Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: «Вдоль обрыва, по-над пропастью...» - Игорь Васильевич Кохановский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А в один из таких вечеров, когда наша компания сидела в этом ресторане, нам было не до Володиных экспромтов — мы слушали пьесу Александра Галича «Матросская тишина» в исполнении Гены Портера, сокурсника Высоцкого по школе-студии МХАТа, которого тоже по окончании учебы взяли в театр имени А.С. Пушкина. Дело в том, что когда Гена еще был на третьем курсе, его пригласил театр «Современник», ставивший эту пьесу Галича, на роль главного героя в детстве. Драму поставили, но после генеральной репетиции запретили, и она в репертуар театра не попала. А пьеса была потрясающая, и Гена так ее полюбил — к тому же ему выпала удача репетировать с тогдашними ведущими актерами «Современника», — что выучил ее наизусть. И вот теперь один за всех действующих лиц играл нам ее. Я очень хорошо запомнил реплику, когда один из персонажей произносит слова: «Скажи, ты видел Стену Плача?» В этот момент Гена посмотрел куда-то вверх и как-то удивленно-растерянно сказал: «Ой, Александр Аркадьевич Галич». (Дело в том, что ресторан находился на полуподвальном этаже, и, войдя в него, надо было спуститься по небольшой лестнице вниз. И вот наверху, в дверях ресторана, появился неожиданно знаменитый писатель.) Галич тоже увидел знакомого актера и подошел к нашему столу. Гена его представил нам, а ему — нас. Александр Аркадьевич посмотрел на наш более чем скромный ужин, подозвал официанта и сказал: «Сегодня студенты гуляют. Принесите, пожалуйста, нам выпивки, закуски, да побольше».

И началось шикарное застолье…

Часа в два мы всей компанией поднялись в номер Галича. Расходиться не хотелось. Откуда-то появилась гитара, она тут же оказалась в руках Александра Аркадьевича, и мы услышали: «Облака плывут, облака, в милый край плывут, в Колыму…» А еще мне запомнилось, как он сыграл-спел «Течет речечка по песочечку, бережочек моет…». Но было уже поздно, и мы вскоре разошлись по своим номерам. Назавтра у Володи выдался свободный день, и мы с Александром Аркадьевичем пошли бродить по старой Риге. Он предложил пойти посмотреть местный базар, который славился своими цветочными рядами (таких я больше ни в одном городе не встречал), а потом сказал, что непременно надо заглянуть, хоть ненадолго, на Рижское кладбище, оказавшееся удивительно ухоженным по сравнению с московскими погостами, с очень красивыми, оригинальными надгробными памятниками.

О чем говорили во время этой прогулки, конечно, забылось. В основном говорил Галич, рассказывал о чем-то из киношной и театральной жизни, а мы, открыв рты, слушали. Заговорили о новом модном художнике, выставка которого год назад наделала много шума в Москве, после чего живописец стал притчей во языцех в культурных кругах столицы. Оказалось, что у Галича с ним недавно произошла довольно неприятная история. Жена Александра Аркадьевича очень красивая женщина. Встретив ее где-то, то ли в Доме кино, то ли в Доме литераторов, художник попросил разрешения написать ее портрет, сказав, что работает он быстро и два сеанса позирования ему будет вполне достаточно. Галич пригласил его домой. Тот дважды приезжал, на третий раз пришел с портретом и, вручая свою работу (а портрет действительно получился очень удачным), сказал, что с Александра Аркадьевича причитается 10 тысяч рублей, на что Галич ответил: «Пошел вон». Художник забрал портрет и ретировался…

Но нас, конечно, интересовала современная поэзия, и Володя спросил, кого из молодых стихотворцев он считает наиболее интересными. Он нам назвал две фамилии, мы о них не слышали: Хабаров и Панкратов. (По приезде в Москву я пошел в читальный зал ближайшей библиотеки, нашел в каких-то «толстых» журналах стихи этих авторов, но на меня они не произвели никакого впечатления. Сказал об этом Володе. Он ответил в том духе, что, мол, мы, может, не способны оценить потенциал этих поэтов.)

Узнав о том, что я пишу стихи, Александр Аркадьевич попросил что-нибудь прочесть. Я прочитал, кажется, про ребят из подворотни, про лотерею и про то, что до сих пор находят матери детей, потерянных в войну. Он одобрил мои опусы и сказал, чтоб я в Москве приехал к нему, он покажет мои стихи своей приятельнице, которая работает в «Литгазете». Может, что и сложится…

А еще через день он уехал в Москву. Я был у него в гостях в писательском доме, что возле метро «Аэропорт». Но это уже другая история, не имеющая отношения к тому, о чем пишу.

А рассказав о Володином пении в том рижском ресторане, я вдруг поймал себя на мысли, что его исполнение песен к пению в обычном смысле этого слова не имеет, пожалуй, прямого отношения. Он представлял, играл песни, а не пел. (Неспроста он всегда говорил: «Я сейчас покажу тебе кое-что из новенького», — и никогда не говорил: «Я сейчас тебе спою».) В то время, о котором пишу (да и позже, считай, до осени 1961 года), своих песен у него еще не было, и, казалось, ничто не предвещало их появления.

На втором или третьем курсе, уже не помню точно, в школе-студии решили устроить капустник. Как-то Володя забежал ко мне между репетициями (я жил на Неглинной, в пяти — семи минутах ходьбы от Художественного театра, и мы виделись почти ежедневно) и говорит, что вот, мол, будет капустник, он что-то хотел написать смешное, но ничего не выходит. Может, у меня получится? Я попробовал и через день написал ему куплеты Чарли Чаплина, которого Володя очень любил «показывать» и делал это удивительно смешно: походка, жесты, мимика, выражение глаз — все это игралось так, что даже без усиков и тросточки сходство было поразительным. Ну а в гриме и костюме (ему достали даже чаплинский котелок) этот номер в капустнике оказался лучшим. Тем более что тема куплетов была для студентов школы-студии МХАТа, что называется, животрепещущей. Дело в том, что сниматься в кино им разрешали, если я не ошибаюсь, только на последнем, четвертом курсе или начиная с третьего, точно не помню. А так как стипендия была мизерной, то заработать отнюдь не лишние деньги (в молодости, по-моему, лишних денег вообще не бывает), да еще попробовать свои актерские данные в кинематографе каждый студент был, понятно, не прочь. Но руководство студии считало, что кино может испортить еще не до конца «вылепленную» актерскую индивидуальность. Посему исполненные Володей куплеты приняли на ура.

Я на экран столичный С лицом фотогеничным И в образе комичном Хотел попасть, друзья. «Мосфильм» меня заметил И гонорар наметил. Директор же ответил: — Куда? В «Мосфильм»? Нельзя! Смотрел я фильмы «Сестры» И «Огненные версты», В них неокинозвезды Проводят свой дебют. А я бы дал экрану Второго Ив Монтана… Но мне сказали: «Рано!» Сниматься не дают…

М. Волошина и Н. Веселовская, снявшиеся соответственно в «Огненных верстах» и в «Хождении по мукам» (трехсерийный фильм, первая серия которого называлась «Сестры»), были двумя курсами старше Володи, но еще учились, и это придавало куплетам дополнительные узнаваемость и актуальность.

Итак, своих песен пока не было, но зато как исполнялись те, что мы пели тогда!.. Так как это было более полувека назад, я приведу здесь хотя бы первые строчки из некоторых песен, чтобы было ясно, про что они. Это поможет кое-что объяснить в дальнейшем. Вот что пелось: «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела и в старом парке музыка играла, и было мне тогда еще совсем немного лет, но дел уже наделал я немало», «Стою я раз на стрёме, держуся за карман, как вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан», «Алёха жарил на баяне, гремел посудою шалман, в дыму табачном, как в тумане, плясал одесский шарлатан», «Здрасьте, мое почтенье, вам от Васи нет спасенья, я приехал вас развеселить. Зухтор малый я бывалый, расскажу я вам немало и прошу покорно „браво“ бить». Эти песни — капля в море тогдашнего нашего репертуара. Ну и, конечно, пели Вертинского. Это на первый взгляд странное соседство «блатной» романтики и изысканно-элитарных тем аристократа «до ногтей» на самом деле прекрасно оттеняло и дополняло их, ибо в первой просто не могло быть того благоговейного и в то же время порой немного снисходительного отношения к женщине, которое у грустного Пьеро чувствовалось чуть ли не в каждой песне и так импонировало тогда нашему восприятию прекрасного пола. Мы просто веселились, как веселятся в молодости, просто валяли дурака, не придавая абсолютно никакого значения всем этим уркам, шалманам, стрёмам и прочим словечкам, от которых требовалось, чтоб они были посмешней и позаковыристей, позабористей.

Двумя классами старше в нашей же школе учился Анатолий Утевский, или Толян, как мы его звали. Жил он на Большом Каретном, там же, где была наша школа, в доме, в котором жил и отец Володи. Так что не только по школе, но и по дому они знали друг друга. Толя был из тех, к кому в определенном возрасте всегда тянет как к старшим. Он принадлежал к московской «золотой молодежи» середины пятидесятых, бывшей для нас тогда недоступной и, казалось, загадочной. Естественно, мы пытались подражать представителю «молодого авангарда» хотя бы узкими брюками, прической «под Тарзана» и ботинками на толстой подошве. Ну а когда мы прочли в одной из центральных газет фельетон «Плесень», «бичевавший» некоторых приятелей Толяна за «порочный» образ жизни (вся «порочность» которых заключалась в том, что они танцевали буги-вуги и многие вечера проводили в «Коктейль-холле», что на улице Горького, называвшейся в молодежной среде Бродвеем), он в наших глазах вообще превратился в легендарную личность. Увы, то были годы, когда ширина брюк и модная прическа отождествлялись с чуждым нам мировоззрением, а придерживавшихся подобного «стиля жизни» называли презрительно стилягами.

Компанию нашу «возглавлял» давнишний друг Толи Утевского Лёва Кочерян (сын знаменитого артиста-чтеца, прославившегося невероятным номером — чтением с эстрады гомеровских эпопей «Илиады» и «Одиссеи»). Ко времени, когда мы с Володей окончили вузы, Толя, окончивший юрфак МГУ, работал следователем на Петровке, 38, и ужасно гордился, что ему выдали табельное оружие (пистолет Макарова; помните строчку из песни о Большом Каретном «Где твой черный пистолет?» — это об этом самом пистолете), а Кочерян уже успел попробовать себя в качестве помощника режиссера в картине Сергея Аполлинариевича Герасимова «Тихий Дон».

Собирались мы чаще всего у Володи Акимова, нашего школьного товарища, который недавно пришел из армии (он после школы поступал во ВГИК, но не поступил, пришлось отслужить в десантных частях, и только после этого он все-таки поступит, станет режиссером и сценаристом). Он жил один (родители умерли) в большой комнате, метров сорок, если не больше, и наша компания, чувствовала себя в акимовских стенах как у себя дома. Так что Володина строчка «В наш тесный круг не каждый попадал» имела невыдуманный адрес.

Душой компании как-то само собой стал Володя Высоцкий. Более веселого, остроумного балагура и рассказчика, скомороха, придумывающего вечно какие-то смешные истории, чтоб только бы нам всем было не скучно на наших посиделках, я в жизни не встречал. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио дель Монако, не говоря уже о бесконечных анекдотах и каламбурах, никто никогда не мог понять. А чего стоил хотя бы его коронный этюд, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом! Притом он «держал» публику до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить «роль») не собиралось человек 30–40 или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли», — и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.

Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить — впереди была вся жизнь, — и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI столетия…

Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всё: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов и которое выражалось в формуле: «Отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношение к нашим случайным и неслучайным подругам — с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров, а главное — полное равнодушие к материальным благам бытия, тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно, просматривались. Центральное место во всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (вернее, аккомпанировали) я и Володя.

С осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел… А у Володи тоже были свои «заморочки». Дело в том, что он, учась на четвертом курсе, женился на Изе Жуковой, окончившей школу-студию МХАТа годом раньше и уехавшей работать в Киев, в Театр русской драмы. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Но к осени 61-го эти его поездки почти прекратились.

О появлении на свет первой песни Высоцкого «Татуировки» рассказал мне потом Володя Акимов. Они вдвоем поехали провожать на Курский вокзал Инну, жену Лёвы Кочеряна. Посадили Инну в вагон. У Володи была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила).

Но истины ради следует сказать: «Татуировка» была не первой песней, а второй, ей предшествовала песня «49 дней» — про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас. Просто эта песня, когда была написана, не имела продолжения, стояла как бы особняком, следующая песня — «Татуировка» — появилась через год, а сразу за «Татуировкой» последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «49 дней» как-то забылись.

Когда я снова «прибился» к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза, — смена репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и более свободное обращение Володи с гитарой.

Мы собрались, как обычно, у Акимова, и, когда Володя взял гитару, я услышал:

В тот вечер я не пил, не пел, Я на нее вовсю глядел, Как смотрят дети, Как смотрят дети. И тот, кто раньше с нею был, Сказал мне, чтоб я уходил, Сказал мне, чтоб я уходил, Что мне не светит.

Потом были «Красное, зеленое, желтое, лиловое…», «А на нейтральной полосе цветы…» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверно, квадратными глазами, в которых наверняка были восхищение, удивление и вроде бы догадка, потому что невольно вырвался вопрос:

— Это что… твои?

— А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», — сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным.

Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я, как никто другой в нашем кругу, могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидев, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.

Под впечатлением впервые услышанных мною Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь — Володе.

…А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой — за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской прически. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и, по-моему, за полчаса написал:

Клены выкрасили город Колдовским каким-то цветом. Это снова, это снова Бабье лето, бабье лето. ……………………………………………. Я кружу напропалую С самой ветреной из женщин… Я давно искал такую — И не больше, и не меньше.

Мелодия к стихам родилась без особого труда.

На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через час решил сделать «передых», как он говорил. Я как бы между прочим потянулся за гитарой, мол, настал и мой черед.

Запел как можно спокойнее, задавая себе четкий ритм. Окончил. Тишина. После паузы Артур Макаров, пользовавшийся репутацией нашего домашнего мэтра, лукаво-одобряюще сказал: «Давай еще раз». Я понял, что песня получилась, она понравилась.

Вскоре «Бабье лето» стало у нас чуть ли не своеобразным гимном. И Володя часто пел его, не давая этого сделать мне, что было своего рода признанием песни с его стороны.

А однажды на одном своем концерте, вроде бы в Тбилиси, он в кураже сказал, что помог мне написать мелодию к моему «Бабьему лету». Я совершенно случайно услышал запись этого выступления у кого-то из знакомых. Позвонил Володе и говорю:

— Васёчек, как это ты помог мне написать музычку к моей песнюшке?

— Васёчек, извини Христа ради. Бес попутал. Но ты не представляешь, что можно иногда ляпнуть со сцены ради красного словца. Кстати, мне недавно пришло извещение из ВААПа (Всесоюзного агентства по охране авторских прав), чтоб я зарегистрировал эту песню. Давай поедем туда вместе, и я при тебе на этом бланке напишу, что музыка «Бабьего лета» не моя, а твоя.

Так и сделали. Мне выдали копию его расписки, которая через много лет, уже после Володиного ухода, помогла решить одну спорную ситуацию. (На одном диске с концертом Высоцкого в перечне им исполненных песен значилось и «Бабье лето», но было указано, что стихи мои, а музыка В.Высоцкого. Я позвонил его сыну Никите, он был не в курсе дела, а узнав истину, очень передо мной извинялся.) Но все это будет потом. А тогда…

Итак, Володя стал писать, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое. Наши «посиделки» стали еще интереснее. Он любил веселить людей, потому что сам был удивительно, фантастично веселым человеком, который словно нашел наконец выход своему остроумию и юмору, выплескивая их в свои песни.

Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, я и Володя услышали чуть позже, где-то в конце 62-го), питали темы первых его песен?

Ну, во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и, скажем, у Новеллы Матвеевой всё сразу было всерьез. У Володи же всё в шутку, всё на хохме — и ухарство, и бравада, и якобы устрашающая поза («Я в деле, и со мною нож, и в этот миг меня не трожь, а после я всегда иду в кабак»). Все это было несерьезно, все это игра и бесшабашность повесы. Ну а для всего этого «блатная» тематика — материал, пожалуй, самый благодатный.

Во-вторых. Я уже говорил о том, что мы пели до появления Володиных песен, и написанные им стали теперь своеобразным продолжением тех, предыдущих. Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому что они были тем запретным плодом, который всегда сладок. И еще — в них не было тех муляжных героев с их занудным бодрячеством и штампованным переживанием, которыми кишмя кишели песни эстрады и эфира и уже одним этим отталкивали от себя.

Отчего же, увлекаясь Вертинским, не пошел Володя, условно говоря, в его русле? Да потому что Володины остроумие и эпатаж были попросту несовместимы с образной и стилевой системой печального Пьеро.

Ну и в-третьих. Какой жизненный опыт был у 23-летнего актера, бывшего дворового пацана, чтобы подсказать ему более «благородную» тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами И.Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз.

И конечно, не следует забывать, что Володя был актер. Игра была для него так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и не осознанной до поры, стала песня городского фольклора. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.

Но вернусь ненадолго к «себе любимому»… Роман мой с Ленкой Марокканкой продолжался. Она была дочкой известного писателя-диссидента Льва Копелева и знала многих писателей той поры. Одним из ее знакомых был Михаил Дёмин, двоюродный брат Юрия Трифонова. И вот она однажды говорит, что у Дёмина собирается компания писателей и, наверное, будет Андрей Вознесенский и что она напросилась к Дёмину в гости. А я очень хотел познакомиться с Вознесенским, так как был буквально болен его поэзией.

Приезжаем к Дёмину, у него была однокомнатная квартира-студия (он еще хорошо рисовал) где-то на Сретенке. Вообще, как я позже узнал, это был человек удивительной судьбы. В годы войны они с матерью во время бомбежки (не помню, в каком городе он тогда жил) потеряли друг друга. Так он стал беспризорником, а потом вором. Попал в тюрьму, вышел, опять воровал, стал «вором в законе» и опять угодил в лагерь. И вдруг стал писать рассказы и отсылать их в столичные журналы. Его начали печатать, и, когда закончился его очередной срок, он на «сходке» «воров в законе» попросил, чтоб его «отпустили» — он не хочет больше воровать и быть «вором в законе». «Сходка» милостиво отпустила его на свободу. Он вернулся в Москву, сначала жил у матери, которую наконец нашел, стал печататься (еще он писал стихи, правда, довольно средние) и обзавелся собственной квартирой-студией.

Там я и познакомился с Андреем Вознесенским. Сидели выпивали, ну а потом, как это водится в поэтических кругах, стали по кругу читать свои стихи. Не помню, что читали Миша и Андрей, потому что очень волновался, зная, что и мне предстоит прочесть что-то свое. Когда очередь дошла до меня, я прочитал «Бабье лето», на что Вознесенский сказал, что это похоже на песню. Я признался, что да, это песня. Но гитары не было, поэтому спеть мне не удалось…

А история Дёмина получила фантастическое продолжение. Одна из его родственниц (кажется, по материнской линии) жила в Париже и пригласила Михаила во Францию. Он туда уехал и стал невозвращенцем… Был большой скандал, у Юрия Трифонова возникла масса осложнений с публикациями. Дёмина, естественно, объявили предателем. А он через несколько лет выпустил во Франции книгу воспоминаний, которая называлась «Блатной», и я, когда стал ездить в гости к дочери в Германию (она в 1982 году выйдет замуж за немца из ФРГ), купил и прочел эту замечательную книгу.

Но я немного опередил события, о которых пишу…

Примерно к концу 64-го — началу 65-го «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже несмешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и самосознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим полной выкладки всерьез. К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданной, свалившейся на него славе, воспринятой им поначалу очень уж по-мальчишески.

— Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? — сказал он мне как-то зимой 65-го. — Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.

— И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.

Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался.

Вообще, поначалу он к своей обрушившейся на него славе относился больно уж по-детски. Как-то едем в такси, шофер попался не очень расторопный, а мы спешили уж не помню куда, он, правда, был довольно нетрезв, или, как мы говорили, «под булдой», — и вдруг Володя — раздосадованный, что мы куда-то не на ту улицу свернули, в сердцах бросил:

— Шеф, а ты знаешь, кого везешь?

Я не выдержал и сказал, чтоб он прекратил, иначе я сейчас выйду и пусть он едет дальше один.

— Ну, ладно, Васёчек, не сердись, больше не буду, — сказал он тоном провинившегося мальчишки. И в этом был весь Володя.

А однажды он был в какой-то компании, где были американцы. И он решил их удивить и запел «под Армстронга».

— И ты знаешь, Васёчек, — рассказывал он мне потом, — они даже уловили некий смысл в моей импровизации…

— Володя, как тебе не стыдно, — одернул его я. — Ты знаешь всего пару слов английских, какой они могли уловить смысл?!

— Но они так мне сказали, — не унимался он, но интонация была уже немного смущенной.

— Они над тобой пошутили или хотели сказать тебе что-то приятное.

— Да, наверно, ты прав, Васёчек, — уже совсем понуро согласился Володя.

Перед отъездом в Магадан я устроил скромную отходную. Были только мама, моя сестра, моя тогдашняя девушка и Володя.

Посреди застолья (что значит актер, умеющий держать паузу!) Володя вдруг взял мою гитару, достал из кармана какой-то сложенный лист и попросил тишины… Это была песня, посвященная моему отъезду:

Мой друг уехал в Магадан. Снимите шляпу, снимите шляпу! Уехал сам, уехал сам, Не по этапу, не по этапу.       Не то чтоб другу не везло,       Не чтоб кому-нибудь назло,       Не для молвы, что, мол, чудак,       А просто так. Быть может, кто-то скажет: «Зря! Как так — решиться всего лишиться? Ведь там сплошные лагеря, А в них убийцы, а в них убийцы».       Ответит он: «Не верь молве.       Их там не больше, чем в Москве».       Потом уложит чемодан —       И в Магадан. Не то чтоб мне не по годам — Я б прыгнул ночью из электрички, — Но я не еду в Магадан, Забыв привычки, закрыв кавычки.       Я буду петь под струнный звон       Про то, что будет видеть он,       Про то, что в жизни не видал, —       Про Магадан. Мой друг уехал сам собой, С него довольно, с него довольно. Его не будет бить конвой, Он — добровольно, он — добровольно.       А мне удел от Бога дан…       А может, тоже в Магадан       Уехать с другом заодно       И лечь на дно?

Все были восхищены, удивлены и, конечно, тронуты той теплотой, что была в этих стихах, сдобренных непременной порцией доброго юмора. Мама, помнится, даже прослезилась, а Володя протянул мне автограф этой песни, где все куплеты, каждый своим цветом, были написаны фломастером.

В начале июля 65-го я уже был в Магадане и вскоре оказался в Анадыре в качестве собственного корреспондента газеты «Магаданский комсомолец» по Чукотскому национальному округу (Анадырь — его столица), куда пришло первое письмо Володи. Привожу его здесь с небольшими сокращениями.

Васёчек, дорогой! Сука я, гадюка я, падлюка я! Несовейский я человек, и вообще — слов и эпитетов нет у меня! И жаль мне себя до безумия, потому никчемный я человек! Оказывается, ты уехал почти полгода назад, а я и не заметил, как они пролетели, потому — гулял я, в кино снимался, лечился и т. д., и т. п., и пр., и пр. Начну по порядку. Летом снимался в «Стряпухе» у Эдика Кеосаяна. Играл Пчёлку, и хоть Пчёлка насекомая полезная и имя самое ласковое, однако не оправдал ни того ни другого. Запил горькую, дошло почти до скандала, даже хотели с картины уволить, но… все обошлось, и с горем пополам закончил.

Съемки были под Краснодаром, в станице Красногвардейская. Там, Гарик, куркули живут, там, Васёк, изобилие, есть всякая фрукта, овощь и живность, акромя мяса, зато гуси, ути, кабанчики!! Народ жаден, пьет пиво, ест, откармливает свиней и обдирает приезжих. Жили мы сначала с Акимовым, он там практику проходил, писал сценарий, помогал Кеосаяну, ходил в форме колониальных войск, а потом к нему приехала шалава его с подругой. На этой шалаве он совсем недавно женился. Я на свадьбе не был, свадьба была тихая, тайная, без венчания и без пьянки.

Ничего, кроме питья, в Краснодаре интересного не было. Стало быть, про этот период — всё.

После этого поехал в Гродно сниматься в фильме «Я родом из детства» Минской студии. Там все хорошо, скоро поеду к ним досниматься в Ялту. Написал туда для фильма три песни. Скоро выйдет — услышишь. Играю там изуродованного героя войны, пою и играю на гитаре, пью водку, в общем — моя роль.

А потом — чем дальше в лес, тем ну ее на хрен! Приехал на сбор труппы, напился, и пошло… Любимов даже перестал бороться и только просил, чтоб поменьше. Люся была в трансе, я — гулял, рванина! Но ты, Васёк, не подумай, что, акромя питья, ничего не было. Играл, пел. Правда, частенько под булдой, но… все-таки.

Был у Андрея Вознесенского, он читал новую поэму — пьесу для нашего театра, очень это хорошо, стихи великолепные, а сюжет такой. Под Новый год застрял лифт, а в нем люди. Пока это все не дотянуто, но интересно. Подарил мне книжку и написал там, что очень меня любит и что страшно ему за «мою незащищенность в этом мире». Недавно он в числе теплой компании — Слуцкий, Твардовский, Сурков, Рождественский, Ахмадулина, — ну ты, наверное, знаешь, был в Париже, приехал, выступали мы с ним в университете. Рассказывал, как его там принимали, в восторге от Парижа, обзывал Эльзу Триоле старой бл… — она взялась его переводить и три года тянула резину.

Потом пошли в ВТО, говорили тосты и пили — все, кроме меня. Не веришь? Напрасно! Дело в том, что… Но об этом позже. Я тебе собрался написать огромадное послание, так что терпи!

Наконец после долгих боев разрешили «Павшие и живые». Проходит здорово. Женя Евтушенко сказал, что я гениально играю Кульчицкого, и даже написал об этом в «Культуре» — что-то вроде что я — Маяковский, что я — Уитмен и еще как-то про ребра, про руки — словом, хорошо написал.

Ну а теперь перейдем к самому главному. Помнишь, у меня был такой педагог — Синявский Андрей Донатович, с бородой, у него еще жена Маша?

Так вот!

Уже четыре месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это — событие № 1. Дело в том, что его арестовал КГБ за то якобы, что он печатал за границей всякие произведения. Там, за рубежом, вот уже несколько лет печатаются худ. литература, статьи и т. д. и т. п. под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он, провел лингвистический анализ, и вот уже три месяца идет следствие.

Когда наши были в Париже, там на пресс-конференции только и спрашивали о нем, наши что-то вякали, тогда посыпались протесты от крупнейших деятелей культуры. Его называют виднейшей фигурой советской лит-ры. А мы даже не подозревали. В общем, скандал почище, чем с Пастернаком. Кстати, последняя его работа — вступительная статья страниц на 60 — к изданию Пастернака. Произведений, изданных там, я не читал, но кто читал говорят — великолепно, а я читал кое-что здесь и согласен. Куда заведет следствие — не знаю, давно не видел Машу. Слухов, сплетен и домыслов — куча, Би-би-си каждый день передает информацию — одна другой чуднее, но все это ерунда. Никто ничего не знает. 5 декабря на площади Пушкина была демонстрация, организовали ее студенты. Многие знали, что они будут, и ЧК тоже. Бунт был подавлен в зародыше. Бунтовщиков — человек десять — куда-то увезли и тут же отпустили за ненадобностью — молокососы какие-то. Требовали гласности процесса над Синявским. В общем, скандала не получилось, но ты примерно можешь представить себе масштабы этого всего.

Кстати, маленькая подробность. При обыске у него забрали все пленки с моими песнями и еще кое с чем похлеще — с рассказами и т. д. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя надежды не теряю. Вот так! Но… ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев — у нас нет политзаключенных!

Тут надо на немного прервать Володино письмо, дабы пояснить, что значит «кое-что похлеще». Дело в том, что Володя был блестящий, остроумнейший рассказчик историй, которые он либо сам сочинял, либо очень забавно переделывал услышанные от кого-то. Истории очень смешные и зачастую на различные политические темы того времени — например, тема ухода на пенсию в связи с преклонным возрастом и плохим состоянием здоровья, то есть тема ухода Хрущева. Ну и, естественно, нового лидера, Брежнева, Володины рассказы тоже как-то уже касались. В гостях у близких ему людей — а Андрей Донатович был именно таким человеком — Володя с удовольствием записывал на магнитофон и песни, и эти истории, ни на секунду не задумываясь о последствиях. Вот почему, хотя и в присущем Володе шутливом тоне, возникла мысль о репрессиях и слежке. Но продолжу письмо:

Из ребят никого не видел, только вот совсем недавно Артура. Он семь месяцев был в деревне, очень много работал, отнес несколько рассказов и повестей в «Новый мир», там творилось что-то необычайное, назвали его первым писателем земли русской, ставят выше Солженицына, правда, говорят, что будут большие трудности с напечатанием. Артур вроде воспрянул, пишет роман и, по-моему, пьесу. Живет в Песках, на даче с Милягой. Толя не появлялся.

Звонил я твоей маме. Ты молодец, что пишешь ей все хорошее. Я склонен думать, что не так уж там распрекрасно, но никому об этом знать не надо, особенно маме. На днях зайду к ней.

Лёва Кочерян в Ялте и там же Акимов. Сегодня, по-моему, приезжают. Что-то там снимали.

Придется мне, Гарик, писать теперь про Анадырь. Это трудно, потому что я не знаю про Анадырь, про Магадан знаю, а про Анадырь — нет, к тому же оно рифмуется хуже — подумай, Анадырь — упырь, пупырь, волдырь, есть, правда, Сибирь, но это — банально.

Здесь надо заметить, что, видимо, для Володи название города Анадырь было внове, иначе бы он знал, что ударение в этом слове приходится не на последний слог, а на второй. Но продолжу:

Ты уж мне напиши, что это за место такое. Епифан говорит, что у него там есть друг — летчик полярной авиации, узнаю, как зовут, и напишу. Он там — большой человек.

Моя популярность песенная возросла неимоверно. Приглашали даже в Куйбышев на телевидение как барда, менестреля и рапсода. Не поехал! Что я им спою? Разве только про подводную лодку. Новое пока не сочиняется. Решил, пока не поздно, использовать скандальную популярность и писать песни на продажу. Кое-что удалось.

А теперь вот что! Письмо твое получил, будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился — на этот раз, по-моему, окончательно, хотя зарекалась ворона… не клевать. Но… хочется верить, прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих — параноик в тихой форме писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной.

Сейчас я здоров, все наладилось. Колька Губенко уходит сниматься, и я буду играть Керенского, Гитлера и Чаплина вместо него. Мандраж страшный.

Но… Ничего, не впервой.

Вот, пожалуй, пока и все. Пиши мне, Васёчек, стихи присылай. Теперь будем писать почаще. Извини, что без юмора, не тот уже я, не тот. Постараюсь исправиться. Обнимаю тебя и целую.

Васёк.

P.S. Можно еще и так:

И приехал в Анадырь Кохановский-богатырь. Повезло Анадырю — Я те точно говорю.

Извини за бездарность!

Через несколько лет Володины наблюдения за психами выльются в удивительную песню о Бермудском треугольнике, помните: «Дорогая передача! Во субботу, чуть не плача, вся Канатчикова дача к телевизору рвалась…»?

Второе письмо с ответом на мое пришло в июле 66-го. Вот его текст:

Дорогой Васёчек!

Ты очень хороший человек, ты пишешь мне письма, послания и даже присылаешь знакомых, а я не пишу тебе письма, послания и даже не присылаю знакомых. Ты, Васёчек, на переднем крае, ты на трудном участке, ты на близком расстоянии от Японии, ты — на Дальнем Востоке, ты в гуще жизни, ты в центре событий, а я сижу в городе Тбилиси, в номере гостиницы «Колхеты», на шестом этаже, в № 602 с женой моей Люсей.

Я — с театром на гастролях (Тбилиси, Сухуми). Гастроли — это когда измученные, обалделые артисты дают финты в Москве, канючат, смотрят налево, направо, на «Мосфильм», на «Московскую особую», и их увозят злые администраторы подальше от столичных соблазнов. Говорят — надо, гастроли — это очень важно, это прекрасно. Нужно подтянуться и… Тут, откуда ни возьмись, появляется второе дыхание, играем на полную железку. А потом мы уедем, придут другие, еще лиричнее, но это будут не мы — другие.

Приехали мы на две недели в Тбилиси, а потом на десять дней в Сухуми. Грузины купили нас на корню, мы и пикнуть не смей — никакой самостоятельности. Все рассказы и ужасы, что вот-де там споят, будут говорить тосты за маму, за тетю, за вождя и т. д., будут хватать женщин за ж…, а мужчин за яйца и т. д., все это, увы, оправдалось. Жена моя, Люся, поехала со мной и тем самым избавила меня от грузинских тостов «алаверды», хотя я и сам бы, при нынешнем моем состоянии и крепости духа, устоял. Но… Лучше уж подстраховать.

Так она решила. А помимо того, в первый раз в жизни выехали вместе. Дети в детском саду и яслях (детей у нас двое), а мы в гостинице. Остальных потихоньку спаивают, говорят: «Кто не выпьет до дна — не уважает хозяина, презирает его и считает его подонком». Начинают возражать: что вы! как это! Генацвале, а вечером, к спектаклю, — в дупель. Ну, это пока не очень часто.

Васёчек! Как тут обсчитывают! Точность обсчета — невообразимая. Попросишь пересчитать три раза — и все равно на счетах до копейки та же неимоверная сумма. И ты, восхищенный искусством и мастерством, с уважением отходишь. Вымогать деньги здесь, вероятно, учат в высших учебных заведениях, наверное, существуют профессора и кафедры, потому что все торговцы (фруктами, газировкой, бюстгальтерами и т. д.) — очень молодые и интеллигентные на вид лица. Так и думаешь — этот кончил экономический, этот химический, а этот просто сука.

Больше ничего плохого нам грузины не делают, да и хорошего тоже. Правда, принимают прекрасно и вообще народ добрый и веселый. Про Тбилиси писать больше нечего — мы здесь только три дня.

Вернемся к нашим баранам, в стольный город наш — Москву.

Прости меня, Гарик, что не захожу к твоей маме, ей-же-ей, Люся свидетель, был и не застал, а к тому же последние несколько месяцев очень был в себе, нигде не был, даже не заметил, как и время прошмыгнуло. Выпускаем «Жизнь Галилея» Брехта. Я играю Галилея. Ситуация была такая: Николай Губенко ушел сниматься, я его везде заменил и начал репетировать Галилея. Керенского, Гитлера и Чаплина сыграл я, как это говорится, на унос. А тут очень много времени пришлось потратить на то, чтобы убедить всех, что могу играть Галилея. Любимов вначале сомневался, не решался, чего-то выжидал, но потом бросился в омут, сыграл ва-банк и… вроде выиграл. (Видишь ли, я теперь очень скромный, про себя молчу, к тому же многие «доброжелатели» из родного «калефтива» все равно говорят — зазнался, стал премьером, вроде так положено, если все нормально, значит, что-то не то, значит, ссучился.) Тебе могу сказать, что все это чушь, никаких перемен в себе не ощущаю в эту сторону, разве что стал чуть больше думать, больше уверен, стал не пить. Но… думаю, надо оправдать некоторые надежды этих «доброжелателей» и в самом деле чуть зазнаться. Епифанцев, который теперь у нас в театре, говорит, что имею полное на это право. А про Галилея, Васёчек, действительно для меня это удача, да и вообще не только для меня. Люди, которым верю, говорят, что сначала никто даже не верил, но, поглядев, полностью принимают. Были всякие американские капиталистические обозреватели крупные по театру. Говорят, видели много Галилеев и что я — лучше. Это подогревает. Правда, я-то знаю, что роль бездонная — копать и копать, и что, конечно, многих может не удовлетворять, но это так и должно быть. И конечно, останавливаться я не собираюсь. Ни в этой работе, ни на этой работе. Хочу сделать моноспектакль.

Есть в Польше такой драматург, вернее, писатель Брандис.

Он у нас в загоне. А в Варшаве один актер сделал по его рассказу «Образ жизни» пьесу для одного актера, сам играет, даже есть фильм, но, говорят, на сцене это лучше. Он там два часа один на один со зрителем. Мои друзья видели, говорят — потрясающе. Обещали достать и перевести. Это пока только планы и мысли. А в ближайшее время будем ставить «Пугачёва» Есенина, я буду играть Хлопушу, а Николай Губенко (он вернулся) Пугачёва. Любимов придумал очень любопытно, и роль у меня самая лучшая, только давай! Репетируем композицию «Маяковский». Это о нем и его стихах, и сами стихи, костяк: поэма «Облако в штанах», Маяковского играют шесть человек, хор подонков, ангелы. Сцена в виде бильярдного стола, но это все я сумбурно. Приедешь — увидишь.

Вот и все о своих делах в театре.

Закончил я фильм «Я родом из детства». Там у меня небольшая, но очень хорошая роль. Впервые не стыдно. Да! Васёчек! Умоляю тебя — не ходи смотреть фильм «Стряпуха». Посмотрел уже? Напрасно. Если нет — не ходи. Я там блондин, все время с похмелья, фильм отвратительный. Правда, там есть Акимов в роли пожарника. Кстати, у Акимова дочка. Я его очень давно не видел, но слышал, что у него все хорошо, он, правда, в Пырьевы не метит, но все не так плохо, а Зарик захирел, заваливает экзамены, занимается прожектерством и, наверное, всю жизнь будет ходить в ассистентах режиссера где-нибудь на «Мосфильме» или того хуже, а надо бы выходить в первые ряды.

Гарик! Обязательно надо выходить в первые ряды, иначе можно всю жизнь только месить глину и никогда ничего не вылепить, хоть и знаешь, что можешь, а так и не вылепить. В связи с этим я плюнул на дурацкую щепетильность и, чтобы иметь возможность спокойно работать только в театре и там уже что-то создавать, написал песни к трем фильмам: в одном из них, вернее, в двух сам снимаюсь: «Я родом из детства» в Минске, скоро выйдет, «Саша-Сашенька» — комедь, тоже в Минске, пока только идут съемки, и «Последний жулик» — комедь, в Риге, там играет Губенко. Это, правда, все не «Тот, кто раньше с нею был», но и не гимны и дифирамбы, везде есть своя, Высоцкая червоточина, которую ты любишь и в которой весь смысл и смак. А потом, за это платят не очень, но можно не заботиться о том, что нечего жрать, не метаться по телевидениям и т. д.

Теперь главное: я помню твою просьбу про стихи, и я не совсем сука, и я разговаривал с Андреем (Вознесенским. — И.К.), и он обещал если не в «Юность», то в «Знамени» или еще в другом хорошем журнале. Он долго был в Ташкенте, и недавно я его видел, он опять сказал: «Давай!» Я, правда, теперь попаду в Москву только в августе, но и ты до этого времени все там продумаешь и высылай. Айда тоже в первые ряды! Мы тут трио образовали: Епифан, я и Ялович, тебя заочно взяли, ты будешь, будет квартет. Епифан начал писать, и очень недурно, пьесу его мы ставим в клубе. Ялович ставит. Ялович работает у Эфроса в Ленкоме, большой человек. Решили… ну это при встрече через год, это не горит, пока проводим подготовку к скачку. В Москве де Голль, хотя теперь он в Сибири, в Тбилиси — я, Люся и Епифан, в Анадыре — ты! Это прекрасно. Вся Россия в наших руках! Окружай! Разделяй и властвуй! Эк меня занесло! Ишь ты, подишь ты! Разошелся! Это все чушь, конечно; но ты про первые ряды, про квартет и про стихи — это точно.

Видишь, Васёчек, поймал себя на мысли, что пишу так, на всякий случай, боюсь — кто-нибудь прочтет и усмотрит в этом призыв к чему-нибудь нехорошему, к антисоветскому. Дай, думаю, напишу: «Это чушь». Вот!

Гарик! Я, конечно, много могу задать тебе вопросов про тебя! Конечно, хочется увидеться поскорее, и ты сам обо всем расскажешь. Но что спрашивать? Напиши про все, мне все интересно. Поэтому я так про себя расписал, и ты в ответ валяй так же. Давно что-то ты молчишь!..

Видел недавно Артура, он что-то пишет, дружит с Андреем Тарковским, тот кончил картину. Лёва Кочерян поехал с Кеосаяном в Молдавию снимать «Красных дьяволят», а потом поедет в Киев снимать фильм самостоятельно по Артурову сценарию. Видел Эдика, он хочет сделать про меня передачу на телевидении (Эдик Филатьев, редактор ЦТ; передачу сделать не разрешили. — И.К.), Епифан первого июля играет премьеру у нас, ввелся в «Только телеграммы», пьеса плохая. Но он много пишет и рисует, и еще ест. Люся спит, она пока не работает, но мы на эту тему избегаем даже говорить, она сразу в слезы. Дети здоровы (чтоб не сглазить). Скоро поедем в Сухуми, там папочка с Женей отдыхают.

Вот и все.

Целую тебя, Васёчек! Пиши!

Сейчас буду писать песню, а то обленился и очень давно ничего путного не сделал.

Васёчек.

В это письмо Володя вложил вырезку из какой-то центральной газеты с рецензией, очень хвалебной, на спектакль «Жизнь Галилея» известного театрального критика Инны Вишневской, где всего только один абзац касался исполнителя главной роли: «Зритель с надеждой смотрит на сцену, на сильного, коренастого человека с простым лицом и руками труженика, Галилея — Высоцкого».

Такое советское иезуитство: вроде и не фигура умолчания, но упомянутая вскользь, слегка…

25 декабря 1966 года я прилетел из Магадана в Москву — один из моих приятелей сумел сделать мне командировку в ЦК ВЛКСМ по каким-то редакционным надобностям моей магаданской газеты.

Володя пришел на следующий день и, едва раздевшись, после обычных слов «как здорово, что приехал» и радостных объятий потянулся за гитарой со словами: «Я сейчас тебе кое-что покажу». И я услышал…

Что сегодня мне суды и заседанья! Мчусь галопом, закусивши удила. У меня приехал друг из Магадана, Так какие же тут могут быть дела.       Он привез мне про колымскую столицу                       небылицы,       Ох, чего-то порасскажет он под водку                       мне в охотку!       Может, даже прослезится                       долгожданная девица —       Комом в горле ей рассказы про Чукотку. Не начну сегодня нового романа. Плюнь в лицо от злости — только вытрусь я. У меня не каждый день из Магадана Приезжают мои лучшие друзья.       Спросит он меня, конечно, как ребятки, —                       все в порядке!       И предложит рюмку водки без опаски —                       я в завязке.       А потом споем на пару —                       ну, конечно, дай гитару! —       «Две гитары» или нет — две новых сказки. Не уйду — пускай решит, что прогадала, — Ну и что же, что она его ждала: У меня приехал друг из Магадана, Попрошу не намекать — что за дела!       Он приехал не на день, он все успеет —                       он умеет,       У него на двадцать дней командировка —                       правда, ловко?       Он посмотрит все хоккеи —                       поболеет, похудеет, —       У него к большому старту подготовка. Он стихов привез небось два чемодана, Хорошо, что есть кому его встречать! У меня приехал друг из Магадана, Хорошо, что есть откуда приезжать!

Я был тронут до невозможности. В этом тоже был весь Володя: он любил и умел делать подарки.

Поговорив о том о сём, я вдруг слышу, что мы идем встречать Новый год к Андрею Вознесенскому.

— Васёчек, что это значит — «мы идем»? — невольно вырвалось у меня.

— Он пригласил.

— Да он пригласил тебя, а я тут при чем?

— А я ему сказал, что ты приезжаешь из Магадана и когда мы оба в Москве, то Новый год всегда встречаем вместе. И он сказал, приходите вместе.

— Да, но я же не один…

— Я ему сказал, что у тебя шалава, он говорит, пускай приходит с шалавой…

Так мы Новый, 1967 год встречали у Андрея Вознесенского на Котельниках. Было очень весело. Были еще Веня Смехов и Валера Золотухин — их всех, как ведущих артистов спектакля «Антимиры» по стихам Андрея, он пригласил к себе. Где-то после часа стали подтягиваться и другие гости: пришли Майя Плисецкая с Родионом Щедриным, пришли моя сестра с мужем, скульптором Федором Фивейским, и еще кто-то был с ними, кто и пригласил их к Вознесенскому.

Чуть позже пришел и Юрий Петрович Любимов, захвативший сразу внимание всех рассказом о беседе с помощником Брежнева. Ему Юрий Петрович объяснял очередной задуманный им спектакль, и этот чиновник иногда, показывая на свои брови указательным пальцем, потом поднимая этот палец кверху, говорил только одну фразу: «Не одобрит», — то есть Леониду Ильичу не понравится.

Потом Андрей читал свои новые стихи. Они были написаны карандашом на каком-то «толстом» журнале, перевернутом «кверху ногами». Потом, когда Андрей закончит читать и начнется опять какой-то общий разговор, я улучил момент и спросил его, почему он пишет стихи на перевернутых страницах. Его ответ меня поразил: на напечатанном «кверху ногами» тексте слова стихов не врезаются в бумагу, и их легче заменять, когда ищешь варианты эпитетов или рифм.

Накануне у Вознесенского вышла книга «Ахиллесово сердце», и всем гостям она была подарена с автографом автора. Мне он написал: «Гарик, когда-то у меня были такие строчки: „эх, гадай — кому в Магнитку, кому — в Магадан“. Тогда это было страшно. Теперь как хорошо, что ты в Магадане, потому что страшно тут».

Я вернулся в свою магаданскую газету. А в первых числах июля получил от Володи такое письмо:

Васёчек! Друг мой драгоценный! Во первых строках письма — шлю тебе привет! Как-то я уже привык, что ты чуть что — и в Москве. Но вот ты не едешь. Уже и съезд прошел, и евреи агрессивно и вероломно себя ведут, и самые длинные дни наступили, ан ты не едешь. Вот и пишу. Книги твои получили — премного благодарны. (Я тогда в Москву отправил несколько книг вышедшего в то время в одном толстом томе чуть ли не всего написанного М.Булгаковым. В Москве этой книги было не достать, а в Магадане она спокойно продавалась. — И.К.) И тебе в ответ обещанное пошлем. Я только что приехал из Ленинграда, из белых ночей. Тебя этим не удивишь, а мне в диковинку — ночь, а светло.

Страшно, аж жуть! В Питере снимаюсь в самой наиглавнейшей роли в фильме «Интервенция». Не очень большая, но наиглавнейшая роль большевика Бродского Евгения Израйлевича, партийная кличка Воронов. Устаю, потому что все ночи провожу в поездах. Вот сегодня приехал и сегодня уеду. Спать в поезде — не сплю. Вчера, когда ехал туда, в купе попался полярник. Пил, сквернословил, жалился на жизнь и соблазнял алкоголем. А мне этого нельзя — пить и сквернословить. Я культурный человек. И не спать нельзя — я нервный. А он мне на женщин жаловался и хвастал сберкнижками. А сегодня, когда ехал сюда, в купе попался Валя Никулин, и беседы начались нескончаемые, с налетом шизофрении и достоевщины. Устал!

В театре — затишье. Осиротели мы, потому что главный болен и лежит в больнице. У него — желтуха, а вообще — неизвестно что. Потому что врачи спорят и проводят время в поисках истины. Мы к нему иногда ездим. Он очень пожелтел, и вид у него не очень. Сейчас желтизна спала и уступила место белизне. Пить ему нельзя и работать тоже, а он без ентого, особливо без работы, — не может.

Мы репетируем с ассистентами «Пугачёва». Выпустим, наверное, в сентябре, после отпуска. С 12 июля по 1 сентября будет отпуск. Я буду в Одессе, потому что там натурные съемки «Интервенции».

Вот какая я сука. Только через пять дней стал писать продолжение. Я, Васёчек, как челнок. В Ленинград и обратно, а вот вчера съездил в Браслав — это Западная Белоруссия. Там Виктор Туров снимает фильм «Война под крышами», и я ему возил песни. Он их взял.

Теперь насчет песен. Не пишется, Васёчек! Уж сколько раз принимался ночью — и никакого эффекта. Правда, Зоя, та, что Оза, сказала, что и в любви бывают приливы и отливы, а уж в творчестве и подавно. Так что я жду следующего прилива, а пока ограничиваюсь обещаниями, что скоро-де напишу целый новый цикл про профессии. Когда и как это будет, еще не знаю, но обещаю.

Сегодня приехал один парень из Куйбышева, я недавно ездил туда на один день петь. Пел два концерта. Очень хорошо встретили, а этот парень привез газету, и в ней написано, что я похож на Зощенко. Ну вот! Роятся всякие темы, но боюсь трогать, потому что кое-что испортил.

Детей мы отправили с детским садом и яслями на дачу. Люсечка моя отдыхает и изучает всякую всячину из сельхоз. жизни. Про Лысенку изучает. Очень трагичная история. Как он, Васёчек, много погноил людей, и живет, гад, и ни-че-го.

Васёчек! Друзей нету, все разбрелись по своим углам и делам, очень часто бывает грустно, и некуда пойти голову прислонить. А в непьющем состоянии и подавно. А ты, Васёчек, в Магадане своем двигаешь вперед журналистику, и к тебе тоже нельзя пойти, потому что пойду в Одессу — надо детишков кормить, они махонькие, ручонки тянут, есть просють.

Артура видел в Ленинграде. Он в новом романе и в делах и завтра поедет к себе в имение двигать литературу. Акимов начинает снимать на «Мосфильме» кино. Какой-то сценарий из трех новелл. Он одну будет делать. Сам пробил.

Очень ругался на начальство киношное. Оно всё — ретрограды да консерваторы. Но вот он как-то пробивается и будет двигать кинематограф. Ялович двигает режиссуру и ставит какую-то гадость в Ленкоме.

Епифан ничего не двигает. Он продает машинку и уезжает в Керчь отдыхать, не отдавши мне долга.

— Я, — говорит, — ничем тебе помочь не могу! Я, — говорит, — много ездил и все пропил, и еще от меня жена ушла.

А она действительно ушла, и уже и суд был, и развели их, как говорится, в стороны. Жорка хорохорится, но очень сам растерян.

Бабы, Васёчек, это зло, от них все болезни наши душевные и нервные, а также и грехи наши тяжкие.

Любимов до сих пор болеет, в театре — видимость работы. «Пугачёва» репетируем. А сегодня был один человек из музея Маяковского и излагал, как надо читать стихи. А потом сломался магнитофон, и он сам начал изображать, довольно смешно. Все спрашивали, как читал Маяковский, Блок, Есенин, а я спросил, как Пушкин. Он показал. Большой специалист! Пушкин, оказывается, скользил по паркету и шпарил стихи. Хорошо шпарил. А мы плохо. Потому что не те паркеты, нет уж тех паркетов, не больно-то поскользишь.

Жду не дождусь конца сезона. Устал смертно. Хоца на природу, тело в море купать хочу и разговоры говорить — не роли, а разговоры. Ты, Васёчек, там не особенно задерживайся. Бог с ней с Колымой. Давай вертайся. Мы все с тобой обсудим и решим.

Сейчас только вошла жена моя, Люся. Она от матери своей пришла, без курева.

Гарик! Вот я словоблудствую и чувствую, что никаких новостей не сообщаю тебе. Но нетути их, и всё. Жизнь текёть, как река Волга, но быстрее. И все по-прежнему.

Если будет что-нибудь экстраординарное, во… какие слова помню… я тебе сразу телеграмму. А вообще-то я тебе позвонить хочу. Выясню у матушки твоей Надежды Петровны, как это сделать, и звякну. Послушаем друг дружкины голоса. Чего еще тут! А?!

И ты, друг, возьми да позвони. А на будущее так: давай перечень вопросов, а я на них отвечать. А?!

А пока до свидания! Жду ответа, как соловей лета. Целую тебя трижды.

Друг твой Васёчек! P.S. Люсечка привет тебе шлет и низкий поклон.

А вскоре мои приятели организовали мне очередную командировку в Москву.

Был разгар лета, в городе было жарко, и мы как-то с Володей решили съездить в Серебряный Бор покупаться. До этого он меня уже познакомил со своей новой пассией — артисткой его театра Таней Иваненко. В Серебряный Бор мы договаривались поехать вдвоем, но, когда он за мной заехал на такси, в машине была его новая подруга.

Приехали. Поплавали немного. Вода была так себе, поэтому решили просто позагорать. Татьяна переплыла на противоположный берег, и мы наконец остались вдвоем, и Володя не преминул заметить, что он собирался быть без нее, но она «увязалась». В его раздраженном тоне чувствовалась досада скорее на самого себя, что сдался ее упорству тоже ехать в Серебряный Бор.

Мы вдруг вспомнили, как впервые вдвоем поехали на море.



Поделиться книгой:



Регистрация