Синьор Витторио Манчини действительно выпил лишнего и сам это чувствовал. Ему пришлось очень сильно сосредоточиться, чтобы отражавшаяся в зеркале смутная, расплывчатая фигура прояснилась и обрела его черты. Костюм, кажется, был в порядке, если не считать расстегнутого пиджака и неплотно затянутого галстука, а вот все остальное… м-да… Сложная конструкция из тщательно уложенных длинных прядей, призванная маскировать обширную лысину, развалилась, волосы торчали в разные стороны как попало, вследствие чего голова синьора Витторио отдаленно смахивала на голову порядком облысевшей Медузы Горгоны. Лицо нехорошо раскраснелось, и синьору Витторио пришлось приложить немалое усилие, чтобы придать лицу более или менее приемлемое выражение. Он кое-как пригладил волосы, подтянул галстук и, стараясь не качаться, гордо вышел из кабины лифта. «Видел бы меня сейчас дядюшка Сильвио», – подумал он, вслед за охранником направляясь к двери своего люкса. Второй охранник топал позади, прикрывая тыл, а слева маячил долговязый секретарь, тоже, без сомнения, имевший прямое и непосредственное отношение к российским спецслужбам. На миг синьор Витторио почувствовал себя арестантом, которого под конвоем ведут в камеру. Честно говоря, в этом не было бы ничего удивительного: пить столько, сколько предлагали хлебосольные русские, синьор Витторио не привык и подозревал, что в таком состоянии мог, мягко говоря, начудить. Воспоминания о заключительной части банкета тонули в приятном жемчужном тумане, который еще не до конца развеялся; о событиях, скрытых этим туманом, синьор Витторио не имел ни малейшего представления, а тот факт, что он добрался до отведенного ему номера на своих ногах, вызывал у него искреннее удивление пополам с гордостью: знай наших!
Это был уже не первый банкет, данный русскими в честь высокого итальянского гостя, но чиновники из министерства культуры, угощавшие синьора Витторио сегодня, превзошли всех своих предшественников. Они пили, как бурлаки; Манчини старался держать ситуацию под контролем, но его собранность и решимость постепенно утонули в море цветистых тостов, составленных таким образом, что не выпить за каждый из них хотя бы глоток было просто невозможно.
После того как номер был тщательно осмотрен сначала обоими охранниками, а затем и переводчиком (что лишний раз подтвердило догадку синьора Витторио о его принадлежности к спецслужбам), итальянец наконец остался один. Из огромного окна гостиной открывался прекрасный вид на ярко освещенную Красную площадь, и синьор Витторио, сняв пиджак и расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, подошел к окну. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы брюк, слегка покачиваясь от выпитого, и любовался видом, столь же знакомым по фотографиям и открыткам, сколь и чужим – непривычным глазу теплолюбивого сына солнечной Италии. Снег лежал на зубьях кремлевской стены и на пушистых лапах голубых елей; солдаты почетного караула, неподвижные, как изваяния, прятались от лютой стужи в открытых прозрачных будках. Уши их зимних шапок были подняты, синьор Витторио видел это даже с десятого этажа, и при мысли о том, каково сейчас приходится этим краснощеким крепышам в парадных шинелях, он зябко передернул плечами.
Порывшись во внутреннем кармане висевшего на спинке кресла пиджака, синьор Витторио выудил оттуда сигару, небрежно, вопреки укоренившейся привычке, скусил кончик, выплюнул его на ковер и чиркнул зажигалкой. От дыма его замутило, но это ощущение быстро прошло. Он подумал, что надо бы еще раз просмотреть документы перед завтрашней встречей в российском правительстве, но тут же отказался от этой мысли. Документы готовил не он, а помощники дядюшки Сильвио, и не ему было вносить в эти бумаги поправки. Но даже если бы синьор Витторио имел такие полномочия, мыслительная работа в данный момент была ему явно не под силу: уж очень хорошо постарались деятели русской культуры, знакомя его с некоторыми традициями своего великого народа…
Разумеется, никакой алкоголь не мог помешать синьору Манчини справиться с поставленной перед ним задачей. Так, по крайней мере, считал сам Витторио. В конце концов, он недурно разбирался в живописи и, кроме того, очень надеялся, что ни в Третьяковской галерее, ни в Пушкинском музее, ни в Эрмитаже, который он намеревался посетить через несколько дней, его не станут прямо с порога накачивать водкой. А если попытаются, он просто-напросто откажется: дескать, прошу меня простить, но прибыл я к вам все-таки по делу, а у нас в Италии делами принято заниматься на трезвую голову…
Поймав себя на этой мысли, синьор Витторио понял, что пьян даже сильнее, чем ему казалось. Что за чепуха, в самом деле?! Можно подумать, что русские действительно спаивают его с каким-то злым умыслом… Но это же бессмысленно! Витторио Манчини ничего не покупает и ничего не продает, и русские не получат никакой выгоды, даже если все время своего визита он проведет, валяясь на полу в гостиничном номере и дыша перегаром. Так откуда у него такие странные мысли? Что это – пережитки давно забытой холодной войны или обыкновенная попытка переложить на других вину за собственную невоздержанность? Да, русские щедры на выпивку, но сами они пьют еще больше. Да и как не пить, почти полгода живя по пояс в снегу? От такой погоды даже медведь сопьется…
Попыхивая сигарой, синьор Витторио еще немного постоял у окна, разглядывая занесенные снегом пряничные купола храма Василия Блаженного. Поверх расстилавшейся перед ним панорамы виднелось смутное, прозрачное отражение его собственной фигуры в чистом, несмотря на скверную погоду, оконном стекле. Тлеющий кончик сигары медленно разгорался и гас, как позиционный огонь самолета. Подумав о самолете, синьор Витторио вспомнил, что полеты над Москвой до сих пор запрещены – всему виной полузабытый скандал с этим чудаком Рустом, который посадил свой легкомоторный самолетик прямо здесь, на Красной площади. Да, во времена крушения империй такие чудеса, увы, не редкость. И все-таки русские – симпатичные ребята. По крайней мере, если брать их по одному и рассматривать по отдельности…
Придя к такому выводу, синьор Витторио решил, что пора спать. Он положил сигару в пепельницу, развязал и бросил поверх висевшего на спинке кресла пиджака свой модный шелковый галстук, а затем, двигаясь не совсем уверенно, переоделся в халат и двинулся в ванную. Дверь за ним закрылась, и стало слышно, как из душа полилась вода. Через минуту из ванной сквозь плеск струй уже доносилось негромкое, довольно мелодичное пение – принимая душ, синьор Витторио любил мурлыкать под нос оперные арии.
Но даже если бы Манчини не имел такой привычки и мылся молча, шум воды все равно помешал бы ему услышать негромкий щелчок электронного замка, которым была оборудована входная дверь номера. Металлическая ручка медленно, осторожно опустилась вниз, дверь приоткрылась буквально на палец. Хорошо смазанные петли не издали ни единого звука, и после секундной паузы дверь открылась шире.
В щель боком проскользнул какой-то человек в приличном, но недорогом костюме и наброшенном поверх него коротком черном пальто с белым шарфом. Длинные, прямые, иссиня-черные, как у индейца, волосы были отброшены назад, открывая смуглое, обрамленное аккуратно подстриженной бородкой, мужественное лицо со светлой полоской старого шрама на левой щеке. На руках у незваного гостя были тонкие кожаные перчатки; правая уверенно и привычно сжимала пистолет с глушителем, а на левом плече висела небольшая дорожная сумка.
Аккуратно прикрыв за собой дверь, незнакомец осмотрелся. Бесшумно ступая по мягким коврам, он прошел в пустую гостиную, заглянул в спальню и, убедившись, что в номере нет посторонних, вернулся в прихожую. Из ванной все еще доносились плеск воды и обрывки оперных арий. Чернобородый взвел курок пистолета и положил ладонь в перчатке на дверную ручку.
Дверь ванной бесшумно распахнулась настежь, оттуда потянуло теплой сыростью. Сквозь пластиковую занавеску виднелись смутные очертания человеческого тела. Чернобородый поднял пистолет и трижды выстрелил. Пение оборвалось, и синьор Витторио Манчини с шумом рухнул в ванну, оборвав и утащив за собой занавеску.
Убийца подошел ближе. Вода продолжала хлестать из душевой насадки, смывая с кафельной стены кровавые брызги. Глаза синьора Витторио были закрыты, вода стекала по щекам, как слезы, на белой эмали ванны виднелся смазанный кровавый след – видимо, итальянец, падая, сильно ударился затылком.
Рука в черной перчатке плавно поднялась, направив пистолет в бледный, облепленный мокрыми прядями волос лоб. Пистолет негромко хлопнул, стреляная гильза со звоном запрыгала по кафельному полу. Полуприкрытое оборванной пластиковой занавеской тело содрогнулось, выгнулось дугой, а затем обмякло и замерло в полной неподвижности.
Оглядевшись, убийца небрежно бросил пистолет с глушителем в мусорную корзину, и тот глухо стукнул, ударившись о пластмассовое дно. Рука в черной перчатке по очереди до упора завернула оба крана, а через пару секунд номер опустел. В ванной медленно остывало тело.
– Нос ты ему сломал, – сообщил Гаврилыч, рассеянно наблюдая за извивами дымных колец, которые лениво перемещались в конусе света от лампы под старомодным, бархатным с золотыми кистями абажуром.
Алехин осторожно пошевелил плечами. Плечи болели, а также ребра и все остальное. «Хорошая вещь, ментовская дубинка, – подумал он. – Без малого неделя прошла, а болит, как будто дело было вчера. Еще свежи воспоминанья… Вот это и называется: против лома нет приема, окромя другого лома… Козлы».
– А челюсть? – спросил он с надеждой.
– Отделался вывихом, – проинформировал его начальник охраны.
– Жалко, блин, – с искренним разочарованием сказал Алехин.
Одинцов скосил в его сторону ничего не выражающий взгляд и опять сосредоточился на выдувании дымных колечек.
– Кретин, – сказал он, когда запас дыма в его легких иссяк и последнее кольцо, зацепившись за край абажура, порвалось и расползлось в стороны сизым туманом. – Жалко ему. Ты хотя бы понимаешь, что за такие дела у нас за проволоку сажают?
– От сумы да от тюрьмы… – гадая, к чему весь этот разговор, довольно легкомысленно пробормотал Алехин.
– Тоже правильно, – неожиданно легко согласился Гаврилыч. – Но ты все равно дурак. И везет тебе, как всем дуракам.
– Это в чем же, интересно узнать, мне повезло? – удивился Юрий.
– Отвечаю по пунктам, – сказал Одинцов. – Пункт первый. Во-первых, тебе повезло, что менты подоспели вовремя и этого борова ты покалечил не слишком сильно. Иначе сидеть бы тебе, дураку, до второго пришествия.
Протянув руку, он взял со стола плоскую бутылку, наполнил рюмки, вяло отсалютовал своей рюмкой Алехину и выпил залпом, как лекарство. Юрий последовал его примеру. В зале игровых автоматов возили швабрами по полу и негромко переговаривались дневные уборщики, где-то противно жужжал пылесос, из коридора доносился стрекот кассового аппарата – в кассе подсчитывали ночную выручку. Бармен Валера за стойкой, широко зевая, перетирал напоследок стаканы – тянул последние четверть часа перед сменой. Заведение было закрыто на пересменку; снаружи давно наступил день, но тут, за опущенными бархатными портьерами, все еще длилась насквозь прокуренная, хмельная, подсвеченная неяркими цветными огнями ночь.
– Пункт второй, – поставив рюмку на скатерть и одобрительно крякнув, продолжал Одинцов. – Тебе повезло, что минимум трое свидетелей видели и согласились подтвердить, что этот жирный фраер первый тебя толкнул.
– Да ну? – вяло изумился Алехин. – Никогда бы не подумал.
– А зря, – заметил Гаврилыч. – Ты еще слишком молод, чтобы быть о людях такого плохого мнения.
– Видел много, отсюда и мнение, – огрызнулся Юрий.
– Ни хрена ты толком не видел, – спокойно возразил Одинцов. – А что видел, того не понял.
С этим Юрий Алехин согласиться не мог, но и спорить с Гаврилычем не мог тоже. Поговаривали, что Гаврилыч заработал свою первую дырку еще в Афганистане, да и после вывода советских войск не сидел без дела – прошел Приднестровье, Карабах и бог знает что еще, не исключая, разумеется, Чечню. Уволился вчистую по ранению, через фронтовых друзей устроился опером в уголовный розыск, но долго там не задержался – по слухам, не поладил с начальством. Так что жизнь и людей он действительно повидал так, как Юрию и не снилось, и, надо думать, знал, что говорит.
– Пункт третий, – продолжал между тем Одинцов. – Ты был трезв как стеклышко, так что и отнеслись к тебе немного мягче.
– Да уж, – морщась от ноющей боли во всем теле, иронически пробормотал Алехин, – уж куда мягче! Мягче, Гаврилыч, просто некуда…
– Переломы есть? Нету? Ну и не ной. Пункт четвертый: начальник тамошнего отделения милиции – наш человек, афганец. Этот дурак, которого ты в аэропорту отрихтовал, взял и выложил ему все как было, слово в слово – чтобы, значит, ты не отвертелся. Он ведь до сих пор уверен, что ничего обидного он тебе не сказал и что ты на него налетел без всякой видимой причины…
– Жалко, – вздохнул Юрий. – Надо бы разыскать его, объяснить, что к чему. А то ведь убьют дурака однажды. Ментов рядом не окажется, чтобы его тупую жирную задницу спасти, вот и забьют насмерть. Так и подохнет, а за что, почему – не поймет…
– Сиди, толкователь, – осадил его Одинцов. – Без тебя уже растолковали. Доходчиво, на доступных примерах… Даром, что ли, он заявление из милиции забрал?
– Твоя работа? – спросил Юрий.
– Не твое дело. Моя, не моя… Какая тебе разница?
– Ясно, – сказал Алехин. – Значит, это у нас будет пункт пятый… Ну, Гаврилыч, я тебе этого не забуду. За мной должок, так и знай.
– Не такой большой, тебе зал начальник охраны. – Потому что есть еще один пункт, последний. Тебе, дураку, повезло, что этот твой серб тебя не узнал. Если бы узнал или хотя бы сделал вид, что узнал…
Он замолчал и покачал головой, словно будучи не в силах хотя бы предположить, что было бы с Юрием Алехиным, если бы его боевой товарищ Слободан Драгович пожал ему руку в зале ожидания аэропорта. Это была довольно странная пантомима, но Алехин решил, что выяснит, в чем тут соль, немного позже. Сейчас его занимал совсем другой вопрос.
– А знаешь, Гаврилыч, – признался он, – тут такая странная штука… Словом, я не вполне уверен, что этот тип – тот самый Драгович, с которым я вместе воевал.
– Люди меняются, – сказал Одинцов, снова наполняя рюмки.
Это прозвучало спокойно и даже равнодушно, но Юрий знал Гаврилыча не первый день и почувствовал, что тот заинтересовался его сообщением.
– Конечно, меняются, – согласился он. – Но ты пойми, Гаврилыч, я же стоял в шаге от него, в лицо ему смотрел!
– Ну?
– Вот тебе и «ну»! Он меня действительно не узнал, в натуре! Не притворился, как я вначале подумал, а просто не узнал. Глянул, как на пустое место, и пошел себе дальше.
– Жизнь меняет людей, – сказал на это невозмутимый Гаврилыч, – а занятия политикой уродуют. Иногда до неузнаваемости. Или, точнее, до полной потери способности узнавать старых знакомых. Особенно тех, кому ты чем-нибудь обязан. Например, жизнью. Это ж такой долг, с которым, хоть сто лет проживи, не расплатишься! А на кой хрен, скажи ты мне, политику такие пожизненные кредиторы?
– Это верно, – незаметно для себя проглотив содержимое рюмки и даже не почувствовав вкуса, сказал Юрий. – Только я-то его знаю как облупленного! Говорю тебе, он меня точно не узнал! Да и я его, если подумать, тоже, того… не очень-то…
– То есть как это? – смакуя коньяк, удивился Одинцов. – Либо узнал, либо не узнал… Не понимаю, как можно узнать старого знакомого «не очень», наполовину.
– Да я и сам не понимаю! – с досадой воскликнул Алехин. – Ну вот гляди. Зовут его Слободаном Драговичем, это даже у тех придурков, что его встречали, на картонке было написано. Рост, фигура – все его. Лицо тоже – черные волосы, прямые, нос с горбинкой, борода, шрам на щеке…
– Броская внешность, – вставил Одинцов. – Особенно борода и шрам.
В этих словах Юрию почудился какой-то намек. Он вопросительно уставился на Гаврилыча, но тот уже закурил новую сигарету и опять разглядывал дымные кольца, которые сам же и выпускал с завидным мастерством.
– Лицо – ладно, – сказал Алехин, видя, что продолжения ждать не приходится. – А вот походка, голос – ну все не то! Да еще этот акцент…
– Акцент? – Гаврилыч перестал глазеть на лампочку и повернулся к Юрию лицом. – Это какой же такой акцент?
– А хрен его знает, какой, – развел руками Алехин. – Я бы сказал, что албанский, да только откуда ему взяться у чистокровного серба?
– Действительно, неоткуда, – сказал Одинцов и надолго замолчал, целиком сосредоточившись на пускании дымных колечек.
За стойкой бармен Валера сдавал боевой пост бармену Косте. В зале игровых автоматов кто-то споткнулся о ведро с грязной водой и, кажется, вывернул его на только что вымытый пол – так, по крайней мере, решил Алехин, слушая доносившуюся оттуда многоголосую и очень эмоциональную брань. Орали так, словно в перебранке участвовало не трое русских, а полтора десятка горячих, вспыльчивых сербов. «Кого-то сегодня уволят», – подумал Юрий и спохватился: а сам-то он на каком свете? По идее, человека, отлучившегося на пару часов и пропавшего без малого на неделю, по здешним правилам полагалось гнать в три шеи, даже не выясняя причин отсутствия. Но вот Гаврилыч, вызволив Юрия из кутузки, почему-то не бросил его на пороге отделения милиции, а посадил в свою машину и привез, да не куда-нибудь, а сюда, в казино. Может, еще не все потеряно? Хотя в таких делах последнее слово обычно остается не за начальником службы безопасности, а за начальством повыше, вплоть до владельца заведения…
Докурив сигарету почти до самого фильтра, Одинцов энергично ввинтил окурок в переполненную пепельницу и снова наполнил рюмки.
– На посошок, – скомандовал он решительно. – Сейчас поедем.
– Куда? – удивился Юрий. Ехать ему никуда не хотелось – хотелось спать.
– На кудыкину гору, – сказал Гаврилыч. – На Петровку, дружочек. Показания давать.
– Какие еще, на хрен, показания? Ты чего, Гаврилыч? Мало я, что ли, с ментами намаялся?
– Пей, – не терпящим возражений тоном приказал Одинцов. – И слушай. Там, на Петровке, служит мой хороший, старинный дружок. Я ему многим обязан, да и ты тоже – без него я б тебя, дурака, из этого дерьма так запросто не вытащил. Долги отдавать надо?
– Ну? – ничего не понимая, тупо переспросил Алехин.
– Чего «ну»? Надо или не надо?
– Ну надо…
– Так вот, сейчас для этого самое время. У них там, на Петровке, нынче дым коромыслом. Ты, бродяга, самое интересное в камере просидел. Я ведь не зря сказал, что тебе повезло, когда этот твой Драгович тебя не признал. Всю эту российско-сербскую дружбу, всех до единого, сейчас на допросы таскают. Пока что таскают на Петровку, но скоро, чует мое сердце, начнут таскать на Лубянку. А тех, кто его в аэропорту встречал, вообще заперли. Даже того, которому ты фотокарточку попортил. Понял?
– Не понял, – честно признался Алехин.
– Кореш твой, – разминая сигарету и криво усмехаясь, сказал Одинцов, – в гостинице «Россия» человека завалил. Итальянца. И не просто итальянца, а официальное лицо. И не просто официальное лицо, а родственника ихнего итальянского премьер-министра. Так что, Юрик, сдается мне, что мой дружок с Петровки не откажется выслушать твои соображения по поводу бороды, шрама и всего прочего… в том числе, сам понимаешь, и албанского акцента.
– Твою мать, – с тоской произнес Юрий Алехин, поднося ко рту рюмку, и не удивился, заметив, что рука у него дрожит.
– Ваше здоровье, – ответил невозмутимый Гаврилыч, бросил в пепельницу сломанную пополам незажженную сигарету и залпом выпил коньяк.
Глава 3
За окнами конспиративной квартиры ярко голубело апрельское небо. Старые, поднявшиеся до пятого этажа деревья во дворе уже подернулись нежно-зеленой дымкой начавшей распускаться листвы, по карнизам, скрежеща и постукивая коготками, бродили озабоченные голуби, и их утробное воркование было слышно даже сквозь закрытые двойные рамы. Откуда-то снизу доносилось громкое хоровое чириканье устроивших очередной дебош, пьяных от весны воробьев; дворничихи в ярких платках размеренно шаркали метлами и перекликались зычными, как у кадровых прапорщиков, голосами.
Глеб Сиверов курил в открытую форточку, с интересом глядя во двор, – Федор Филиппович подозревал, что он наблюдает за воробьями. Из динамиков стереосистемы лилась негромкая классическая музыка – в этом вкусы профессионального ликвидатора по кличке Слепой и кандидата искусствоведения, дочери знаменитого профессора Андронова Ирины совпадали целиком и полностью. Федор Филиппович со своей любовью к тишине, таким образом, остался в меньшинстве и был вынужден до поры до времени с этим мириться.
Ирина Андронова принесла с кухни только что заваренный кофе, и Глеб, не дожидаясь приглашения, вернулся к столу. Он уселся в глубокое кресло, с благосклонным кивком принял из руки хозяйки чашку, понюхал, одобрительно хмыкнул, пригубил чуть-чуть и посмаковал с видом профессионального дегустатора. От Федора Филипповича не укрылся тот факт, что Ирина наблюдала за манипуляциями Сиверова с плохо скрытым нетерпением.
– Недурно, – изрек наконец Слепой и сделал второй глоток. – Ей-богу, недурно. Должен вам заметить, Ирина Константиновна, что налицо определенный прогресс. За то время, что мы не виделись, вы таки научились варить вполне приличный кофе. Долго тренировались?
Ирина промолчала, ограничившись одним лишь брошенным из-под полуопущенных век взглядом. Федор Филиппович нисколько не удивился бы, если бы этот взгляд оставил в его лучшем агенте две дымящиеся дыры, однако Глеб, как всякий профессионал, обладал великолепной системой защиты и, похоже, ничуть не пострадал – ни физически, ни тем более морально.
– Вообще, сварить хороший кофе – пара пустяков, – как ни в чем не бывало, продолжал он. – На эту тему даже есть старый еврейский анекдот. Правда, там говорилось про чай, но суть от этого не меняется. «Евреи, не жалейте заварки!» – слыхали?
– Мне нравится другой анекдот, – подозрительно ровным голосом произнесла Ирина, изящно опускаясь в кресло и плавно поднося к губам чашку. – Про попугая в холодильнике.
– Это который с единственным перышком на макушке? – мигом сориентировался Сиверов. – Который до… гм… доболтался?
– Он самый, – светским тоном подтвердила Ирина и пригубила кофе, давая понять, что тема закрыта.
– Намек понял, – с несвойственной ему и оттого подозрительной кротостью произнес Глеб и тоже занялся кофе.
Федор Филиппович поймал себя на том, что сидит с открытым ртом, и поспешно взял чашку. Помня о его больном сердце, Ирина приготовила для него кофе со сливками – напиток, который генерал терпеть не мог. Как говорят американские дальнобойщики, если тебе хочется сливок с сахаром, зачем заказывать кофе? Но, с другой стороны, с сердцем шутки плохи…
Федор Филиппович тоже знал анекдот про лысого попугая в холодильнике, но не мог даже предположить, что он известен Ирине Андроновой. М-да… И как тут не посетовать, хотя бы мысленно, на нравы современной молодежи?
Пока пили кофе, молодежь болтала о пустяках. У Ирины что-то такое случилось с автоматической коробкой передач ее спортивной «хонды», из-за чего та уже третий месяц кочевала из одной авторемонтной мастерской в другую; Глеб побывал в Лондоне и восторженно расписывал сокровища Британского музея (куда, как было доподлинно известно Федору Филипповичу, он просто физически не мог попасть ввиду острого дефицита свободного времени). Впрочем, как всякий уважающий себя профессионал, врал Сиверов талантливо и изобретательно, так что Ирина его на этом вранье ни разу не поймала.
Чтобы не сидеть сычом, Федор Филиппович тоже поучаствовал в этой светской болтовне, рассказав, как незадолго до Нового года (как раз в то время, когда Глеб гулял по Лондону) отправился на зимнюю рыбалку и провалился, старый дурень, под лед, откуда его, старого дурня, выуживали впятером и насилу выудили. О причинах, в силу которых он, генерал ФСБ, посреди рабочей недели очутился на замерзшей реке с удочкой, Федор Филиппович распространяться, естественно, не стал. Глебу эти причины были известны, но он также промолчал – не из скромности, конечно, и даже не потому, что причины эти являлись государственной тайной (а они ею являлись), а просто потому, что история вышла уж очень неправдоподобная, и, услышав ее во всех подробностях, уважаемая Ирина Константиновна наверняка решила бы, что господа чекисты снова ее разыгрывают.
Когда кофейник наконец опустел, Федор Филиппович испытал настоящее облегчение, поставил на стол чашку с остатками светло-коричневой бурды на донышке и, откинувшись на спинку кресла, предложил:
– Ну что ж, к делу?
Он заметил, что Ирина Константиновна при упоминании о деле чуть-чуть поморщилась, как будто рассчитывала, что Федор Филиппович и Глеб Петрович навестили ее просто так, на правах старых знакомых. Ее можно было понять, но обойтись без помощи Ирины Андроновой в этой неприятной истории генерал Потапчук, увы, не мог, а потому временно отодвинул свойственное ему человеколюбие на задний план. Это была привычная процедура, за долгие годы сделавшаяся рутинной: во имя человечества все время приходилось жертвовать людьми, и генерал надеялся лишь на то, что в данном конкретном случае дело ограничится сугубо моральными издержками, а до настоящих, человеческих жертв не дойдет.
Красивые, но глупые рыбы, обитавшие внутри стеклянного стола, собрались на стук, произведенный донышком генеральской чашки, потыкались разинутыми губастыми ртами в прозрачное стекло и, поняв, что кормить их никто не собирается, разочарованно расплылись кто куда. Сиверов шевельнул губами, явно намереваясь произнести в их адрес привычное «цып-цып-цып», но сдержался и, взяв с подлокотника кресла пульт дистанционного управления, выключил музыкальный центр.
– К делу так к делу, – произнес он в наступившей тишине.
– Дело касается предстоящей выставки в Риме, – сказал Федор Филиппович, не без труда подавив желание высказать Глебу язвительную благодарность за любезное разрешение перейти от пустой болтовни к истинной цели встречи. – Насколько мне известно, вы, Ирина Константиновна, принимаете участие в подготовке экспозиции…
Ирина Андронова закусила губу.
– Так вот в чем дело, – сказала она негромко. – А я-то голову ломаю: зачем дирекции Третьяковки понадобилось мое участие? Как будто они сами не в состоянии составить экспозицию… Как же я сразу-то не догадалась?
– С кем не бывает, – легкомысленно утешил ее Сиверов. – Если вы огорчены своей недогадливостью, подумайте, каково мне! Я, в отличие от вас, до сих пор не могу понять, что я тут делаю. Раз экспозиция будущей выставки еще не составлена, значит, она и не украдена. А если не украдена…
Генерал Потапчук негромко кашлянул в кулак, и Слепой замолчал, как будто его выключили. Некоторое время Федор Филиппович хранил молчание, давая Глебу почувствовать всю неуместность его выступления. Судя по тому, как нахмурилась во время этой паузы Ирина Константиновна, она решила, что генеральское неодобрение распространяется заодно и на нее. Впрочем, это было недалеко от истины: Федор Филиппович не привык к тому, чтобы его перебивали, когда он говорит о деле. Насколько все-таки проще разговаривать с кадровыми офицерами! Не то, что с этой парочкой вольноопределяющихся меломанов, которые так и норовят превратить рабочее совещание в клоунаду…