– Хлопотно, да. Любые проблемы решает барон. Из других таборов приходят к нашему барону – помощи просят: «Помоги, пожалуйста, наших цыган забрали». А он решает эти вопросы, потому что у него какие-то каналы есть в милиции. Он звонит начальнику, такому-то: «Слушай, моих забрали, они не виноваты – их надо выпустить». Наши цыганки ходят на вокзал гадать, их забирают, но они не виноваты. Барон идет: «Мои не виноваты. Я голову даю на отсечение, что мои там не были, когда что-то произошло».
Гать под ногами хлюпает и чавкает. Праздничный обход направляется к «огурцам». У дверей лает пес.
Вопреки ожиданиям, «огурцы» в этот раз пригласили Олега, хотя у них контры и они не разговаривают. Конец вражде? Ничего подобного. Просто эти люди решили выпендриться и показать всему табору, какие они, «огурцы», великодушные и мелкие счеты ничего для них не значат – укус комарика! А может, помириться сейчас показалось выгодно.
Песня льется медом.
Вообще-то на празднике должны были присутствовать русские музыканты со своей аппаратурой и инструментами (цыганам важнее именно инструменты, микрофон, усилитель; сыграют они сами), но в прошлый раз музыкантов здесь обманули и заплатили только половину гонорара. Музыканты рассердились, и голыми обещаниями их в этот табор больше не заманишь: они цыганам не верят, и получается, что цыгане в конечном счете скорее потеряли, чем выиграли что-то на своем обмане. Жадным быть плохо, но такой они народ – мгновенные резоны и сиюминутные порывы для них значат больше, чем стабильность и основательность. Их расчетливость и сообразительность – беззаботная и быстрая: схватил и потащил, – а что будет дальше, то богу ведомо.
Я занят разговором. Мне отвечают сразу четыре или пять человек, перебивая друг друга – или помогая друг другу? – то один вперед вырвется, то другой его обгонит. Чесать языками они умеют!
– Подпольного бизнеса в таборе нет! – утверждает Юра (это про наркотики).
– Если в таборе узнают, что кто-то чего-то, – Артур жестом показывает, что колет себе вену, – он будет наказан цыганским народом! Выгоняем из табора! Он нам не нужен!
– Он здесь чужой! – подхватывает третий. – Зачем нам проблемы? Мы люди мирные, а если он колется, к нему придут товарищи, будут шуметь… Нам это запрещено, по-нашему запрещено!
И это не обман.
Торговля наркотиками приобрела цыганский оттенок в основном благодаря цыганам-ловарям, а потом подхватили русска рома (так называемые русские цыгане). Котляры в ней не участвуют, и о фактах сбыта наркотиков в авдотьинском таборе мне неизвестно, хотя наркоманы в таборе имеются, про них так и говорят: «Вот дом наркоманский», – или: «Гляди – наркоманы пошли» (с оттенком брезгливости).
Был такой Томато – молодой человек и темная личность, он жил в этом таборе и плохо себя вел, «каждый праздник портил – безобразничал, дрался». Два месяца назад ему люди сказали: «Уезжай куда хочешь». Община не вытерпела, и Томато уехал. На видеозаписи я мельком видел, как он танцует – лихой и красивый. А характером – подлец. Из скольких же противоречий состоит человек!
Мы все идем к Юре, поздравляем Юру. Маленькая девочка протягивает хозяину бутылку пива, обернутую полотенцем. Юра ей дарит пасхальное яичко. Обстановка в домах нищая, но современные телевизоры с плоским экраном, а также дивиди есть почти у каждого. Я забыл упомянуть, что цыганам все-таки удалось договориться насчет электричества и в табор дали свет.
Разговор возобновляется:
– А откуда у вас деньги?
– Летом зарабатываем тем, что ездим, собираем черный металл – стучимся в двери в частном секторе, спрашиваем старые холодильники, газовые плиты, старые трубы, которые негодны уже к работе. Люди нам их либо отдают бесплатно, либо за небольшую плату с тем условием, что и мы тоже могли бы на них что-то заработать. Но это сезон, это летом мы работаем. Зимой очень трудно черметом заниматься – он под снегом, замерз. Поэтому зимой мы работаем в такси.
– Летом еще дачи объезжаем, расспрашиваем – кому фундамент, кому сарайку надо построить, кому крышу покрыть. На прошлой неделе дали нам на «Текстиль-Профи» серьезный объект – дом десять на семнадцать, и мы вчетвером его разобрали за восемь дней. Все сыты, довольны, детей накормили.
Котляры деньги любят и работы не чураются, но уровень жизни в таборе очень низкий. Сказывается общая неорганизованность, безалаберность и то, что Булгаков называл «разрухой в головах». Традиционная цыганская культура стремительно отмирает, а нормы цивилизации не делают табор лучше. Из хороших цыган получаются дурни без национальности.
Как я уже писал, котляры в Авдотьине – с 1968 года. Они были первые представители этой цыганской нации, построившие здесь дома, и, казалось бы, именно им должны были достаться самые жирные и лакомые куски, однако если они что-то и заработали, то ничего у них не удержалось. Табор идет ко дну – как в материальном, так и в духовном плане. Здесь много ограниченных, недалеких личностей, которые уступают в развитии другим таким же котлярам-молдаванам, известным мне по Горину (табор немцони) или Панееву (табор мустафони).
В авдотьинском поселке маргинальная часть составляет большинство – хулиганы, пьяницы, при случае – ворье, мелкие прощелыги. На крупных аферистов они не тянут – мозгов не хватает и духом слабы, нет в них замаха на большие дела. Люди здесь не дружат и не уважают друг друга, а скорее терпят, разбиваясь на кучки. Они внутренне созрели, чтобы расколоться и жить не традицией, не цыганским законом, а от балды, как получается, сползать и деградировать.
…Когда Джоник проснулся, первое, что он сделал, – подрался с братом. Как это водится, из‐за пустяка. Вчерашний алкоголь отравил им головы. Они сцепились прямо на улице, как два медведя, готовые изрядно потрепать друг друга. Пошли в ход кулаки, сапоги месили грязь, из-под ног летели брызги – это было похоже на картину Гойи с дерущимися на пустыре пастухами. Пес по кличке Мальчик рвался с поводка и ругался их басом настоящего мужчины.
Если Олег действительно желает добра своему сыну, которого в этот день крестили на Лежневской, он должен сделать все, чтобы сын рос отдельно от этого сборища – в другой обстановке и другой среде. В подобных трущобах жить темно и страшно, стоит постараться, чтобы вынырнуть оттуда – не в сказки Лотяну, а в мир вменяемых, добрых отношений, осмысленного труда и радости жизни.
«АХ, ЖАРКИ-ЖАРКИ…»
Бывают в жизни небольшие или почти совсем эпизодические встречи, события, которые почему-то вспоминаешь и год спустя, и два, и потом еще не раз к ним возвращаешься и прокручиваешь в памяти при различных обстоятельствах, а они все никак не теряют актуальности, как будто находишь в них некое важное для себя обобщение или акцент.
Одним из таких событий стала для меня встреча с отцом Виктором Салтыковым, главным героем документального фильма «Русский заповедник», протоиереем и настоятелем православного прихода в деревне Жарки Юрьевецкого района Ивановской области.
Место глухое, от шоссе отдаленное, рейсовый автобус туда не ходит, – действительно, «заповедник» у черта на куличках, однако отец Виктор – такой человек, с которым хотел познакомиться сам Эмир Кустурица, но по стечению обстоятельств они разминулись, а мне повезло, я с отцом Виктором все-таки встретился и даже побывал у него в гостях.
Здесь собрано то, что сохранили память и записная книжка.
«Я не верю в православие, я верю в человека, его масштаб и возможности» – такими торжественными и отчасти самонадеянными словами я начал свою статью об отце Викторе, но тот, прочитав, сделал замечание, не споря и не критикуя, а призывая к размышлению:
– Для меня ваша фраза звучит как «я рыба, но мне не нужна вода», – произнес отец Виктор.
И я задумался.
Многие его мысли заставляли задуматься – не закрывали горизонт категоричностью истины, а давали старт, подводили к возможности собственных суждений, открывали простор, учили самостоятельности.
Про Виктора Салтыкова я узнал из вышеупомянутого документального фильма, снятого режиссером Валерием Тимощенко.
– Ах, Жарки-Жарки, – пела в кадре маленькая девочка, едущая в телеге по тряской дороге. Из названия родной деревни она сделала песню так же легко, как заплела бы венок или покормила бы гусей.
Настроенный скептически по отношению к официальному православию, я начал смотреть фильм, полагая, что душеспасительные беседы и назидательные истории о «рабах божиих» мне скоро надоедят, как сладкий сироп, однако с удивлением и вниманием досмотрел до конца.
«Не надо спасать человечество – надо спасать себя», «безнравственная жизнь карается безумием», – в шлейфе этих формулировок отца Виктора я находился довольно долго. Они во мне аукались, как кони в горах – один встревоженно фыркнет из кедрача на склоне, а где-то от ручья ему ответит другой, и снова разливается безбрежная ночная тишина, к которой прислушиваешься, лежа в палатке, кутаясь в спальник…
До развала СССР Виктор Салтыков работал лесничим на Северном Кавказе.
«Бракоши там были один хуже другого – мы их ловили, они от нас отстреливались. У меня жизнь была как в американском вестерне – с погонями, засадами. А так мы, Салтыковы, – из кубанских казаков, род наш – казачий», – вспоминает отец Виктор.
О воцерковлении тогда не было и речи. Будущий священник увлекался йогой, восточными доктринами, изучал китайскую и японскую поэзию, сам пробовал сочинять в том же роде, медитировал на кромке каменистых обрывов, знал все тропинки, каждого охотника, пускал в седловину удалую лошадку…
Природа ему заменяла Бога. Он тогда поддерживал зарождавшееся в нашей стране экологическое движение, которое в конце восьмидесятых, по его выражению, было «целомудренным».
– А потом в моей жизни наступил перелом. Я понял, что человек, который ставит очистительные фильтры на заводах и предприятиях, – он не эколог, потому что тем самым он поддерживает режим, сам принцип существования этой системы. У меня был серьезный мировоззренческий кризис. Мы как сотрудники заповедника должны были отчитываться за потраченные патроны, и я, помню, сел, записал в тетрадь: «Затрачен патрон (одна штука) на отстрел лесничего (одна штука)». Потом думаю – нет, стреляться негоже… А я знал место, где точно бракоши будут, и даже знал примерно, когда они могут там оказаться. Решил – поеду и подвернусь под пулю, была ни была, но Бог не допустил. Я нашел в себе силы побороть свою слабость и стал священником, нашел себя в этом.
В сорок два года, на пике формы – вроде самая зрелость, – продолжает отец Виктор, – я думал, что моя жизнь закончена, а оказалось, она еще даже и не начиналась. Я раньше читал поэзию, классическую литературу, а теперь беру только духовные книги.
– И стихов не пишете?
– «Я бессловесен», – улыбнулся священник, ответив строчкой одного из прошлых своих стихотворений, написанного в жанре китайской лирики. – Зачем баян, когда есть кадило?
Редкое дело – сколько я ни общался с отцом Виктором, в его нравоучительных суждениях мне не было тесно, потому что за ними я видел не догму, а живое размышление, опыт и чувство. В них не было отвлеченности и дешевой однозначности, которые обычно больше всего и отталкивают в подобного рода сентенциях.
Да и я, видать, «соспел», чтобы их воспринять не как что-то голословное и умозрительно-моралистическое, а несколько иначе. Поэтому и фильм пересматривал дважды, до финальных титров.
От «Русского заповедника» веет восторженностью, легкой эйфорией оттого, что Жарки – обедневшая, малолюдная, потихоньку вымирающая русская деревня – за счет ежедневно прикладываемых к ней усилий на глазах превращается в Ноев ковчег, спасательный круг для своих обитателей, спивающихся и деградирующих; и это – целое поприще, благородное, хлопотное, необходимое дело.
Фильм – о Возрождении.
Отец Виктор в нем показан как универсальный солдат: он и на лошади скачет, и правит двухколесной кибиткой, прыгающей по ухабам (кибитка сломалась – отец Виктор ее отремонтировал при помощи мотка проволоки), и в омут ныряет и плавает под водой с картинно-развевающейся гривой седых волос – внушительный и красивый, как Речной Царь (чуть было не написал о православном священнике – как Водяной).
Деревня Жарки – это с десяток домов (электричество есть, газа нет), церковка с белой колокольней, около храма – тенистый погост за деревянной оградой, два трактора, пять лошадей (недавно прибавились двое жеребят), теплица, пасека; летают ласточки, на столбах – скворечники…
Старушка сетует:
– Корова заболела – уколы ей надо в сосок вводить, а другая корова еле ноги передвигает – старая, как я… Три цыпленка сдохло.
Вот и все новости.
Магазина в деревне нет, и даже автолавка в Жарки не приезжает – грунтовка такая, что и в сухую погоду пробраться нелегко, а уж когда зарядят дожди…
Местные жители в прошлом году приступили к строительству бетонки до ближайшего шоссе, но уложенным плитам далеко до финиша.
Школа только в соседнем селе, и ту администрация собирается прикрыть, а ведь это катастрофа для подрастающих учеников – они останутся с формальным образованием. Что значит «формальное»? – дадут автобус, который будет с раннего утра курсировать от одной деревни к другой, собирать мальчишек и девчонок, везти их в какую-то общую школу, где они и сами начнут учиться для галочки, и учить их тоже будут для галочки, а кроме того, с закрытием местной школы дети лишаются возможности внеклассных занятий, кружков по увлечению…
То есть на бумаге у чиновников все будет аккуратно и чисто, а на деле вырастут новые варвары, которые потребуют лишь «хлеба и зрелищ». И так уже многие деревенские ребята – при живых родителях – взрослеют на положении полузаброшенных. От недосмотра. Есть такое удобное, обтекаемое слово.
Вот и конюшня от «недосмотра» сгорела, а скорее всего, там «культурно отдыхали». Запой в деревне, как пожар в степи (сравнение отца Виктора, видимо так и не распростившегося с поэтическим, творческим взглядом на жизнь и речь), – один сорвался и подрывает всех. Тут же рушится и весь круг его повседневных обязанностей, которые он должен исполнять по хозяйству, – скотина не кормлена, урожай гниет, крыльцо развалилось, крыша подтекает…
Церковный приход в подобной глуши – единственно возможный культурный центр, объединяющий людей на положительных началах (если батюшка, конечно, мудрый и дельный); без него население превратится в сброд.
И недаром в деревне церковь видно отовсюду – так и должно быть, чтобы она везде о себе напоминала. Идешь с рыбалки или грядку копаешь – поднимаешь глаза, а над кронами деревьев – купол и звонница, которую насквозь пронизывают стрижи. Бог выше людей.
А у нас в Иванове сколько храмов ни построили – разве их заметно? Кому нужен «гриб» на площади Революции, который вырос в десяти шагах от советского памятника борцам-знаменосцам? Ни горячо от него, ни холодно. Кого он вдохновляет?
Но вернемся в Жарки.
В семнадцатом веке, когда храма еще не существовало, мужики копали здешнее поле. Заступ наткнулся на что-то твердое. Стали смотреть – оказалось, что в земле лежит икона Казанской Божьей матери.
Крестьяне понесли ее в ближайшую церковь – показать благочинному, но глаза им застило, и нежданно-негаданно они очутились на том же самом месте, где нашлась икона.
«Леший попутал», – мужики перекрестились и, бодрясь, отправились в намеченный путь – дорога была им отлично знакома.
Каково же было их изумление, когда они снова вернулись к вырытой ими яме!
И третья попытка не увенчалась успехом.
Поняли они, что это икона не хочет с места уходить, и основали там церковь.
Образ Казанской до сих пор в Жарках. Я видел ее потемневший лик, но ничем не проникся, ничего не услышал. Наверное, потому, что ни о чем и не спрашивал – зашел, как в музей, историческое сооружение, но храм – не витрина антикварных ценностей; это образ сердца, которое движется, потому что любит и к тому, что любит.
А я всегда любил окраинные миры, состояние переправы.
Разговор с отцом Виктором у меня получился непринужденный и сложный, несуетливый – как раз такой, которого, по-моему, сейчас остро не хватает на страницах ивановских газет и журналов и которого почему-то не могут предложить ни университетская, гуманитарная профессура, ни наши заслуженные деятели искусств, ни обычно болтливая провинциальная богема.
Все тонут в обстоятельствах, а отец Виктор – непотопляемый. Его на мякине не проведешь, но разумная непримиримость, подкрепленная действительной, а не «потемкинской» службой, не мешает ему быть миролюбивым и вдумчивым. Он борется «за», а не «в сторону» или «против». Духовное начальство из областной епархии предпочитает с ним не связываться.
– Вы приехали в Жарки двадцать лет назад, – спрашиваю я. – Что с тех пор изменилось? От фильма исходят самые светлые и радужные эмоции, которые испытывает режиссер, но сегодняшняя реальность, по-моему, противоречит настолько оптимистичному взгляду на ситуацию.
– Русская деревня умерла, – отвечает отец Виктор, – но как есть святость прижизненная, так есть и святость посмертная: мощи святых продолжают творить чудеса и по сей день, и русская деревня как ипостась святой Руси также способна и после своей смерти многое нам дать. Прежде всего, ощущение традиции, истории, нашего наследства, прикосновения к прошлому – ведь в мире происходят чудовищные изменения.
– Времена конца света? Наступил Апокалипсис?
– «Апокалипсис» переводится как «Откровение», его не надо бояться. Тот, кто будет иметь откровение, а не выдумку, не мечтательность, пусть даже опирающуюся на самые последние достижения науки и техники, тот и спасется.
– По поводу спасения – в России и в Иванове набирает популярность практика йоги. Как вы к ней относитесь?
– Йога – это духовное самоубийство.
– Значит, я уже целый год занимаюсь духовным самоубийством.
– Это нормально – метания влево-вправо никто не отменял, я сам в свое время этим увлекался. Йога опасна тем, что отменяет личность, существо человека. В йоге Абсолют связан с понятием нирваны, и надо признать, что небытие в нас заложено – Господь сделал нас из небытия, и йога расшелушивает нас обратно до него, до этой нирваны, отменяя тем самым весь смысл Рождения, нашего прихода в мир.
– А почему, на ваш взгляд, умерла русская деревня?
– Слишком быстрые и глобальные перемены произошли в мире. Русская деревня умерла, потому что не смогла стать другой. Сколько ни работай, сколько ни вкладывайся, нельзя соревноваться с ГМО. Нельзя соревноваться с тем набором развлечений, которые предлагает город. Люди из деревни бегут в города – потом возвращаются оттуда обезумевшие. Дом, обитый сайдингом, становится не домом, а чем-то другим, в нем живут по-другому. Все вокруг меняется. А святость не может стать чем-то другим, она неизменна – либо есть, либо нет.
Второй раз я приехал уже зимой, на рождественскую службу.
Перед избами красовались наряженные молодые елочки, принесенные из леса, и в церкви – елочка…
Полдвенадцатого ночи, а в натопленном храме продолжается исповедь, и здесь молиться будут без поблажек и сокращений до самого утра. Это и для молодых ног нешуточное испытание, а сколько отцу Виктору? Должно быть, к семидесяти.
И бабушки тоже – деревенские, сухонькие, кожа да кости, а стоят, не дрогнут; откуда силы берутся?
Молитвы затихают лишь в волнующей и зябкой предрассветной мгле. На улице мелкая сухая пороша, суставы затекли и язык не ворочается, но потихоньку «оттаиваешь» – бдения-то кончились!
Пора отдохнуть. Заходишь в трапезную, садишься на широкую деревянную скамью, вытягиваешь ноги. Подают тебе полную тарелку супа – густого, ароматного (он с пылу с жару, дымится, как кратер действующего вулкана), – или гречневую кашу с котлетами-великанами (втыкаешь в них вилку, как в бараний бок!) – и такая в душе радость, такое веселье, как будто и вправду Христос родился!
Воистину праздник! Любого атеиста проняло бы тем жареным-пареным духом.
А если, к примеру, всю ночь продрыхнуть или скоротать время с приятелями за бутылкой, разве будет так вкусно? Рождества не получится.
Все-таки наши предки складно придумали – устраивать после многочасового утомительного молебна пир на весь мир. Закусишь котлеткой, и все в порядке – хочется жить, бороться и чувствовать. Не зря молились!