Шагов через сто, каждый из которых был мукой, Серджио увидел пятно света недалеко от старого кривого платана. А подойдя ближе, понял, что перед ним – маленькая деревенская часовенка, где обычно стоит статуя Мадонны или какого-нибудь святого.
Серджио дошел до ограды часовни, освещенной парой фонарей, и ненадолго остановился, чтобы собраться с силами. При каждом вздохе в груди что-то царапало и скрежетало.
Да, перед ним была маленькая статуя Мадонны, а вокруг – несколько ваз с увядшими цветами.
Серджио облокотился на калитку, закрыл глаза. И непроизвольно пробормотал молитву, хотя не делал этого уже давно.
Потом открыл глаза, внимательно посмотрел на статую и отшатнулся.
У Мадонны не было ни рук, ни головы. Точнее, голова была, но чужая. Какой-то сумасшедший, а может, дети, приставили ей голову куклы. Без глаз, без волос, с широко раскрытым ртом, застывшем в вечном пластиковом крике. В темноте – совсем как мертвый ребенок.
Какое-то издевательство, дьявольская насмешка…
Серджио стиснул зубы и пошел дальше к домику. Спрашивая себя: что подумают его обитатели, когда увидят человека почти без одежды, вымокшего до нитки и… немного не в себе?
Да какая разница? Лишь бы согреться, убедиться, что ему окажут помощь, и обнять близких.
Кьяру.
Папу.
Маму.
Он добрался до забора, потом прошел еще метров сто и оказался перед дверью.
Внутри по-прежнему горел свет, просачивающийся наружу сквозь белые шторы. Это был обычный старый фермерский дом, в деревушках Пьемонта таких много. Часто казалось, что их хозяева отстают от жизни на несколько десятилетий, хотя они вполне обеспечивали себя, обрабатывая землю и держа домашний скот. Их презрительно называли «баротти».
Но Серджио не было дела до того, что их считают грубыми и неразговорчивыми. Ему просто нужен телефон, одеяло и какая-нибудь еда. Он позвонит Кьяре, скажет, что с ним все в порядке. Потом спросит адрес дома и вызовет скорую помощь. Во рту по-прежнему чувствовался привкус железа. А в боку, которым он ударился в камень, что-то царапало… изнутри.
Он едва держался на ногах. Хотелось просто сесть и не двигаться с места. Серджио поискал колокольчик на входной двери, но его не было.
Ладно. Можно и без него обойтись. Он постарается, чтобы его услышали.
– Эй! – закричал Серджио и почувствовал в горле невыносимое жжение. Сглотнул пару раз, а потом заорал снова: – Помогите мне, пожалуйста! Я… я упал, что-то себе сломал. Мне нужна помощь. Вы меня слышите?
Прошло несколько секунд. Тучи, чернее ночи, сгрудились вокруг луны и проглотили ее, заточив в своей утробе.
Тьма стала бы кромешной, если бы не слабый свет из окна. Прямоугольник света, обещавший спасение, избавление, отдых.
– Вы меня слышите? Откройте, пожалуйста!
За занавесками, качаясь, двигалась тень. Голова, растрепанные волосы, сгорбленные плечи, – возможно, старушка. Вдруг штору на несколько мгновений чуть-чуть отодвинули, мелькнула чья-то рука. Из дома кто-то пристально на него смотрел.
– Я здесь, – крикнул он из последних сил. – Здесь!
Потом в доме заходили, заговорили. Голоса почему-то показались ему знакомыми. Хорошо, значит, его заметили и услышали. Теперь он в безопасности.
– Спасибо! Спасибо! Спасибо вам! – попытался крикнуть он, но голос совсем ослаб.
Вцепившись в забор, Серджио стоял и ждал, пока из дома кто-нибудь выйдет. Тело обмякло, как у потрепанного огородного пугала, глаза превратились в щелки. Но вдруг свет в окне погас.
Все поглотила тьма – густая, как мед.
Серджио выпрямился и попытался уловить какое-нибудь движение. Хоть что-то. Но ничего не было видно. Наверное, его приняли за преступника, за вора или наркомана.
– Эй, – крикнул он. – Эй! Помогите! Мне просто нужен телефон, пожалуйста…
Но дом словно вымер, спрятался во тьме, в один миг застыл в вечной заброшенности и запустении. Серджио рухнул на колени и захохотал каким-то булькающим, безумным смехом.
Он словно лишился рассудка и, сотрясая калитку, принялся бормотать какую-то бессмыслицу. Хотел было перелезть через забор, но испугался, что невыносимая боль в боку станет еще сильнее.
– Открывайте! Открывайте же, ублюдки! – его пронзительный вопль напоминал крик умирающей птицы. Мрак отозвался жутковатым эхом. Чудовищный приступ кашля вывернул Серджио наизнанку, как носок, и он почувствовал во рту привкус железа и густую соленую жидкость. От прикосновения к губам пальцы сразу стали липкими. Больше сомнений не оставалось.
Это кровь.
Его тело истекало кровью – обильной, густой, – а он не мог ее остановить.
Серджио отошел от ворот и заковылял по дороге. А потом, собрав последние силы, свернул с грунтовки и решил обойти домик прямо по полю. С трудом доплетясь до заднего двора, увидел на земле светящийся прямоугольник. Позади дома забора не оказалось. Серджио подошел к окну.
Штор на окнах не было.
Серджио обхватил голову руками, прижался носом к стеклу, постучал в окно и замер.
Сквозь слезы он увидел кухню. Знакомые предметы. Повеяло покоем и теплом.
Спиной к нему за столом сидели три человека. Их позы и низко склоненные головы выражали бездонное отчаяние.
Две женщины и мужчина.
Не может быть…
Нет, точно.
Кьяра.
Мама.
Папа.
Лазанья в духовке.
Серджио отчаянно забарабанил по стеклу, но никто не обернулся. В ответ раздался только отвратительный крик – тот самый, который он слышал уже дважды и принял за собачий лай.
Где-то сзади.
Совсем близко.
Он медленно обернулся. И в нескольких метрах над дорогой увидел шар – клубок тьмы и ярости. Звук шел оттуда.
Шар приближался – медленно, спокойно, не торопясь.
И действительно, куда ему было спешить?
В мозгах Серджио что-то сломалось.
Он задрал голову и неуклюже завыл в ночное небо. Потом два раза подпрыгнул на месте и стремглав кинулся вперед, по полю, ничего не видя, как псих, сбежавший из сумасшедшего дома.
Молочная кислота терзала икры. В груди что-то заскрипело, как будто открывали дверь на ржавых петлях, и Серджио вырвало потоком темной крови.
Ему было все равно. Он больше ничего не чувствовал, словно принял сильное обезболивающее. Но и боль сейчас уже не имела бы значения.
Теперь самое главное – бежать. Бежать, и больше ничего.
И он побежит. Да, будет переставлять ноги, делать шаг за шагом, снова и снова, и рано или поздно доберется домой, найдет помощь и утешение, он в этом уверен, у него получится, он будет бежать, как октябрьский ветер, пока не почувствует, что теряет сознание, пока не почувствует, что умирает, чтобы заглушить злобу тьмы, которая гонится за ним.
Ночь в ночи
Хрип из соседней палаты гулко разносился по коридорам отделения неврологии. Постепенно стихая, как дуновение ветерка. Становясь едва уловимым.
Стоял сентябрь. Небо Турина сочилось назойливой моросью, которую больничные фонари окрашивали в красноватый цвет. Из окна палаты 67 она казалась туманом.
В палате были только я, Эмма и две пустые кровати.
Кашель. Надсадный, где-то вдалеке.
Стук шагов по облезлому зеленому линолеуму коридора.
Переплетя пальцы, я вытянул руки над головой, а потом встал с пластикового кресла. Оно было ужасно неудобным – под задницей как будто решетка. Колени тут же ответили хрустом, с которым собака грызет кость.
Я просидел в нем всего два часа.
А кажется, два дня.
Положив кроссворды на тумбочку, осторожно сел на край кровати, на пахшие хлоркой простыни, и посмотрел на Эмму. Она спала. Спала искусственным сном благодаря обезболивающим и другим лекарствам, которые кололи ей в вену уже неделю.
Спала и умирала.
Кто знает, какие извилистые, неведомые мне дороги видели ее глаза, метавшиеся под веками. Пробивавшийся через приоткрытую дверь свет коридора нарисовал на прозрачной коже щек параллельные полосочки – тени от ресниц. Я протянул руку и хотел ее погладить, но в последний момент передумал. Испугался, что потревожу, нечаянно проникнув в какой-то ее особый мир. Боялся стать чужаком. Непрошеным гостем.
Эмма казалась спокойной. Может, ей снились сны? Что тогда значит это лихорадочное движение глаз? Страх, смятение, неверие, нежелание умирать? Или вообще ничего?
Я проверил капельницу, легонько щелкнув по стеклянному флакону. Маннит. Сахарный спирт, сладкое как мед лекарство, позволяющее уменьшить отек мозга. По крайней мере, так сказали врачи и медсестры. Большего я не знал и не хотел знать.
Но потом, когда густая жидкость в капельнице закончилась, я вызвал дежурную медсестру и почувствовал себя нужным. Что я еще мог сделать? Только быть рядом, гладить руку Эммы, молиться – чего я не делал много лет – и сыпать проклятиями – что делал постоянно. Но ведь богохульство в каком-то смысле тоже молитва, правда?
Тогда мне было тридцать. Мы жили вместе. И были счастливы.
Однажды вечером, за несколько месяцев до этого дня, я готовил ужин. Эскалопы с грибами. Как сейчас помню. Грибы, помидоры, немного сливок и пол столовой ложки муки, чтобы соус был густым, как учила мама.
Эмма стояла в гостиной перед экраном телевизора. Время от времени я слышал ее смех. Подходил к двери и невольно улыбался. А потом шел обратно на кухню проверять эскалопы. Они пахли восхитительно. У меня просто слюнки текли.
– Чувствуешь, какой запах? – спросил я Эмму.
– Нет, ничего не чувствую. Совсем ничего. Они у тебя что, ненастоящие? – ответила она и залилась кристально чистым смехом, который я обожал.
– Хм… Посмотрим, что ты скажешь, когда я поставлю тарелку тебе под нос.
Она сказала то же самое.
– Я вообще ничего не чувствую.
И повторила снова – после того, как попробовала грибы и откусила хлеба.
Эмма больше не чувствовала ни вкуса, ни запаха. Сначала мы над этим шутили. Пару дней. А потом начали волноваться.
– Запах кофе. Это бесит меня больше всего! Не чувствовать по утрам запаха кофе.
Мы пошли к врачу. Я ходил с ней на все приемы, на взятие анализов, на МРТ.
Опухоль головного мозга, размером с рисовое зернышко, неоперабельная. Такая маленькая тварь, которая сидит
Рисовое зерно росло и превратилось сначала в орешек. Потом в орех. В сливу. А за неделю до той ночи в ночи – был август, и духота стояла невыносимая, – Эмма выпила таблетку кортизона (часть ее лечения), пробормотала что-то нечленораздельное и рухнула на пол без сознания.
Врачи сразу сказали – надежды нет, но от того, что это знаешь, легче не становится.
Ее в срочном порядке госпитализировали, и вот она уже целую неделю в больнице, а я почти все время рядом с ней, особенно по ночам.
– Она может уйти в любую минуту, – предупредили врачи. («Уйти куда?» – хотел было спросить я.) – В сознание скорее всего не придет. Отек слишком обширный.
Я снова посмотрел на капельницу с маннитом и не смог сдержать слез. Мне так хотелось поговорить с ней. Сказать то, чего я никогда не говорил. Например, что как-то раз, когда мы приехали на барбекю к друзьям, я смотрел, как она играет в петанк. И не мог отвести глаз. Она была так прекрасна, что у меня даже сердце защемило.
Наверное, она не могла меня услышать, и все же я попытался что-то сказать. Но ее лихорадочно метавшиеся глаза как будто просили тишины. У меня опять ничего не вышло. Чтобы не разрыдаться на всю больницу, я чуть не до крови искусал костяшки пальцев.
Успокоившись, решил подняться на террасу. О ее существовании я узнал еще в первую ночь. Туда вела крутая лесенка, расположенная слева от входа в отделение. Она напоминала лестницу погреба – какого-нибудь сырого погреба с пятнами плесени на стенах в большом старом туринском доме. Только эта вела наверх. Хотя какая разница. Ступеньки – каменные, видавшие виды, – были отполированы сотнями измученных ног. Так и представляешь себе всех несчастных, которые поднимались по этой узкой темной лестнице, или медсестер, закуривающих сигарету на ходу, чтобы сэкономить время.
Лестница вела к маленькой двери; от ее ручки к крючку на стене тянулся жгут.
Здесь, на террасе, ты попадал в другой мир. Отсюда было видно почти всю столицу Пьемонта. Справа громоздились безликие здания больницы, и в освещенных мягким светом окнах время от времени мелькала голова какого-нибудь больного, устало покачивающегося из стороны в сторону, как механизм, который заело. Слева беспокойно мерцали огни Турина, тени и блики накладывались друг на друга в сумбурном коллаже. Только силуэт здания Моле Антонеллиана и суровой короны далеких альпийских вершин сохранял четкие линии в этом хаосе.
С тех пор как Эмму положили в больницу, я поднимался на террасу каждый вечер. Торопливо, жадными затяжками, выкуривал сигарету до самого фильтра и возвращался обратно – боялся, что Эмма проснется одна в полумраке палаты 67 и испугается, не понимая, где она. Хотя врачи сказали, что сознание к ней уже не вернется.
На этой террасе ужас, который здесь, в больнице, испытывал каждый, немного отступал. Она стала местом успокоения в море болезни, горя, слез и запаха дезинфекции.
Иногда я перекидывался парой слов с медсестрами или родственниками других больных. Буквально несколькими фразами, например: «Что поделаешь, так бывает, мы тут бессильны», а я думал: «Что значит “так бывает”, черт подери?! Не должен человек умирать от гребаного рака, когда у него впереди целая жизнь!»