Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Скучный декабрь - Макс Акиньшин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Макс Акиньшин

Скучный декабрь

Глава 1. Печали пани Смиловиц

Примечания автора:

Огромное спасибо Сергею Линнику за корректуру и конструирование текста из моих лохматых записей


-Отдадимся природе, пани Анна? — предложил флейтист полкового оркестра Леонард Штычка и завозился со штрипками кальсон. — Жизнь коротка и завтра может быть уже поздно.

Зима билась в слепые окна, налетая грудью на гравированные морозом желтоватые стекла. Что-то тоскливо выло там, снаружи, безнадежно и тягуче. Что-то неопределенное и темное. То, что стонало от безысходного желания сломать тонкую преграду и влиться, втечь в дом, погасив ненавистное тепло холодом. Гремевшая кастрюлями пани Смиловиц, показала печеное личико из крохотной кухни.

— Вы пьяны, пан Штычка, — возмутилась она. — вам лежать надобно. Хотите, я позову доктора Смелу?

— Не надо мне вашего Смелу, пани Анна. У меня в душе — пепел, — обреченно заявил музыкант. — Мне покой нужен. И женщина.

— Ейзу Кристе, пан Штычка. Все совсем ополоумели от этих революций и войн. Добром это не закончится! Не закончится! — запричитала экономка и скрылась к ворчавшей, исходящей паром, грохувке.

— Прошлому дню на рынке опять двух евреев зарубили. Пана Каца и мясника с улицы. — крикнула она оттуда помешивая в кастрюле.

— А какая нынче власть в городе? — Леонард отмерил себе полстакана зубровки и осмотрел знакомую комнату. Со стены на него таращилась кукушка давно умерших часов ставших то ли в полпервого дня, то ли ночи. Он возился с ними первые два дня, передвигая гирьки, заглядывая в таинственные шипастые внутренности, а потом плюнул на это занятие, здраво рассудив, что в мире, где все мерялось дрожащими неверными восходами и быстрыми закатами, время давно потеряло смысл.

— Сегодня, никого. Позавчера были зеленые. Говорят, Петлюра подходит.

— А он уже был?

— Три недели назад, до вашего возвращения. Расстрелял десятника Вуху. Помните, толстый такой был? А так ничего, почти не грабили. Только голове набили морду. А уж из пушек как стреляли! Как стреляли из пушек, пан Штычка! Господь наслал на нас язву за наши прегрешения.

Полковой флейтист вздохнул и припомнил свой список ненависти, в котором пан Вуху, толстый десятник с Закрочима, занимал почетную третью строчку.

— Упокой его Господи. — пробормотал он и выпил. Вуху вынырнул из снежной мути за окном и, прижавшись к стеклу, принялся корчить страшные рожи.

«Я тебе все припомню, Штычка». - бормотала метель. — «Всеее! Пошто барабан украл? Украл барабан, Штычка? Признавайся! Украл и пропил. Выменял на картофелевку в Бродах».

«А на что он в полку нужен был?»- защищался музыкант — «Так. Бесполезность. И таскать его на себе было неудобно. Гудит на ветру, да и вся польза. Барабанщик Менжинский от тифа умер. Почернел весь и умер. А я выменял, мне чужого не нужно, у меня флейта есть, и полпуда гороха принес».

Горох пан Штычка украл в Яворове, успев набрать в сидор, перед тем, как туда нагрянули немцы. Те не церемонились с разбегающимися кто — куда полковыми. Революция! Все трещало и лопалось. Крестили друг друга шашками наотмашь, с хрипом со скрежетом зубовным. Даешь! Лавой, бегом, сладко сводит мышцы, и удар отдает в руку. Нна! Безумие. Треск. Стук копыт. Стон снарядов над снегом. Хлопки, взрывы. Каша из грязи и разорванных душ. Все было.

— Пшепрашам, пан Леонард, но гроху вашего осталось на пару дней. Еды совсем нет. — прервала его размышления пани Смиловиц, вытирая руки полотенцем. — Вы бы подумали, что дальше делать. А то, я смотрю, все глупостями маетесь. От тоски то этой заболеть не долго. Вот, на прошлой неделе, при красных, два хлопа также затосковали. И что? Закопали в четверг. Одного, правда, мужички убили. Что он у них штоф бимбера вкрал, а второй вроде как от Антонова огня преставился. А вы возьмитесь за ум, пан Штычка, к хорошему это не приведет.

Она стала на пороге, заслонив слабый снежный свет. Лицо ее светлоглазое и простое выражало материнское сочувствие, каковое любая женщина несет с собой как крест. И выглядела экономка сквозь поднятый недопитый стакан зубровки темным силуэтом, от которого расходилось желтоватое сияние. Декабрьские тени мелькали вокруг, силясь бороться с зубровкой и с этим блеском. Но свет побеждал.

— А я не тоскую, пани Анна, я думаю. Я, если хотите знать, уж очень правды желаю. Да такой, чтобы на все за все вопросы ответы были. Так, чтобы покой на душе образовался, вроде как познать ее и счастливым стать на все времена и на все изменения обстоятельств. Вот какие у меня размышления на этот счет, — заключил отставной флейтист, и, помолчав немного, спросил, — Деньги в Городе какие сейчас ходят?

— А никакие. Деньги в Городе не ходят. Как комиссар Петелька банк открыл, все сразу на деньги и кинулись. Старьевщик Грыц себе пятнадцать миллиардов увез, представьте! Десять раз бегал, пока все не выгребли. Его потом пачками придавило в сочельник. Удушило деньгами ей-ей, билетами этими. Все мечтал богатым умереть. И умер. А похороны скромные были, я ходила. Пани Грыц все убивалась, не те деньги взял. И тачку свою и дело Мендельсону продал. Хватит, сказал, по дворам ходить, ноги сбивать. А и умер в сочельник-то. Ну, все-таки пришло человеку счастье, как считаете, пан Штычка?

— Пришло, — согласился флейтист и допил настойку. — Умер счастливым, несомненно. А с деньгами-то что стало?

— С Грыцевыми? Гроб ему купили, и венок: «От безутешной вдовы». Точно на пятнадцать миллиардов.

— Да не с ними, — раздраженно произнес Штычка, — вообще с деньгами. Катеринки хоть ходят? У меня сорок шесть рублей есть.

— Скажете тоже, пан Леонард, — донеслось из кухни, сквозь дробный стук ножа по разделочной доске. — Не ходят никакие. В Варшаве пан Юзеф, говорят, скоро новые печатать будет. Может, и поменяют тогда. А по первой, любые ходили. Красные придут — катеринки и расписки батальонов трудовой Красной армии, французы были — франки, что ли, ходили, у кого есть, Махно заходил один раз — те просто грабили, без расписок этих. А Петлюра — у тех карбованцы, какие вроде. Вы бы что из гардероба выбрали. На обмен. А то голодать придется. Не до женщин будет, — пани Анна коротко хохотнула и, отбросив со лба волосы, сообщила, — а вам пан Смиловиц обещал рожу набить, как только от красных вернется.

— Ну — то когда он вернется, — философски рассудил флейтист. — Революции быстро не делаются. Быстро только кошки гадят, тут понятие иметь надо. А что он у красных делает?

— На митинг сходил, по дурости. Я ему говорила, спрячься ты у бабки Вахоровой…

— У какой Вахоровой? Той, у которой стеклянный глаз? Или на какую голубь нагадил, когда святые дары выносили? Ксендз ей еще сказал: «Снизошла на тебя благодать бабка Вахорова. Теперь ты по понедельникам жертвуй не по гривеннику, а по два. А на Пасху целковый, чтобы не ушла, не дай боже, к другому. А благодать эту заверни в платочек свяченный, и храни до Павлова дня».

В ответ пани Смиловиц неопределенно хмыкнула и задумалась. Та история будоражила умы до сего дня. Не каждый год на тебя просто так, из ниоткуда валится благодать, да еще не какая-нибудь, а самая настоящая — священная. Обделенные этим знаком судьбы толпами ходили за везучей обладательницей, в попытке узреть знак святого фарта, крепко завязанный в белый платочек. И в тот же год у бабки случилось удивительное и необъяснимое простым человеческим умом везение. Деньги таинственным образом осыпали довольную Вахорову шуршащим ливнем. На них она приобрела граммофон со сверкающей раструбом трубой, корову и модную шляпку, украшенную пайетками и безобразным кустом вишен. А заинтересовавшийся было таинственным источником пан Вуху, поговорив с бабкой за закрытыми дверьми, лишь разводил руками:

— Такова милость божья, панове! Да-с. Не каждому дается!

Эта милость, по всему, коснулась и его. Вечерами из дома закрочимского десятника звучал бабкин граммофон, а сам жандармский начальник перешел на потребление французских вин, объясняя поворот слабостью здоровья. Много загадочного происходило в Городе в те простые довоенные времена. И не всему находилось объяснение, как и летнему ветру, путающемуся в ветвях вишен и абрикос. Налетая ниоткуда, он крутил Городскую пыль и трепал одежды обывателей тут же исчезая никуда.

— Та, что мыло варит из кошек. У нее полгорода прячется на Овражной, — ответила наконец собеседница, — Не пошел, брезгливый он у меня. Его прямо там реквизировали, на митинге. Хочешь, говорят, за свободу от угнетателей — мироедов воевать? — пани Смиловец оперлась на стол и продолжила, — Он по дурости сказал, что кроме пана Волосенка из думы, угнетателей не знает. Да и тот умер до войны еще от непроходимости в теле. А записали в истребительный батальон. Тут многих из Города взяли. Даже Вейку — дурачка. Того немцы забрали, представьте пан Штычка! Толкуют, он по ихнему говорил и вообще шпионский подполковник. Недоумение одно. Вчера еще яблоки конские собирал по улицам и в Лодзь продавал на лекарства. А тут нате! Монокль дали, форму дали. Ну, чисто пан генерал-губернатор Енгалычев. Небось, много секретов наших повыведал. Важный такой ходил, а потом с панцерами ушел, когда немцев поперли. Вы видели их панцеры? У-у, такие. — пани Анна неожиданно замолчала и всхлипнула. — Пушки у них большие. Мой Антон их боится, железяки эти. Аннушка, говорил мне, ежели я их напротив увижу, так помру от разрыва селезенки, от ужаса сильного. Идите уже есть, пан Леонард. Грохувка поспела.

— Панцеров, я не видел, — с достоинством ответил музыкант, усаживаясь за стол. — Но у нас в полку тоже шпионы были. Штабс-капитан Колесов, тот знатный шпион был. Но больше по женской части. Даже стрелялся из-за этих причин. За мадьярку одну из обоза. Героический человек. Под Бронницами заразился нехорошей болезнью, и ему доктора запретили воевать, пани Анна. Вот если тиф у тебя или одной ноги нет, тогда еще туда- сюда. А с этими болезнями одно беспокойство. Еще у нас аэропланы были. Занятная вещь, эти аэропланы, вроде кресла такого с веревками. По небу летали, чисто горобцы.

— Скажете тоже, пан Штычка, — откликнулась экономка, пододвигая ему тарелку. — Невже как горобцы? За веревки-то кто тянул?

— А никто. Эта наука выше понимания человеческого, в Варшаве эту штуку придумали. У нас в полку один ученый служил, по ветеринарной части. Так рассказывал, что до того пока полетело, много народу побилось. Даже генерал один побился. А все почему? Потому, что толстый был, толстым летать нельзя никак, наука этот момент еще не предусмотрела, — основательно изложил полковой флейтист, на ходу сочинив про генерала и его толщину. То, что побился именно генерал и еще толстый, по его мнению, придавало вес сказанному. И про знакомца по ветеринарной части он тоже придумал. Аэропланы пан Штычка видел всего два раза, один раз в окопах, над ним пролетел немецкий бомбовоз, а второй раз — ему удалось полюбоваться обломками и обгорелым остовом, у которого бродила трофейная команда.

Метель за окном взвизгнула недовольно, словно кошка которой отдавили лапу. И вновь завыла тугим басовым голосом, мимо окон летела муть, светлеющая временами, когда ветер задыхался от усилий. Глянув в незрячее стекло, за которым бились тени, Леонард безмятежно произнес:

— Подайте соли, пани Анна.

— Кстати, соли тоже надо, пан Штычка. Ничего нет. Вы бы поискали что, на обмен. Вот супница вам без дела. С кастрюли налить можно. А на рынке — возьмут. На ночной горшок для детей, хотя бы, — предложила кухарка и вышла собираться. Путь ей в слепящей снегом вьюге предстоял неблизкий.

— чтобы в супницу шляхтичей Штычек клали мужицкие сопляки? Да ни в жизнь никогда, пани Смиловиц, — возмутился в ее спину флейтист и принялся есть. Предмет спора, украшенный синими цветочками, сиял чистыми боками на столе. И было в нем что-то такое основательное и теплое, такое мирное, от которого хотелось дома и покоя. Тишины и полного и безоговорочного счастья, среди всех этих несуразностей и нелепиц скучного декабря.

— Голодным буду, лопни мой глаз! — забитым ртом заявил полковой музыкант, — На такие предложения у меня гордость есть. Через нее все будет.

— Как знаете, пан. Времена в Городе поменялись, — донеслось из прихожей, — Свобода сейчас. Декреты разные. Чай не при Государе — императоре, который год живем.

Сказав это, экономка даже выглянула из-за двери, всем своим видом свидетельствуя происшедшие перемены, где старое обветшалое прошлое, сменилось сияющим настоящим — неопределенным и опасным. С метелями, морозом, мглой, туманом и прочими признаками неспокойных эпох. Без будущего и со временем, скоропостижно скончавшимся в Городе.

— А ежели свобода, так давайте любить. Я, может быть, об вас всю войну мечтал. Меж взрывов и криков раненых товарищей. В атаках мечтал, когда на проволочные лезли, — приплел Леонард. — Вы то, самое крепкое, что я хотел в жизни. А пан Смиловиц нас поймет, потому что он есть настоящий революционер и борец за свободу. Свобода это любовь, пани Анна. Это во всех книгах пишут. Пан учитель Осинский из реального мне говорил. А он то знает, ученый человек был, его потом заарестовали за непристойности. Долго мурыжили, а он возьми и помри от чахотки и знаний. Потому как не может интеллигентный человек в тюрьме жить. Душа у него не принимает. Дайте мне любви, пани Анна. Любви дайте мне!

— Да зачем вам та любовь, пан Леонард? Неправильно это все, как по старым временам, если взять, положим, то есть грех большой.

— А может в ней и есть та пламенная правда, что люди ищут? Бьются за ней, ходят за горизонты, а она, вот она, рядышком совсем. Может она мне пепел и страдания с души повытряхнет зараз? И станет у меня душа чистая да счастливая. Добром исполнится вся. Дайте любви, пани Анна!

Экономка что-то неопределенно хмыкнула и попрощалась. Хлопнула дверь, впустив морозный, разбавленный снежной крупой воздух, и установилась тишина, прерываемая шорохом метели.

Глава 2. Либерте, егалитэ, фратернитэ

Утро застало бывшего шляхтича на одной из улиц Города, ведущей к рынку. Под мышкой пан Штычка придерживал завернутую в полотенце супницу. Мейсен любопытно выглядывал из ткани, отсвечивая полированным снежным глянцем. Флейтисту почему-то казалось, что крестьянские дети уже наделали в фарфор, отчего он пару раз останавливался и подозрительно осматривал девственно чистую внутреннюю поверхность.

«Выменяю на картофелевку или зубровку». - твердо решил пан Штычка, в очередной раз инспектируя предмет рукой. Гладкие стенки того были холодны и непорочны. — «Без гороха человек месяц прожить может, а вот без жидкостей всяких неделю только. Общеизвестный факт. У любого спросите. Хоть у доктора Смелы, предположим».

День еще потягивался со сна меж деревьев, улицы, заметенные снегом, пустовали. И лишь у рынка шевелились темные фигуры, да трещали где-то винтовочные выстрелы. На вокзале изредка ворчал пулемет. Власть переходила к кому-то. Качели, на которых летал Город и его народонаселение, снова качнулись в неведомую сторону. Куда неслось все со свистом? В каком направлении?

Временами ветер доносил нечто высокое, вроде вздоха громадной толпы — «аааахрг». Звук метался между домами, прежде чем окончательно застрять в какой-нибудь подворотне, где тишина в ветхих одеждах теней поглощала его.

На перекрестке из-за домов вылетели всадники и, обогнав озябшего музыканта, кутавшегося в прорванную на рукаве, обожженную ночевками у костров шинель, пронеслись вверх по улице.

— Эй, служивый! Где тут у вас управа? — окликнули пана Штычку из телеги, остановившейся под покосившейся вывеской: «Парижский доктор дантист Шмульзон, европейская метода, также торговля щепетильным и мелочным товаром». Щербатый мужик с грязным и потным лицом, таращился на него. — Управа где тут, спрашиваю. Уже полчаса плутаем, пся крев.

— Напротив рынка, выше по улице. — махнул рукой тот и поправил выпадающую любопытную супницу. Следуя его указаниям, повозка, с тупым рыльцем «Максима» и лозунгом «Х. й догонишь!», намалеванным на черной ткани, заскрипела вверх. А за ней пронеслось еще несколько верховых, один из которых обернулся на Леонарда и весело свистнул. Свобода! Конь его всхрапнул и, выбивая комья снега, понес седока дальше.

«Либерте, егалитэ, фратернитэ», — озабочено подумал флейтист, — «Супник на штоф поменяю, а то и на два, не меньше».

Так повернулось в этом цветном калейдоскопе, стекляшки сложились в очередной прихотливый узор. Вышло, что вопреки ожиданиям пани Анны, в Городе заново появились зеленые. Французы с поляками, намеревавшиеся выйти через него на Волынь, завязли в позиционных боях с красными. И мечущаяся между ними легкая конница Махно пользовалась моментом. Конские лавы возникали ниоткуда и исчезали в никуда. Шагали пестрые ряды пехоты, меж которыми тянулись шумные обозы. Х.й догонишь! Х. й уйдешь! Как аверс и реверс разменной медяшки, гуляли по разбитым дорогам, сыпля холодными телами. Редко кому удавалось упокоиться под небольшим оплывшим холмиком с простым неструганым крестом. Обычно оставались там, в балках, на обочинах, частью на покореженных артиллерийским огнем деревьях. Х.й догонишь! — и огромная масса растворялась в стылых просторах. Сейчас, вся эта пена втягивалась в город, растекаясь в гиканье по тихим улицам.

Когда полковой музыкант добрел, наконец, до рынка, главу управы пана Кулонского уже начали бить. Вошедший в традицию обряд смены власти повторялся раз за разом, ввергая того в уныние и печаль. Причем печаль настолько темную и беспросветную, что сам толстый голова, поначалу пытавшийся соответствовать меняющимся политическим доктринам, прячась у себя дома, в конце концов, бросил эту нелепую затею, ввиду того, что грабившие городское имущество разнообразные власти были не против, присвоить что-нибудь из его собственного скарба. А было этого имущества немало, о чем боязливый пан Кулонский особенно переживал. И каждый раз храбро выходил навстречу неизвестности. На этом деле бог его пока миловал, сильные беды обходили стороной, и если бы не побои, то все было бы еще более замечательно.

— А ты не замай! Не замай, говорю тебе. — поучал его махновский пулеметчик. — Ты кому служишь, падла? Кому служишь? Ты труженику служишь, понимаешь? Не паньству своему, мироедам — эксплуататорам. По справедливости! Правильно я говорю, мужики?

Спешившиеся конники одобрительно ржали, выпуская облачка пара в чистый студеный воздух. Отряд их был большим и каждый старался вставить собственную идею в наставлении непутевого градоначальника на путь истинный. Благо еще, что предложений по-быстрому расстрелять толстяка у пресыщенных недавним боем не пойми с кем бойцов не возникало. Все мысли рвущиеся из толпы сводились к одному — намять бока и отпустить. Пан Кулонский тряс головой, разбрызгивая кровавую юшку, и всхлипывал, поправляя мятые очки.

— Через то, кто мироедам этим служит и сам есть мироед! — неумолимо определил мучитель. — А с мироедами у нас разговор короткий!

— Я оправдаю… — ныл побитый, — У меня трое детей. Заблуждаюсь я. Нестойкий элемент. У меня подагра…

— Я тебя излечу, пан. — посочувствовал оппонент и наподдал бедному Кулонскому под дых.

— Сейчас все лечится! Такое время лечит, как сам Господь — наложением рук! Слепые прозревают, а глухие петь могут. У нас одноногие быстрей коней бегают. Дурачки — армиями правят. Отвечай — будешь служить трудовому крестьянину, или нет?

— Буду, пан военный. Буду, вот те крест. Как есть буду… — честно ответил собеседник. Так же честно, как отвечал до этого раз семь, а может быть десять. Счет мировых порядков был уже давно потерян и оценивался так, на глазок. Было тех великое множество. Да такое, что даже у сидевших в одном окопе и спавших на привале спина к спине было до того разное видение счастья и правды человеческой, что если один видел черное, то другому это черное непременно казалось чем-то таким, другим и неопределенным. Серым, белым, — любого оттенка, но другим. Это не было особенно уж важным, потому как у каждого была винтовка, а душе была пустота.

— Божись, пан! — потребовал у городского головы пулеметчик, — иначе, я тебе ни в жисть не поверю!

Храбрый пан Кулонский поискал глазами ближайший дом божий и не найдя ничего приличествующего перекрестился на полицейский участок, что проглядывал на углу за рынком.

Из толпы посыпались предложения скрепить эту страшную клятву распиской, на что пан Штычка, всегда чуравшийся бюрократии, и имевший массу других запланированных дел, покинул представление. Протолкавшись сквозь плотные ряды махновцев, он направился погреться в чайную «У Шмули», прилепившуюся к двухэтажному дому справа. Из дверей заведения валил пар. А внутри кипели головы.

— Истинно вам говорю, семьдесят дивизий под Варшавой стоят! Эропланов одних двести штук. Все пойдут через Город! На Галичину! На Волынь, может! Пилсудский так этого не оставит. Ржечь Посполитна в старых границах будет. Москалей погонят, кацапов погонят. — гремел инженер путеец пан Коломыец, топорща вислые усы.

Бывший натурой рассудительной, железнодорожный начальник по любому поводу имел свое непререкаемое мнение. О которое до войны и революции разбивались любые неприятности. Сам пан Вуху, расследующий дело о пропаже шпал, лишь недоуменно крутил головой, когда усатый путеец сообщил ему, что те, по всей видимости, съедены муравьями.

— Да не може такого быть, пан Коломыец! — возмущался десятник.

— Может, — скромно удостоверял железнодорожник, — эта тварющка, знаешь, как хитра, пан Вуху? Разуму человеческому не под силу знать! Рельсу и ту сгрызть может!

Впрочем, рельсы пану Коломыйцу были без надобности, а вот со шпал вполне можно было устроить пару сараев.

То дело затянулось надолго. Да так и повисло в неизвестности, потому как даже приглашенный в Город знаменитый эксперт по муравьям профессор Вицген, долго бродивший возле примятой травы и опилок, которые набросал предусмотрительный путеец, мямлил что-то неопределенное. И выходило, что муравьи то ли могут их сгрызть, то ли не могут. Подобные туманности, как оказалось, совершенно не мешали высохшему как бобовый стручок столичному светилу отчаянно напиваться у пана Шмули на казенный счет. Ветер разносил вокруг вещественные доказательства, а отчаявшийся докопаться до правды толстый десятник из Закрочима строчил отчеты в Варшаву и слушал вечерами замечательный граммофон бабки Вахоровой.

Вот и сейчас пан Коломыец, как владелец двух недостроенных сараев твердо стоял на своем соображении, втайне надеясь, что скучный декабрь все же закончится через пару месяцев. А вслед за этим завезут недостающие шпалы.

— Так уж и погонят пшеки москалей? — засомневался местный торговец сеном Мурзенко. — Пана Юзефа я не знаю, врать не буду. А вот венгерскому королю при встрече руки не подам. У меня при немцах уланы стояли мадьярские. Так у них, что ни день — государственный праздник. Двадцать пять курей съели. Как придет с утра, глаза вытаращит, дай, дескать, пан, курочку, а не то расстреляем. Я уж и так, и эдак. Негоже, говорю, каждый день праздник, не порядок это. Воевать вам, добродии, некогда по такому случаю. А они мне — нас король ругать будет, если не будем справлять. А и приходилось рубить. Куры были, ну загляденье одно, несушки, из Гданьска выписывал. Странные обычаи у венгров этих. Не дай Господь, вернутся.

— У меня гонведы фортепьяно увели, как встали. Уж очень он их капитану понравился… - пожаловался кто-то, — Без музыки, говорят, на фронте по дому тоскуем. А еще…

— Привет честному собранию, паны! — поприветствовал музыкант, появившись в дверном проеме, разговоры незамедлительно смолкли и глаза присутствующих обратились на него.

— Да это же Штычка! Леонард, когда вернулся? Где был, Леонард? Пан Шмуля, налей Леонарду за мой счет. — оживились собеседники.

— Благодарствую, — с достоинством ответил флейтист и, умостив супник на столе, уселся на лавку. — Третьего дня прибыл. За неимением более войны и цели.

— А что там, на улице слышно, Леонард?

— На улице — Махно. — обстоятельно ответил пан Штычка и выпил предусмотрительно выставленный хозяином стаканчик. — Проездом, вроде.

— Обожди! Так был уже Махно?

— Стало быть, опять завернул, может, забыл что? — ответил за музыканта путеец, — Вон на четвертом, почитай второй год эшелон стоит. Война дело хлопотное, всегда все забыть можно. Вагоны опечатанные, бронированные. Пилкой не возьмешь. Я им телеграммы слал, в министерство. Так говорю, мол, и так, забирайте эшелон в составе двух вагонов или пришлите ключи хотя бы. Те молчок. А то помните, добродии, помещика Сомова? Из Веселой Горы? Так его когда мужички пошли экспроприировать, нашли железный шкаф фирмы «Самсон». Вот дела были, паны! Шкаф этот ни пилкой, ни топором взять не можно. Уже так смотрели, так смотрели. Один расход от этого дела образовался. Ни топора в деревне, ни пилки завалящей. Весь инструмент угробили. А то, потом, снаряд украли, от трехдюймовки. Да привязали его к шкафу этому. — говоривший запнулся и промочил горло.

— А что потом-то, пан Коломыец? — спросил заинтересованный хозяин чайной. — Денег много было? Золото може?

— Не-не, — путеец затряс головой, — непотребство там было деревянное, для женской части. Астрономических размеров, добродии. — инженер поднял руку и вытянул дрожащий палец. — Коричневым лаком вскрыто.

— О-о! — удивленно протянули слушатели.

— Стало быть, зря снаряд перевели. — авторитетно заявил полковой музыкант. — Гражданские, что с них взять. Вот у нас в полку, если имущество не так пользуют, завсегда комиссию создавали. Полковник фон Визен три шкуры драл. Помню, у Тарнова пропали у нас во второй роте три ботинка. Все на месте: телефонист Семин, ротный, два пуда открыток: «Неизвестный герой», чтобы, стало быть, на могилы вешать, все по комплекту у писаря, чернила там, бланки разные, а трех ботинок нема. Что тут началось, панове! Всех святых выноси, да закапывай перед строем. Два раза ноги пересчитывали. И по головам считали. Не сходится отчет-то! Запросы в Ченстохов посылали, командиру корпуса писали. А что получилось? Оказывается, в десятом году под Белой Церковью прибилось к роте на маневрах три одноногих, да так и остались. А что, дело то сытное солдатское, три раза на дню кормят, возят тебя везде, развлекают. Винтовку один держит, второй наводит, а третий стреляет по врагу. Хорошо воевали, в атаку ходили неоднократно, били немца героически. Только с обувкой швах вышел. Подсудное дело образовалось по всему этому. Хорошо еще, ротного убило. А то бы так полк прогремел! Кристальный был полковник, непорядок не любил. Я, говорит, вас, свиней на чистую воду всех повыведу, беспорядки нарушать эти. Вы у меня на немцев босыми ходить будете, для пущего устрашения! Хороший человек оказался. А после Февральской все ж утек, с полковой казной. Всем пожелал на прощанье, чтобы вы подавились, свиньи, вашей свободой! А и уехал.

— Что, прямо вот так вот уехал? — поинтересовался торговец сеном. — пан Шмуля, плесни нашему героическому Штычке еще.

— Ага, — подтвердил Леонард, — мы тогда пошли чехам сдаваться, во главе с председателем комитета Бей-Водой. Там самая неразбериха началась. Чехи, оказывается, к нам тоже пошли сдаваться. До драки дело, кричали, ой-ей! Кто кого в плен брать будет, разбирались. Накостыляли мы им. Те поднялись и скрылись. Обоз наш прихватили, до ночи потом искали. Куда там! Подводу только и нашли, с деревянными ногами, да открытки патриотические. В общем, разбежались все кто куда, по домам. Я-то ногу прихватил и барабан.

— А почем сегодня ноги на рынке, паны добродии? — спросил путеец. Общество зашумело, деревянные ноги были редчайшим товаром. Мировая война, вычесавшая окрестности Города от лишних ног и рук, пальцев, носов и, зачастую, голов, взвинтила ценность предмета до величин недосягаемых. Даже у обладателей полного комплекта, эта нужность вызывала определенный интерес, самые дальновидные всегда думали про запас.

— По два пуда муки дают! — гордо заявил до сих пор молчавший отставной учитель гимназии философ Кропотня.

— Путаете, пан. По три, бывало.

— Нету ноги уже. — трагически произнес пан Штычка, досадуя на собственную непредусмотрительность. — Утеряна, по причине мировой революции. Начисто утеряна, добродии.

— Пан Шмуля, плесните пану музыканту рому. — предложил пьяненький Кропотня, который был так и не сумевшим жениться к пятидесяти годам франтом. По той причине он выписал себе из Петербурга цилиндр, каковой носят на похоронах могильщики и тросточку с собачьей головой. Тросточку, впрочем, экспроприировали по неведомой нужде псковские пехотинцы, отступающие перед катящимся валом немцев, а цилиндр сохранился. И мирно покоился сейчас на стуле у окна, вызывая недоумение своими лощеными боками. — Карибского рому плесните, пан Шмуля, за упокой ноги. Было у человека счастье-везение, да мимо прошло. Не познал пан Штычка блага и истинность его. Пейте, паны, не каждый раз такой случай мимо проходит.

За упокой выпили. Владелец чайной, давно переместившийся за общий стол, выкатил из-за стойки пыльный штоф с желтоватой жидкостью.

— Теперь прошу, панове, лучший карибский ром из Саратова. Довоенный запас, да-с. Швейцарский рецепт…



Поделиться книгой:



Регистрация