Она редко симпатизировала женщинам. Своим ученицам – да: дети, подростки, можно было надеяться, что они не будут похожи на старших. Но взрослые! Молодые все похожи на Ирен; они с показным усердием «были женщинами», как будто женщина – это профессия! Те, что постарше, возвращали Николь к ее детским бунтам, напоминая ей мать. «Девочка не может». Ей не быть ни путешественником, ни летчиком, ни капитаном дальнего плавания. Девочка. Муслин, органди, слишком ласковые мамины руки, мягкое тесто ее объятий, ее духи, которые липли к моей коже. Мать мечтала, что у Николь будет богатый муж, а еще меха и жемчуга. И началась борьба. «Девочка может». Она продолжила учебу, поклявшись себе пойти наперекор своей судьбе: она напишет потрясающую диссертацию, получит кафедру в Сорбонне, она всем докажет, что женский мозг не хуже мужского. Ничего этого не случилось. Она преподавала и была активисткой феминистских движений. Но, как и другие – те самые другие, которых она не любила, – она отдала себя на съедение мужу, сыну, семье. Вот Маша наверняка никому не даст себя съесть. Однако ей вполне комфортно быть женщиной: наверно, потому, что она с пятнадцати лет живет в стране, где у женщин нет комплекса неполноценности. Маша им явно не страдала.
– Кто кого ведет ужинать, куда и в котором часу? – спросила Николь.
– Я заказала столик на семь тридцать в «Баку», – сказала Маша. – Вполне успеем до этого прогуляться. Сейчас хорошее время.
– Идемте прогуляемся, – согласилась Николь.
Плохое настроение прошло. Андре приехал сюда повидать Машу: естественно, что он старается проводить с ней как можно больше времени. Она весело предвкушала вечер, который они проведут втроем.
Гостиница, в которой они остановились в Ленинграде, очаровала Андре. Длинные коридоры, в которые выходили жемчужно-серые двери с овальным стеклом наверху, обрамленным фестонами в стиле рококо и затянутым шелковой занавесочкой, на разных этажах – розовой, зеленой или голубой. В номере – альков, скрытый занавеской, и трогательная допотопная мебель: тяжелый письменный стол под мрамор, черный кожаный диван, столик, покрытый скатертью с бахромой. Люстры с хрустальными подвесками освещали обеденный зал, где полуголая мраморная девушка поправляла – или снимала? – платье с лукавой улыбкой.
– Обслуживают так же медленно, как в Москве! – заметила Николь. – К счастью, оркестр не слишком грохочет.
– Да уж, они не торопятся, – согласился Андре, провожая глазами официанта, подошедшего к сервировочному столику; он поставил на него стакан, да так и остался стоять, созерцая его с задумчивым видом. Все двигались неуверенно и как-то беспорядочно, должно быть, выводя из себя спешащих клиентов. Строители, землекопы, которых они видели на улицах, служащие, продавцы в магазинах производили то же впечатление наплевательства. А между тем, эта страна не была населена лентяями: иначе они не добились бы в некоторых областях таких поразительных успехов. Наверно, ученые и инженеры, получая другое образование, отличались иным менталитетом.
– А! Вот и счет, – сказала Маша.
Они вышли на улицу. Как хорош был свет в десять часов вечера! В полдень краски дворцов приглушали яркие солнечные лучи. Теперь же голубое, зеленое, красное нежно трепетало под бледнеющим солнцем.
– Чудесный город, – сказала Николь.
Чудесный. Под северным небом изящество и великолепие итальянского барокко. А как весело было на набережных Невы, чьи воды голубовато-белого цвета! Как много молодежи, они шли группами и пели.
– А ты все-таки хочешь поехать в Псков и в Новгород.
– Время есть на все, – заверила Маша.
Наверно, но лично он с удовольствием остался бы на десять дней здесь. Ленинград. Петроград. Санкт-Петербург. Он хотел узнать о нем все и даже – неосуществимая мечта – узнать все сразу. Осажденный город, зимний день, мужчины и женщины идут, пошатываясь, в снегу и падают, чтобы больше не подняться, мертвые тела везут на санках по обледеневшей земле. На Невском проспекте лежали вповалку трупы, бежали люди, свистели пули, моряки шли на штурм Зимнего дворца. Ленин. Троцкий. Нельзя ли наложить на эти картины великую эпопею его отрочества, такую тогда далекую, такую близкую сегодня, ибо его ноги ступали по тем самым местам, где она происходила? Декор остался прежним – но он не помогал воскресить людей и события. Наоборот. Историкам удается отчасти их воспроизвести, но чтобы следовать за ними, надо оставить мир настоящего, закрыться в тишине кабинета наедине с книгой; на этих улицах плотность, густота действительности отторгала миражи прошлого; невозможно вписать его между этих камней. Но оставался Ленинград этим вечером, прекрасной белой ночью. В 63-м они приезжали в августе, солнце садилось рано. Сегодня оно не садилось вовсе. Было празднично. На набережных парни и девушки танцевали под звуки гитары. Другие играли на гитарах, сидя на скамейке на Марсовом поле, шелестевшем сиренью, – была тут и сирень с пышными гроздьями, похожая на французскую, и японская сирень, более скромная, с пряным ароматом. Они сели на скамейку. Эти парни с гитарами – кто они такие? Студенты, служащие, рабочие? Он не стал спрашивать Машу. Слишком часто она затруднялась с ответами и поэтому огорчалась. Она не слишком хорошо владела информацией, это разочаровывало Андре. Быть может, в этой стране ей не доверяли из-за ее иностранного происхождения, или расслоение в обществе было довольно значительным, как и везде, но она ничего не знала о жизни рабочих, крестьян, не знала и о колоссальном научно-техническом прогрессе, а Андре так хотелось побольше узнать обо всем.
– Моя первая белая ночь, – сказала Маша. – Мне было пятнадцать лет. Я пришла в восторг. И не понимала, как мои родители могли оставаться такими спокойными. В тот день я подумала, что стареть – это ужасно.
– Но теперь вы больше так не думаете, – сказала Николь.
– В своем возрасте я чувствую себя гораздо более комфортно, чем когда-либо, – ответила Маша. – А вы жалеете о своей молодости?
– Нет, – Николь покачала головой и улыбнулась Андре: – Если только ты стареешь не одна.
«Моя первая белая ночь», – отозвалось в Андре мысленным эхом. Стало не по себе: эта дивная белая ночь ему не принадлежала; он мог лишь присутствовать, не более того, эта ночь была не его. Они пели, смеялись, но он чувствовал себя за бортом: турист. Ему никогда не нравилось быть туристом. Но все же в странах, где туризм – национальная индустрия, прогуливаясь, можно вписаться в жизнь города, страны. На террасах итальянских кафе или в лондонских пабах он был клиентом среди многих других, эспрессо для него имел тот же вкус, что и для римлян. Здесь же людей можно было узнать, лишь поработав с ними вместе. Он за бортом их досуга, потому что не причастен к их делам. Бездельник. Никто в этом саду не был бездельником. Только они с Николь.
И никому не было столько лет, сколько им. Какие они все молодые! Он тоже когда-то был молод. Ему вспомнился тогдашний жгучий и нежный вкус жизни: молодые этой ночью тоже остро его чувствовали, они улыбались будущему. Что такое настоящее без будущего, даже в запахе сирени и прохладе полуночной зари? На миг ему подумалось: это сон, сейчас я проснусь и вернусь в свое тело, мне двадцать лет. Нет. Взрослый, пожилой человек, почти старик. Он смотрел на молодежь с завистливой оторопью: ну почему я больше не такой? Как это случилось со мной?
Они пешком вернулись из Эрмитажа, где провели два часа: их третий визит в этом году, они посмотрели все, что хотели посмотреть. Завтра они уедут в Псков, посетят усадьбу Пушкина; там сейчас такая красота, говорила Маша, и Николь заранее радовалась, что насладится запахом травы. Ленинград – очень красивый город, но в нем задыхаешься. Она взяла ключ, протянутый дежурной по этажу; та передала Маше записку: ее срочно вызывали в Интурист.
– Опять будут неприятности, – вздохнула Николь.
– Наверно, надо утрясти какие-то детали, – успокоил ее Андре.
Его неистребимый оптимизм! Он уткнулся в русскую грамматику, а она развернула «Юманите».
Ей хотелось поехать на машине: пейзаж, свежий воздух новизны. Эрмитаж, Смольный, дворцы, каналы: она знала их как свои пять пальцев и уже не хотела оставаться здесь даже на три дня.
Маша распахнула дверь: «В разрешении отказано!» – сказала она со злостью.
– Я так и знала! – уныло вздохнула Николь.
– Я сражалась с типом из Интуриста. Но он человек маленький, повинуется приказам. Зла не хватает. Просто зла на них не хватает.
– На кого – на них? – уточнил Андре.
– Я толком не знаю. Он ничего не захотел мне сказать. Может быть, там проводятся какие-то маневры. Но скорее всего, ничего особенного не происходит.
Это уж слишком, сказала себе Николь, чувствуя нарастающую панику. Раздражение перед малейшим препятствием, страх заскучать – это все нервное. Полно. Уехать завтра же в Новгород – но в гостинице не будет мест, здесь надо все бронировать заранее. Тогда в Москву – и пребывание в ней затянется до бесконечности. Надо срочно что-то придумать.
– А эта экскурсия, о которой вы говорили? Монастырь на острове?
– Тоже запретят.
– Можно все-таки попробовать.
– Ах! Нет уж! – воскликнул Андре. – Не станет она начинать снова всю эту волокиту, чтобы опять услышать отказ. Останемся здесь. Скажу тебе честно, у меня нет никакого желания смотреть этот монастырь.
– Ладно, закрыли тему, – сказала Николь.
Оставшись одна, она тут же дала волю гневу: «Три дня скучать здесь!» Ей вдруг показалось скучным абсолютно все: прямые проспекты, однообразные улицы, бесконечные ужины под музыку, гостиничный номер и нескончаемые споры Маши с Андре: он защищал китайцев, которых она ненавидела и побаивалась, критиковал политику мирного сосуществования, которую она поддерживала. Так они и переливали из пустого в порожнее. Или Андре рассказывал Маше истории, которые Николь знала наизусть. Она по-прежнему не виделась с мужем наедине, разве что они оставались вдвоем совсем недолго, чтобы между ними мог завязаться разговор; он утыкался в русскую книгу, она в газету… Она прижалась лбом к оконному стеклу. До чего же эта большая, темная с охрой церковь безобразна! «В разрешении отказано». Если бы она хоть могла поспорить, побороться. Но все лежало на Маше, которая, быть может, слишком быстро опускала руки. Как раздражала эта зависимость. Поначалу она забавляла Николь, но теперь стала тяготить. В Париже она сама строила свою жизнь, принимая решения вместе с Андре или самостоятельно. Здесь же инициативы, идеи принадлежали другой; она была лишь элементом в мире Маши. Николь посмотрела на свои книги; она взяла их с собой совсем немного, и те, что были ей по-настоящему интересны, успела прочесть в Москве. Она вернулась к окну. Площадь, сквер, люди на скамейках – все казалось унылым в прямом послеполуденном свете. Время текло еле-еле. Ей хотелось сказать, что это ужасно – это несправедливо, что время одновременно может лететь и тянуться. Она вошла в двери Бургского лицея почти такой же молодой, как ее ученики, тогда она с жалостью смотрела на старых преподавателей с серыми волосами. И – опля! Она сама стала старой преподавательницей, а потом дверь лицея закрылась и за ней. Много лет, преподавая в классах, она жила иллюзией, что не меняется: каждый сентябрь она встречала учеников, все таких же юных, и на нее тоже как будто распространялась эта незыблемость. В океане времени она была скалой, о которую снова и снова бьются волны, а она, скала, не движется с места и не стареет. И вот теперь поток уносил ее – куда? К смерти. Жизнь трагически утекала. Но однако же текла она неспешно, по капле, час за часом, минута за минутой. Всегда надо было ждать, пока растает сахар, пока померкнет воспоминание, пока зарубцуется рана, пока рассеется скука. Как странно рассечены эти два ритма. Дни мои мчатся галопом, но в каждый из них я маюсь оттого, что время тянется слишком медленно.
Она отвернулась от окна. Какая пустота в ней, вокруг нее, насколько хватает глаз. В этом году она помогала Филиппу в его изысканиях. Теперь он продвинулся так далеко, что она больше не могла быть ему полезна. И жил он отдельно. Читать просто так, без цели – такое времяпрепровождение было едва ли интереснее кроссвордов или игры «найди семь различий». Она тогда сказала себе: «У меня есть время, и все мое время я могу потратить на себя, вот удача-то!» Нет, никакая не удача, если тебе нечего делать. И даже – теперь она понимала – избыток досуга обедняет. Острое, неожиданное удовольствие, которое дарили ей порой – прежде – солнечный блик на шиферной крыше, цвет неба, пронзало ее, когда она выходила рано утром из дома или выныривала из метро. Когда же она шла, свободная, неспешным шагом по улицам, оно куда-то пряталось. Солнечный свет намного острее чувствуешь, когда он просачивается сквозь жалюзи, чем если тебе в лицо бьют его знойные лучи.
Николь никогда не выносила скуки. А в этот день она страдала от нее до сердцебиения, ибо она, скука, протянула свои щупальца в ее будущее. Годы и годы скуки, пока не придет смерть. «Если бы только у меня были планы, если бы я могла устроиться на какую-нибудь работу!» – думала она. Слишком поздно. Надо было заняться этим раньше, она сама виновата. Нет, не она одна. Андре ей не помог. Более того, он исподволь оказывал на нее давление. «Хватит тебе работать, оставь эти тетради, идем спать… Полежи еще немного… Пойдем погуляем… Я приглашаю тебя в кино». Он, сам того не сознавая, пресекал все поползновения Николь… «Почему я не сопротивлялась?» – подумалось ей. Она сама себе придумывала обиды. Но это потому, что она действительно была обижена на него. Он решил, даже не обсудив с ней: «Останемся здесь!» И главное, главное – он не приложил ни малейшего усилия, чтобы хоть немного держать на расстоянии Машу; ему это даже в голову не пришло. Неужели он стал меньше дорожить мной? В Париже мы связаны сетью привычек так тесно, что не остается места ни для каких вопросов. Но под этим панцирем – что сохранилось между нами живого и настоящего? Я знаю, что он значит для меня, но откуда мне знать, что я значу для него? «Я с ним поговорю», – решила она. В Москве Маше есть чем заняться, они не обязаны держать ее все время рядом с собой. Зачем, однако, выкраивать встречи наедине, если у него не возникает такого желания? Нет. Не станет она с ним говорить. Она начала писать письмо Филиппу.
– Эта церковь действующая. Хотите зайти? – спросила Маша.
– Конечно, – ответила Николь. – О! Какой чудный золотистый свет.
На стенах, на иконостасе мягко поблескивали иконы, и даже тень казалась расплавленным золотом. Но от запаха у Андре подступал комок к горлу: пахло ладаном, свечами и старыми бабами, которые стояли на коленях на полу, бормоча молитвы, били поклоны и целовали камень. Зрелище еще более шокирующее, чем в католических храмах. Из угла слева доносился гнусавый голос. Они подошли ближе. Странное действо. Вокруг попа с длинной черной шелковой бородой и в полном облачении мужчины и женщины, все молодые, ходили по кругу, держа на руках младенцев в белых рубашечках; младенцы плакали. Поп обрызгивал их из кропила, нараспев читая молитвы. Это казалось игрой, родители укачивали кричащих младенцев и ходили, ходили по кругу.
– Общее крещение! Я никогда этого не видела, – сказала Маша.
– Здесь часто крестят детей?
– Если не хотят огорчать старую верующую мать.
– А вон там – что это такое? – спросила Николь.
У стены стояли в ряд ящики – пустые гробы… А еще шесть рядком на полу, и в каждом покойник: открытые восковые лица с подвязанными челюстями – все похожи друг на друга.
– Давайте уйдем, – попросила Николь.
– Тебе тяжело это видеть?
– В общем да. А тебе?
– Нет.
О своей собственной смерти он думал равнодушно: жить, выживать казалось ему труднее, чем умереть. О чужой же… Он зачерствел сердцем. В двадцать пять лет он рыдал, потеряв отца. И вот два года назад без единой слезинки похоронил свою сестру, хоть очень ее любил. А его мать? Маша подумала об этом одновременно с ним.
– Мне бы хотелось повидать бабушку, пока она жива, – сказала она. – Ты будешь горевать, когда она умрет?
Он поколебался:
– Не знаю.
– Но ты же ее обожаешь! – удивленно воскликнула Николь. – Я буду горевать, – добавила она. – И потом, это так странно… Теперь мы на краю пропасти, перед нами больше не будет никого. Наша очередь.
Они вернулись в такси на Невский проспект и сели в кафе под открытым небом.
Он заказал коньяк – не очень хороший, но водки в кафе не подавали. Чтобы отпугнуть пьяниц, коньяк стоил намного дороже. Между тем, многие приносили с собой бутылку водки в кармане.
– Здесь многих хоронят по религиозному обряду?
– Нет. Это тоже в основном старухи просят отслужить молебен по покойникам. – Маша поколебалась: – И все-таки я зашла однажды утром в воскресенье в московскую церковь и удивилась. Там было много людей среднего возраста и даже молодых. Гораздо больше, чем раньше.
– Досадно, – вздохнул Андре.
– Да.
– Если людям хочется верить в небеса, это значит, что они мало во что верят на земле. А стало быть, политика роста благосостояния, которую начали здесь проводить, не так хороша, как ты говоришь.
– О! Благосостояние! Не преувеличивай, – ответила Маша. – Я никогда не отрицала, что в идеологическом плане мы переживаем сегодня период спада, – добавила она.
– И сколько же продлится этот период?
– Не знаю. Есть молодые люди, такие, как Василий и его товарищи, они полны энтузиазма. Они будут бороться за социализм, не исключающий ни счастья, ни свободы.
– Прекрасная программа, – скептически заметил Андре.
– Ты в это не веришь?
– Я этого не говорил. Но я, во всяком случае, такого социализма не увижу.
Да, его настроение имело название, и оно ему не нравилось, но пришлось его признать: разочарование. Он в принципе терпеть не мог, когда люди, вернувшись из Китая, с Кубы или даже из США, говорили: «Я был разочарован». Они зря
В конечном счете время прошло довольно быстро. Два славных денька в Новгороде; и меньше, чем через неделю, снова Париж, ее жизнь и Андре. Он улыбался ей.
– Ты хотела съездить на дачу – ну вот, все улажено! – сообщил он.
– Какая Маша милая!
– Это дача ее подруги, километрах в тридцати от Москвы. Юрий отвезет нас туда на машине, не в это воскресенье, в следующее.
– В следующее? Но во вторник мы уезжаем.
– Да нет, Николь: ты же знаешь, мы решили остаться еще на десять дней.
– Вы это решили, даже не сказав мне ни слова! – возмутилась Николь.
Красное марево вдруг поплыло в ее голове, красным туманом заволокло глаза, что-то красное кричало в горле. Ему плевать на меня! Даже ни слова не сказал!
– Да нет же, по́лно, я тебе об этом говорил. Я никогда бы не принял такое решение, не посоветовавшись с тобой. Ты согласилась.
– Ложь!
– Это было в тот день, когда я выпил немного водки у Маши, и ты сказала, что у меня предпризнаки. Мы ужинали в «Баку». После ужина, когда мы остались одни, я тебе об этом сказал.
– Ты ничего никогда мне об этом не говорил. Ты сам это отлично знаешь. Клянусь тебе, я бы не пропустила это мимо ушей. Ты все решил без меня, а теперь лжешь.
– Ты просто забыла. Послушай: разве я когда-нибудь ставил тебя перед свершившимся фактом?
– Когда-то же надо начинать. А ты вдобавок еще и лжешь. И это не в первый раз.
Раньше он никогда не лгал. Но в этом году, в мелочах, ему случалось солгать – дважды. Он оправдывался, смеясь: «Это возраст; я становлюсь ленив; объясняться было бы слишком долго, и я пошел кратчайшим путем». Он обещал, что это больше не повторится. И вот это повторилось. И сегодня это было серьезнее, чем выпитая тайком бутылка или скрытый визит к врачу. Злость. Редко, очень редко она злилась на Андре. Но уж если случалось, это было торнадо, уносившее ее за тысячи километров от него и от себя самой, от своей жизни, от своей телесной оболочки в жуткое одиночество, одновременно жгучее и леденящее…
Он смотрел на изменившееся насупленное лицо с плотно сжатыми губами, это лицо, которое так пугало его когда-то и глубоко волновало до сих пор. Я ей говорил, она забыла. Тогда ей еще нравилось здесь, десятью днями больше или меньше, какая разница? Мало-помалу она заскучала, тосковала по Филиппу, меня ей недостаточно, ей всегда было недостаточно одного меня. Я сказал ей об этом после ужина в «Баку». Но, подобно всем, кто считает свою память непогрешимой, она и мысли не допускала, что может ошибаться. А ведь она прекрасно знала, что он ничего не решал, не посоветовавшись с ней, и в этой поездке тоже он во всем шел у нее на поводу. Десять лишних дней в Москве – подумаешь, большое дело.
– Послушай, еще десять дней здесь – это не трагедия.
Глаза Николь полыхнули яростью, кажется, даже ненавистью:
– Мне скучно! Ты не понимаешь, что мне скучно!
– О! Я все понимаю. Ты скучаешь по Филиппу и по своим друзьям. Я прекрасно знаю, что я один никогда не мог тебе их заменить.
– Уйди, оставь меня. Видеть тебя не могу. Уйди.
– А Юрий и Маша? Они ждут нас внизу.
– Скажи им, что у меня разболелась голова. Скажи, что хочешь.
Он закрыл за собой дверь, совершенно растерянный. «Неужели ей так скучно со мной?» Она даже не возразила, когда он сказал: «Я один никогда не мог тебе их заменить». Он не так уж рвался остаться в Москве, но так хотела Маша, и он не желал огорчать ее. Николь должна бы понять… Но поссориться с ней – это выше его сил. Всякое несогласие между ними было ему невыносимо. Ладно, он вернется сразу после ужина, и она наверняка согласится его выслушать. Кто знает, а может быть, он действительно забыл сказать ей об этом? Нет, он ясно помнил эту сцену: он сидел на своей кровати в пижаме, она расчесывала волосы. Что она ответила? «Почему бы нет?» или что-то в этом роде. Я никогда ничего не решаю без нее, она это прекрасно знает.
Как только закрылась дверь, дыхание перехватило от хлынувших слез. Будто, хоть он и не умер, она навсегда потеряла Андре. Меньше, чем за минуту, может отсечь голову гильотина; меньше, чем за минуту, одна фраза рассекла узы, связывающие ее с Андре: как могла она воображать, что они неразрывно спаяны друг с другом? Их прошлое давало ей повод быть уверенной в том, что она дорога ему не меньше, чем он ей. Но люди меняются, и он изменился. То, что ей солгал, не самое скверное: солгал он из трусости, как ребенок, который боится, что его будут ругать. Самое скверное, что, принимая это решение с Машей, он вовсе не брал ее в расчет, что он о ней совершенно забыл, даже не подумав посоветоваться с ней или хотя бы ее предупредить. Надо иметь мужество смотреть фактам в лицо: за три недели он ни разу не попытался остаться со мной наедине; все его улыбки, вся нежность обращены исключительно к Маше; а на мои желания – ему наплевать. «Останемся в Москве. Останемся в Ленинграде». Ему здесь нравилось. И он был уверен, что и ей нравится тоже. Это уже не любовь: я стала для него просто привычкой.
Ей было невыносимо находиться в этой комнате. Она привела в порядок лицо и вышла на улицу. Нужно пройтись: она часто это делала, чтобы успокоить свои страхи или гнев, отогнать неприятные образы. Вот только ей было уже не двадцать лет и даже не пятьдесят, и усталость быстро одолела ее. Они присела на скамейку в сквере напротив пруда, по которому плыл лебедь. Люди поглядывали на нее, проходя мимо, наверно, у нее был потерянный вид, или просто в ней узнавали иностранку. Он, конечно, сейчас обедает с Юрием и Машей в ресторане речного вокзала на берегу Москвы-реки, как они и планировали. Возможно, этот вечер будет приправлен для него привкусом горечи, да и то не факт: он как никто умел жить минутой, не помня о неприятном. Он забыл ее, отмахнулся, сказал себе, что она скоро успокоится. Он всегда был таким: коль скоро он счастлив, должна быть счастлива и она. На самом же деле в их жизнях отсутствовала истинная симметрия. Он имел в точности то, чего хотел: дом, семью, детей, досуг, удовольствия, дружбу и кое-какую деятельность. Она же отказалась от всех чаяний своей юности – из-за него. Он так и не захотел этого понять. Из-за него она стала этой женщиной, не знающей, как потратить оставшийся ей период жизни. Другой бы побуждал ее работать, вдохновлял бы своим примером. А он, наоборот, отговаривал ее. Вот она и осталась с пустыми руками, не имея ничего на свете, кроме него, – да и его, оказывается, у нее нет. Жестокое противоречие гнева, рожденного от любви и любовь убивающего. Каждую секунду, вспоминая лицо, голос Андре, она распаляла в себе обиду, опустошавшую ее. Есть такие болезни, когда ты сам становишься виновником своих мучений: каждый вздох раздирает легкие, но ты все же вынужден дышать. «И что теперь?» – тупо спросила она себя, вернувшись в гостиницу. Выхода нет. Они будут продолжать жить вместе, она запрячет поглубже свои обиды… Сколько пар прозябают так, в смирении, в компромиссе. В одиночестве. Я одна. Рядом с Андре – я одна. Нужно убедить себя в этом.
Она открыла дверь номера. На кровати валялась пижама Андре, на полу – его тапочки, трубка и пачка табака на тумбочке у кровати. На миг она так остро ощутила: вот же он, он здесь! – как будто что-то вынудило их расстаться – болезнь, изгнание, – но она вновь обрела его, глядя на эти брошенные вещи. На глаза навернулись слезы. Она взяла себя в руки. Нашла в аптечке снотворное, приняла две таблетки и легла.