Ее Тоничек грустно втек в столовую и, не обращая внимания на заботу жены, твердо решившей вылечить все его раны — телесные и душевные, потребовал зубровки.
— Печально мне что-то, Ядичка, — поморщился он, облачаясь в домашний халат. — Все как-то запуталось опять. Чисто пятый год начался. Кстати, знаешь, пан Штычка с фронта вернулся. Худой этот, пучеглазый, что на трехсотлетие от десятника Вуху бегал. Он ему еще в газете объявление напечатал, что, дескать, пан Вуху, за гривенник откровения божии изрекает. А за два лечит от мужских слабостей. И что у него еще третий глаз пониже спины, и видит он этим глазом судьбы разные.
Выразив удивление чуть приподнятой бровью, пани Кулонская захлопотала над поглощающим зубровку мужем.
— А что теперь в Городе будет, Тоничек? — спросила она, вытирая смоченной в теплой воде тряпочкой сохлую кровь. — Может уже все установится, наконец?
— В Городе теперь храм будем строить, — сообщил городской голова. — Век, приказали, золотой начинать. Братство устанавливать повсеместно. На должность меня назначили. Распорядитель трудового народа.
Пани Ядвига вздохнула, прервав мерный ход стенных часов и вновь занялась последствиями рукоположения пана Кулонского в сан.
— Ой! — заныл распорядитель, когда корпия, смоченная щедрой дозой бодяги, коснулась ран. — Больно, Ядичка!
— Потерпи, Тоничек, — сострадательно сказала она, — может, крупеник будешь?
Упрямый супруг замотал головой, вцепившись в стакан янтарной зубровки. Душа его требовала покоя. Но даже тут, у него дома, все выходило как-то не так. Чудовища, рожденные декабрем, толпились повсюду, нагло прыгали вокруг буфета с открытыми дверцами, взирая на горе и печали пана распорядителя. Возглавлял орду десятник Вуху, укоризненно качающий головой:
«А ну-ка посмотри нам в глаза!», — требовал он. — «Посмотри в глаза, Антоний!»
И пан Кулонский пытался смотреть, но в них, этих глазах, была пустота и забвенье, и лишь глубоко во тьме, на самом дне моргающего хаоса вспыхивало безумие. Да такое, что и не понять было за этими всполохами, куда завернет прихотливый узор в следующее мгновение. Завораживающая была эта тьма, малопонятная и пугающая.
«Позапуталось все» — уныло подумал градоначальник.
— Тоничек, вот послушай, — прервала видения супруга. — Пыль ангелов, их белоснежных крыльев, все сыпет вниз, с мерцающих небес..
Стихотворные упражнения пани Кулонской были непременным атрибутом тоскливых зимних вечеров, стоявших в Городе. Ими были полны разлезающиеся тетрадки, шитые толстыми вощеными нитками, содержащиеся в отдельном и боготворимом пани Ядвигой шкафу. Сам же городской голова склонности к рожденным стараниями Полигимнии творениям не испытывал абсолютно. Но под мягкой настойчивостью своей ясноглазой супруги таял, и в любом состоянии духа выслушивал сочиненное с серьезным выражением лица.
— Хорошо, Ядичка, — заверил он жену и отхлебнул жидкий янтарь. Омерзительные привидения временно покинули разум, уступив место настойчивой воспитаннице маркизы де Провенсе.
— Мне тоже понравилось, — польщенно откликнулась та. — Какая метафора, да, Тоничек? Пыль ангелов!
— С небес, тоже неплохо звучит, — похвалил голова. — С небес на землю, как говорится. Хлопнулся оземь вот тебе и ушибся.
— Вот у Рэли: “А Небо — зритель, метит острый взгляд”, сегодня вычитала, замечательно, правда, Тоничек?
— Замечательно! — подтвердил тот и подумал, — «Чтоб мне провалиться».
— Давай я тебе почитаю? — в светлых глазах супруги, пан Антоний увидел собственный приговор.
Прикинув возможный вред, который мог быть нанесен поэзией, он предложил было налить крупеника, но неумолимая поэтесса продолжила:
— Крупинки света, пролетая, — читала она наизусть, -
под сенью звезд, что в небе синем,
Несут прохладу, быстро тая,
В дому, что мы с тобой покинем..
— Шарман, как говорится, Ядичка! — похвалил супругу страдающий пан голова. — Снег, будь он не ладен, надо убирать. А дворники поразбежались все, как пана Вуху расстреляли. И с дровами проблем полон рот. Нет подвоза уже который месяц. Боятся мужички дрова возить.
— Тот дом, что выстрадал довольно, — с нажимом продолжила его жена, опустив замечание, -
Пусть будет пуст, ведь так построен,
Тот бренный мир, в котором…
— Подай ложку, Ядичка, — попросил ее супруг, — и хлеба, будь ласка.
— Ты чужд прекрасному, Антоний, — горько сказала обиженная пани Ядвига, но ложку и хлеб подала.
— Нет, не чужд, не чужд, — запротестовал пан Кулонский, с опаской посматривая на проявившегося за темными стеклами окна усатого десятника, тот щерился беззубо, отчего тоска городского головы еще более усилилась — Ты читай, читай. Про дитя вот это горящее, что мне понравилось на прошлой неделе.
— Какое дитя? — спросила пани Ядвига, наблюдая уплетающего крупеник супруга.
— Что по воздуху летало, горя-летя, что-то там. — неопределенно пояснил обуреваемый бесами градоначальник.
— Ах, это, — его мягкая жена поморщила лобик. — Я уже и не помню, надо записи найти. Сейчас поищу, Тоничек.
И отбыла к своему святилищу, где принялась перекладывать тетрадки. А пан Кулонский предоставленный себе и мыслям, молча налил зубровки. Тоска, разогнанная бравым наскоком Теннисона, сгустилась, бродя тенями по углам.
«Как гадко тут все», — думал он, сонно помаргивая в городскую тьму, — «Все гадко и пошло. И некуда бежать, потому что так же гадко и пошло сейчас везде. Дров нет, муки осталось на пару недель. И то если другая власть не завернет. А ведь может завернуть? Может! Свобода сейчас. К кому хочешь, могут завернуть. Куда ехать, дом бросать, хозяйство бросать. Невозможно это. Почитай тридцать лет городским головой, а что дальше? Тьма. Тьма дальше».
«А ведь это тебя должны были расстрелять, Антоний!» — заявил пан Вуху, вылезая наполовину из темного стекла. — «Как пособника и чуждый элемент».
«А чего это сразу меня?»- возмутился городской голова. — «Я, если хотите знать, за революцию всенепременно, но против беспорядков. Я, может быть, тоже о счастье народном пекуся».
«Пекуся, пекуся», — подразнил его толстый десятник и захохотал. — «Ежели так, то чего ж ты не в рядах? Чего ж ты не с ружьем, Антоний?».
«Подагра у меня», — пожаловался тот, — «И трое детей».
«Побойся Бога, Антоний, у тебя же младшему тридцать лет».
«Сгинь уже», — посоветовал лишенный аргументов пан Кулонский и щедро окропил противника зубровкой.
— Нашла, Тоничек, — сияя, объявила пани Ядвига, прервав разговор мужа с духами. В ее мягких руках была зажата неопрятная тетрадь, источающая печали на голову градоначальника. — Про дитя!
Томящийся распорядитель смежил веки. Кругом опять завели хороводы видения, а жена задумчиво листнув пару желтых страниц, с выражением зачла:
— Огнем пылало надо мной прекрасное Дитя!
Младенец плакал — и в огонь лились потоки слез.
Но страшный жар не убывал, а только рос и рос.
Я слышал речь его: «Увы! Я вновь в огне рожден.
Но, не согрев ничьих сердец, меня сжигает он!
— Ну, разве это не прекрасно, Тоничек?
— Это просто прелесть, Ядичка, — заверил тот, проваливаясь в черный тартар поэзии. Чтобы хоть как-то сохранить силы для встречи с прекрасным, пан городской голова вынужден был обильно запить стихи поддерживающей зубровкой.
— Каков стиль! «..в огонь лились потоки слез». Это как тонко надо чувствовать!
— А жар только рос и рос, — подобострастно заметил бесхребетный пан Антоний. — Сильная вещица, Ядичка. У нас вот когда склады горели, так все слезами умывались. Помнишь в четырнадцатом, москательный склад в Городе сгорел, аккурат перед ревизией? — припомнив тот пожар, городской голова немного повеселел.
Горело хорошо. Заходились в пламени трескающиеся стропила, стрелял каленый сланец покрывающий кровлю. А вокруг, уворачиваясь от жарких искр, суетились люди. Обедню в тот раз чуть не испортил Вейка, исполняющий обязанности сторожа. Вызванный комиссией на доклад, собиратель конских яблок, не колеблясь, сообщил: все сгорело, пан председатель, уж пылало, то пылало! Ушербу на многие тыщи! А пострадали то все, и пан Кулонский тоже пострадал.
Далее дурачок выложил, что за день до пожара городской голова припер на склад собственное имущество: две подводы соломы и гору промасленной пакли. Подозрительный председатель проел плешь пану Антонию, выясняя, откуда на городском складе, взялись все эти солома и ветошь, но, к счастью все повернулось как нельзя более удачно. К вечеру того же дня, утомленный водкой чиновник был замечен на вокзале Города в компании пана Штычки, Мордыхая Шмули и путейца Коломыйца. Все четверо были наряжены в жилеты и лихо отплясывали Тцадик катамар, встречая литерный из Петербурга. К несчастью для председателя в мягком вагоне пахнувшего духами состава путешествовал депутат радикал, впоследствии написавший разгромную статью в губернской газете, ярко озаглавленную: «Доколе!», имевшую громкий подзаголовок: «Распоясавшиеся евреи учинили погромы в Городе». На фотографии сопровождающей манифест были отчетливо видны скрученные из носового платка фальшивые пейсы председателя комиссии и настоящие — пана Шмули.
Шуму в тот год было много, особенно после того, как к немалому удовлетворению казначея пана Дуниковского и самого городского головы, весь металлический лист, приготовленный для кровли городской больницы, поели мыши. Уж тем более, великой удачей была начавшаяся незамедлительно война. Литерный из Петербурга еще ходил пару месяцев, но на перроне не было пляшущих погромщиков, а вскоре и сами мягкие вагоны сменились унылыми теплушками. А потом все запуталось и утонуло в неопределенности и бедах.
— Прелестно, Ядичка, — похвалил пан Кулонский, уловив паузу в бормотании жены, все еще листавшей снулую тетрадь. Пан Вуху, для разнообразия, летавший вокруг керосиновой лампы, сделал ручкой и отбыл, напоследок издевательски пожелав: «Желаю здравствовать, Антоний. До новых встреч… мгеге».
— Тебе правда понравилось, Тоничек?
— Очень. — покривил душой пан распорядитель и скомкано предложил, — пойдем спать, Ядичка? Завтра храм начинать. Работы много теперь у нас. Золотой век чай без забот не наступит.
Ночь заглядывала в окна, расталкивая суету декабрьских чудовищ, а пан Кулонский, лежа близ посапывающей жены, рассматривал тени бродящие по потолку и тосковал. И было ему настолько грустно и обидно за все про все, что перевернувшись на бок, он даже пару раз по-бабьи всхлипнул. Легче от этого не стало. Тьма, кутающая Город сгустилась над ним и градоначальник, наконец, уснул.
Глава 5. Ес ист ниманд да, Макс!
— Двери-то, двери ломать будем, пан распорядитель? — стройка кипела третий день. Табличка, со строгим обозначением «Участок» была перевернута и, на оборотной стороне ее белой краской намалевано новое название: «Храм Свободы» Причем сама надпись на маленький кусок металла не влезла, в силу чего буква Ы, залихватским росчерком гнездилась на штукатурке рядом. Пол в строении был вскрыт, а доски дружно растащены жителями по домам. Единственным нетронутым местом оставался небольшой кусок, над которым возвышался несгораемый шкаф покойного десятника Вуху: большое и неподъемное сооружение, судьбу которого еще надо было решить.
— Двери будем ломать, пан распорядитель? — повторил торговец сеном Мурзенко, заглядывая в чистые глаза согражданина Кулонского. В возведении нового, светлого дома участвовали все, за исключением доктора Смелы, заявившего делегатам через дверь, что он идет собирать камни.
— Да ну их, холодно буде, — возразил за молчавшего градоначальника путеец, орудовавший ломом. — Или как, согражданин распорядитель?
— Будет. — подтвердил Антоний Кулонский и мучительно подумал о двух мерах муки, сэкономленных на покраске. Предательские надписи «Полицейский архив» и «Надзиратель сыска», выгоревшие за многие года на темной дереве, будили мрачные размышления. — Картона надобно бы раздобыть, сограждане трудящиеся. Или бумажки, какой. Заклеить.
Получалось совсем неудобно. Главе представилось, как сияющие недавними будущими победами делегаты укоризненно взирают на него. А вокруг бушует апрель или что-то там с веселым весенним солнцем. Представилось также, как ведут его, облаченного почему-то в синий мундир, и Ядичка, любимая жена, читает перед гогочущим строем анархо-синдикалистов выстроенным в расстрельную шеренгу Бальмонта. Поежившись от всех этих видений, пан Антоний ощутимо приуныл.
— Так вот же бумажек этих… - пан Штычка, сгребавший мусор в углу, поднял целый ворох пожелтевших документов. На верхнем, крупным и аккуратным почерком десятника было выведено:
«… Еще, к вышеизложенному, имею доложить следующее:
По получении в городскую казну одной тысячи двухсот десяти рублей сорока копеек, назначением на устройство в Городе памятника «Страждущим инокам», оные деньги были присвоены паном головой Антонием Кулонским в полной мере. Работы ожиданием сентября произведены не были. На что мне доложил агент «Секретный конский яблок» нумер 14/5 бис.
Инженером путейцем Коломыйцем, сеются отношения, касательно центральной власти и Речи Посполитовой, кои подрывают и ведут к нарушению. О чем, был неоднократно предупрежден. По сегодняшнему дню отзывы о нем положительные. Дело же о пропаже шести шпал еще не раскрыто в силу непостижимых обстоятельств. Осмелюсь запросить более пристальное внимание.
Из неблагонадежного элемента в Городе, присовокупляю: флейтиста городского оркестра пана Штычку, имеющего чешские связи, через папашу его, покойного пана Матея, также бабку Вахорову. Та на прошлой неделе похвалялась четырнадцатью рублями, происхождением имеющих темным и путаным. Сама поясняет, что подкинули на порог. Дружбу означенная бабка водит с подозрительным революционно-криминальным элементом. Скупает краденые вещи. Племянник ее Ежи Ковальский занимается кражами, за что замечен и осужден в Лодзи на три года. Происхождением Ковальский ведет из мещан, по отцу, владельцу мелочной лавки. Настоящим временем в Городе ни в чем предосудительном наблюден не был, так как находится в Варшаве в окружной тюрьме.
А вышеозначенный пан Штычка гуляет по кабакам и рассказывает вральные истории за полицейских, нагнетает за неуважение к властям. Третьего дню был замечен пьяным у управы, где рассказывал, что в Варшаве у пана полицмейстера родился младеньчик с хвостиком. И что хвостик этот у всех полицейских теперь быть необходим. Прошу сообщить соответственность правомерности младеньчика, иначе буду заставлен приступить к мерам.
Также прошу выделить пятьдесят рублей на мероприятия по понятию духовности и общего настроя в городе….»
Старательные буквы покойного на этом обрывались, а музыкант нежно погладил их.
«Работал же человек! Тоже правду искал. Да загиб, царствие небесное, в поисках своих. Тяжело вот это вот, до правды докопаться, если по всему свету неправды много. Тут упорство надо иметь, и тщательное усердие. А где его взять, если человек слаб?». - подумал он, — «Но память то оставил. Обо всех память оставил. Старался то как, пан Вуху наш. Никого не забыл, ну может Мурзенко, или еще кого. Тут такие вещи хранить надобно, а не двери обклеивать».
Впрочем, эти кляузы десятника были забракованы. При воспоминании о так и не построенном памятнике, пан Кулонский даже несколько вспотел и, бегло пробежав глазами написанное коварным покойником, твердо произнес:
— Выбросьте вы их, Штычка. Старорежимность эту. Вредная это пропаганда, оскверняющая светлое будущее и братство. Бросать тень изволит. Новыми временами мыслить надобно. Хлопци сие не одобрят.[1]
— А то може другой стороной… — предложил, было отставной флейтист, доставляя храброму градоначальнику новые страдания, но тут где-то за стеной стукнула дверь. И, оборвав разговоры, в помещение втиснулась бабка Вахорова, час назад посланная за обедом для строителей пантеона Свободы и всевластия. Обстоятельно обстучав налипший на сапожищи снег, она поправила кокетливую шляпку с пайетками и гроздью пыльных вишенок и объявила:
— Эт самое, панове — граждане строители. Стреляют, — донеся столь важную информацию, гостья занялась изысканиями в мясистом носу.
— Что стреляют, пани Вахорова? — оторвавшись от разрушаемой стены, спросил покрытый известковой пылью торговец сеном Мурзенко.
— На улице, говорю, стреляют, эт самое, — уточнила бабка, продолжая начатое дело.
— То, може, хлопци наши развлекаются? — пан Кулонский неуверенно захлопал глазами, — в ожидании победы мирового анархо-синдикализма?
— С пушек палят, эт самое, — лаконично изрекла Вахорова из недр тулупа, смердевшего кошками и земляничной эссенцией. — Тикают хлопци ваши, вроде. Шуму в городе как в Запецеке, где курей продают. С обедом, идите сами. Мне чегой — то боязно сегодня.
— Надобно посмотреть, панове, — озабочено предложил Коломыец, глянув в окно, за которым на черных кустах двора замерла зима. — На улицу бы сходить. То запутаемся в сложившейся политике. Может обед уже того, не нужен обед — то, в связи с заменой миропорядка?
Легкий мороз пощипывал пыльные щеки строителей храма Свободы, ветер гонял зимние печные дымы, а улицы были пустынны. Холодную тишину разрывали лишь орудийные снаряды, с шумом чугунных шаров катящихся по мрамору, проносившиеся над крышами. От садов бывшего помещика Сомова доносились гулкие разрывы и редкие ружейные выстрелы.
— Говорю вам истинно, хлопци то развлекаются. — нерешительно произнес согражданин Кулонский и вздрогнул, над головами пролетел очередной подарок. — Пойдемте уже строить, сограждане.
— Эт самое, — сказала бабка Вахорова, — я до дому, вы как хотите.
Как-то само собой получилось, что каждый из пыльных строителей благоразумно решил переждать смену властей, политики, доктрин, да и всего прочего, в домашних тапках, сонно выглядывая из окон. И у всех нашелся неожиданный повод: Кропотня засуетился по поводу писем, которые ждал не один год, у Кулонского прямо вот тут вот возникло желание проведать жену, а пан Шмуля, во всяком времени тонко понимающий момент, растворился без пояснений. Толпа, стоящая перед полуразрушенным полицейским участком, потерялась в проулках Города.
Каждый направился своей дорогой. Леонард, двинувшись вниз от рынка, притормозил на одном из перекрестков. За изгибом улицы слышалась близкая стрельба, и мелькали недобрые тени. Шум боя нарастал, дробясь из низкого гула на отдельные выкрики, была слышна еще невнятная, но уже приближающаяся ругань. Осторожно выглянувший за угол пан Штычка тут пожалел об этом.
— Хальт! — резануло слева.
Привыкший на фронте ко всяким неожиданным поворотам, отставной флейтист махнул через ближайший забор, по которому тут же застучали пули, вырывая из темного некрашеного дерева желтую щепу.
«Мама дорогая!» — подумал он и рванул со всех ног, огибая садовый нужник с кокетливым сердечком отверстия для проветривания, — «совсем можно пропасть от таких революционных изменений».
За забором вновь треснул выстрел, и пуля выбила слепое окошко дома. Тяжело пробежав по дорожке вдоль стены его, Леонард перевалился в другой двор. За ним еще в чей-то. Потом еще. Еще. Много их мелькало перед ним. Война, казалось, застигала его везде, за каждым забором оглушительно стреляли и топали. Попытавшись перелезть в очередной двор, он зацепился шинелью и, выломав доску, скатился в снег.
— Матка боска Ченстоховска, пан Штычка! — эта фраза положила конец его путешествию через Город. — Не ушиблись, небось? Откуда вы?
— Домой иду, — с достоинством прокряхтел флейтист. Повозившись, он уселся удобнее и увидел свою экономку, развешивающую белье на веревках. Это мирное занятие, среди выстрелов, криков и общей ненависти, выглядело несуразным. Помолчав, он добавил. — Храм на сегодня решили не строить, до прояснения политической обстановки и особых распоряжений.
Собеседница вздохнула и, выкрутив волглый узел наволочки, пару раз встряхнула его чтобы расправить. Кисти ее были красны, а лицо печально.
— А по заборам чего скачете? Невже по улице пройти удобнее?
— А на то есть причины пани. На то я по спокойствию и свободе желал повидать прекрасную вас. Потому как нет ничего лучше для моей тонкой натуры и одиночества, чем увидеть печаль моих мечтаний.
— Все юродничаете, пан Леонард? И что вам неймется-то, к замужним женам ходить? — она принялась развешивать парящее на морозе белье. Тронутая морозом мокрая веревка стояла колом как проволока.