Он был великий правитель. У него была воля, чтобы повелевать. И достаточно рабов, чтобы скашивать поля. Но его власть надо мной с того дня значительно уменьшилась.
Я хорошо помню корабль, который пришел из страны франков. Я улавливала лишь обрывки фраз — стояла середина лета, корабль приплыл по какому-то делу, один человек на борту знал какую-то тайну. Его тотчас проводили к моему супругу Гудреду Великолепному, конунгу Усеберга.
На другой же день конунг отправил несколько человек в Швецию. Им было велено не возвращаться обратно живыми, если они не исполнят того, что он им поручил. Потом я узнала — эти люди вернулись уже осенью, — что юный сын старого и могущественного недруга моего мужа умер там, выпив рог пива.
С тех пор мой супруг и повелитель сам боялся пить пиво, если кто-нибудь прежде не сделает глоток из его рога. Но этого мало, в своей подозрительности он дошел до того, что велел пробующему пиво делать три глотка и ждал, не упадет ли тот замертво, пока он сам дважды сосчитает до двадцати. Только после этого мой супруг пил свое пиво. Но я подшутила над ним. Я сказала:
— Мой отец рассказывал как-то об одном яде, который сразу опускается на дно, лишь когда рог будет осушен, станет ясно, отравлен человек или нет.
Мой супруг заорал как безумный, отшвырнул рог и вскочил со сжатыми кулаками. Я сказала:
— Теперь ты в один прекрасный день умрешь от жажды.
Как-то раз, когда человека, который пробовал пиво, не оказалось под рукой, мой супруг приказал мне сделать первый глоток. Я с удовольствием подчинилась. Пиво бросилось мне в голову. Мы с ним сидели вдвоем, и я пыталась заставить его следить за ходом моей мысли — мне всегда доставляло удовольствие, когда одна мысль вытекает из другой, но обучить этому тонкому искусству Гудреда мне так и не удалось. Тогда я повернулась к нему и плеснула пивом прямо в его жестокое, непроницаемое лицо.
— Ты могущественный человек и здесь, и в Дании, — сказала я. — Но когда тебе случается выйти по нужде, ты берешь с собой воина.
Он промолчал. Даже лица не вытер. С бороды капало пиво.
— Ты думаешь, что там, в Швеции, я прибегнул к яду? — медленно спросил он.
— Я знаю одно, — ответила я, — теперь они там поднимутся против тебя.
Как-то раз я не могла удовлетворить его желания — на то были свои причины, тогда он послал меня за моей рабыней и приказал, чтобы я положила ее к нему в постель. Я была послушной женой, но меня душила ненависть, и язык мой был остер. Он же, напротив, лишь насмешливо хохотал и, когда рабыня уже лежала у него в постели, выгнал меня прочь.
— Утром я прикажу высечь ее! — прошипела я.
— Да хоть убей, — сказал он и зевнул.
Но вот в счете на шариках он ничего не понимал. У него был один ирландец, мы его называли шаропутом, потому что он считал на шариках, нанизанных на шнур. Он передвигал шарики то в одну сторону, то в другую и потому будто бы мог учесть каждый слиток серебра, который конунг выдавал своим людям. Но шаропут был нечестный. Я это сразу заметила. Смекалки у меня хватало, да и теперь хватает, хотя все-таки годы берут свое. Однажды я долго сидела и наблюдала за шаропутом. И слушала, как он считает с моим мужем. Это было на другой день после того, как Гудред велел мне положить к нему в постель мою рабыню.
И вот в пиршественном покое — мужчины сидели там и хвастались, по своему обыкновению, многие были уже пьяны, но еще не настолько, чтобы их тянуло справлять нужду в углах, это обычно бывало позже, — я встала перед своим супругом, залепила шаропуту оплеуху и отняла у него шнур с шариками.
— Смотри! — сказала я Гудреду.
— Когда ты научилась считать? — удивился человек, с которым я делила постель, если он не делил ее с другой женщиной.
— Молчи, когда говорит тот, кто умнее тебя! — ответила я.
Я показала ему, как считают на шариках, и объяснила, что человек, живший у него на хлебах и потому обязанный соблюдать честность, обманывал его.
— Как ты думаешь, во сколько серебряных слитков тебе это обошлось? — спросила я.
Швырнув шарики на пол, я покинула покой.
На другой день, когда люди Гудреда по его приказу убили шаропута, они отрезали Хемингу большие пальцы на ногах. Гудред не разрешил просто отрубить их. Он велел выковать ножницы, чтобы резать медленно, это ему было намного приятней.
Я сказала — Хемингу? Нет, нет, Фритьофу! Ты знаешь, моему слуге Фритьофу, тому, который потом стал отцом Хеминга, живущего теперь в Усеберге.
Фритьоф никогда не обладал мной, — тихо сказала она, как бы обращаясь к самой себе, виновато улыбнулась и кликнула Одни, чтобы та вытерла ей ноги.
Но потом я узнал, что королева Усеберга солгала, сказав, будто Фритьоф никогда не обладал ею. Один раз — она сама проговорилась, когда была сильно пьяна, — слуга дал королеве то, что она имела право получать лишь от мужа. Она была уже беременна. Ее супруг — это удивит многих — действительно был отцом ее ребенка. Этого-то она никогда и не простила Фритьофу. Он упустил свое время. Сама она не сомневалась в отцовстве Гудреда. Безмолвная нежность, существовавшая между королевой и Фритьофом, исчезла навсегда.
Королева рассказывала:
— Конунг, мой повелитель, ушел в викингский поход, а я осталась в Усеберге. Я носила ребенка. Теперь мой супруг чувствовал себя более уверенно — ведь я была уже крепче связана с его родом. Однако Фритьофа он все-таки взял с собой — чтобы избежать лишних толков и чтобы помучить меня. Я стояла на берегу глядя вслед кораблям, и мне вовсе не хотелось, чтобы они оба вернулись домой. Один слишком часто приходил ко мне. Другой — слишком редко.
У нас в Усеберге, я уже говорила тебе, было льняное поле. Это случилось на другой год после того, как мой супруг велел скосить его. В дни моей молодости здесь на усадьбах лен сеяли не так уж часто. Летней ночью я шла вдоль поля и глядела на цветочки льна, он сладко благоухал в это сумеречное время, было около полуночи. И вдруг во мне шевельнулся ребенок. Да, в первый раз, лето уже перевалило за середину, я остановилась, сорвала цветок и хотела поцеловать его. Тут-то ребенок и шевельнулся. Я опустилась на колени и вся сжалась, даже боль была мне приятна. Я гуляла ночами и по конопляным полям.
Ты ведь знаешь, конопля грубее льна и цветы у нее мельче и не такие красивые, зато они сладкие. Случалось ли тебе жевать цветок конопли, выросшей в человеческий рост? Ветер пел свою песню, летая с берега на море и с моря на берег. Дни проходили в безмятежном покое. Вокруг меня все улыбались, люди приходили ко мне со своей работой, чтобы я их похвалила. Один старик принес деревянную кадку, еще не законченную. Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов [6], а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
Я сказала:
— Вырежи: я кошу лен.
Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:
— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!
Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.
С громкими криками викинги сошли на берег, усадьба вдруг наполнилась мужчинами. Они вернулись с богатой добычей. Меня это почти не обрадовало. Несколько человек погибли на чужбине. Ни моего супруга, ни Фритьофа не было среди погибших.
— Такова наша судьба, — сказала я им.
Камень стоял во дворе.
— Ты молодец, — сказал Гудред.
Я промолчала.
Он сказал:
— Мы вырежем на нем: Я рубил людей.
В ту осень я родила ему сына.
Но Фритьоф был уже не такой, как прежде. Я поняла: что-то, наверно, произошло с ним в Ирландии или по пути домой. Он молчал — зачем ему было говорить со мной? Однажды вечером мы встретились у льняного поля. Случайно… да, да, можешь не верить, если не хочешь! — вдруг закричала старая женщина, приподнявшись на скамье. — Не веришь, что это было случайно? Все ушли в капище. Мы знали, что они пробудут там долго.
Он сказал мне:
— И я тоже убивал людей… Я смотрел на тех, кого убивал, и со мной что-то случилось. Радость исчезла. Она уже никогда не вернется ко мне. Поэтому я хочу поговорить с тобой.
— Хочешь поговорить?
— Ты жена конунга, а я твой слуга. Только один раз мы были мужчиной и женщиной… И это никогда не повторится. Никогда, слышишь! — Он закричал и рванул меня за платье, лицо у него почернело. — Можешь ты это понять или ты слишком слаба для правды? Никогда! Но я мужчина. Поэтому мне нужна другая…
Сперва я молчала, потом долго-долго плакала, он гладил меня по волосам — уже не в первый раз. Но зато в последний. Я посмотрела на его руку, лежащую у меня на коленях: еще мягкая, и все-таки это была уже рука воина — жилистая, сухая, загорелая, с ласковым теплом в кончиках пальцев.
Он рассказал мне, кто она. И прибавил:
— В твоей власти убить ее.
Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.
— Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.
— Ты не веришь, что она для меня безымянна?
— Верю. Конечно, верю, — говорю я.
— И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.
Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.
В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:
— У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.
До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.
— Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?
Но у меня не поднимается на это рука.
Королева рассказывала:
— Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.
Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.
И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.
А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!
Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.
Тут я встретила своего покойного отца.
Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.
Отец ушел от меня.
Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.
Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.
Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.
После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.
Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.
Но он не смотрел на нее.
Я сказала: