каких-нибудь 2-х верстах от шоссе, приютился городок и даже, можно сказать, столица крымского греческого населения. В середине – озеро, голубовато-синее, неподвижное, чуть зыблющееся в ветер, а кругом горы, тесно сдвинувшиеся, голые, без травы, без деревьев, сухие, каменистые, так вбирающие в себя жар дневного солнца и так медленно остывающие ночью.

Вокруг озерка вьется узенькая набережная. Справа больше ничего и нет, прямо над домами, кое-где врезавшимися в скалу, поднимается высокая, неприветная голая гора, а слева, над набережной, ползут по горе 4–5 узеньких улочек, прорезанных еще более узенькими, короткими переулочками. На набережной франтоватые дачи 2-х и 3-х-этажные, чуть не вплотную придвинувшиеся к воде, – и кажется, что с балкона можно закидывать удочки и ловить рыбу; в улочках и переулочках маленькие, одноэтажные домики в 3–5 оконцев, с палисадничками, цветочками, с неизбежными белыми акациями и тутовыми деревьями, где селится приезжая публика победнее.

Когда бываешь в первый раз в Балаклаве, не хочется верить, что эта синяя гладь воды – не озеро, а бухта, как-то не допускаешь мысли, что в этих крутых, скалистых, окутавших Балаклаву сплошным кольцом горах, есть прорыв, которым можно выйти из тихой бухты в открытое море, через который когда-то могли войти грузные, тяжелые корабли из далекой Англии.

Балаклава – единственный город в Крыму, ни на кого не похожий, свой отделенный мир. Через Балаклаву нельзя проехать, как через Ялту, Алупку, Алушту, и ехать дальше. В нее можно только приехать. Впереди лишь море, а кругом каменные, непроездные громады, – дальше некуда ехать, здесь – конец мира.



Поделиться книгой:



Регистрация