– говорит Иван вошедшему Алеше.
Объективная структура мифа представлена в эпосе всех народов. В своей специальной поэме «Теогония» Гесиод рисует грандиозную картину космических потенций, из которых Гея-Земля порождает из себя Урана-Небо, а от брака с Ураном порождает титанов, циклопов и сторуких («Теогония», 126 – 153). Один из титанов Кронос низвергает своего отца Урана и начинает царствовать над миром (168 – 181). Но сын Кроноса Зевс тоже низвергает своего отца Кроноса и тоже становится владыкой мира (452 – 491), одерживая к тому же свою космическую победу над титанами (629 – 725) и над стихийным стоголовым детищем Земли Тифоном (821 – 868). Такого же рода обработку мифологии в виде объективных событий можно найти в германской песне о Нибелунгах, французской песне о Роланде, англосаксонской о Беовульфе (победа над чудовищем и над драконом), в скандинавской Эдде (в Старшей Эдде – целая космогония). Все эти произведения – весьма древнего происхождения, восходящие к периоду переселения народов, имеющие свою историю и разные напластования и записанные большей частью в XII – XIII веках.
Это наиболее актуальная и наиболее эффективная мифологическая структура, всегда игравшая в литературе наибольшую роль, что объясняется тем, что и сам первобытный миф тоже не различал субъекта и объекта, а в истории литературы также часто бывали моменты синтетического характера, когда возникала потребность использовать миф во всех его структурных возможностях. Поскольку диалектическим синтезом субъекта и объекта является личность, которая одновременно и объект и субъект, и поскольку личность получает свое окончательное выражение только в обществе, то эту структуру мифа можно назвать также
В наиболее яркой форме это нашло для себя выражение в классицизме XVII – XVIII веков, и прежде всего во французском классицизме. В основе такой мифологической образности лежит картезианское учение об отвлеченном рассудке, который объявляется также и строением всего общества и даже всего мироздания, так что жить по законам этого рассудка означало жить и по законам природы, поскольку сама природа мыслилась как рассудочное целое. А это значит, что всякое уклонение от законов разума и природы должно было беспощадно подавляться и уничтожаться. Возникла концепция борьбы идеи и чувственности, и в свете такой концепции конструировалась и мифология. Федра Расина (1677) есть именно такой герой античной мифологии, который перенесен в картезианскую среду и идет к катастрофе в силу невозможности объединить высокую нравственную идею и настойчивую непреодолимую страсть. Идея конфликта человеческой личности и государственности проведена в другой трагедии Расина – «Ифигения в Авлиде» (1675).
Незабываемы картины повестей раннего Гоголя. В «Пропавшей грамоте» (1831) герой повести по совету шинкаря пробирается в лес, где встречается со всякой чертовщиной и среди прочих чудес во время игры в карты тайком крестит свои мелкие карты и получает туза, короля и валета козырей, чем побеждает ведьму, которая перед этим его шестерку превратила в даму. После этого с ведьмой начались корчи, и тут же появилась пропавшая шапка с грамотой. Такого же характера и другие повести Гоголя – «Майская ночь, или Утопленница», «Ночь перед Рождеством», «Страшная месть», «Заколдованное место». В повести «Вий» (1835) весьма натуралистически изображенный семинарист Хома Брут принужден долго бегать с ведьмой на спине, а в церкви умершая ведьма сама не может переступить заколдованной черты вокруг Хомы Брута, а переступают ее только Вий, призванный ведьмой, и другая нечисть, почему Хома Брут и падает на своем клиросе бездыханным от ужаса. Вий и вся эта нечисть изображены чрезвычайно натуралистически.
Среди других подобных повестей Гоголя можно назвать «Портрет» (1835), «Нос» (1842). В «Шинели» (1842) после максимально реалистического рассказа об Акакии Акакиевиче и его шинели повествование кончается изображением того, как мертвый Башмачкин нападал в Петербурге на разных людей и снимал с них шинели и как в конце концов напал он на «значительное лицо», отказавшее Башмачкину в просьбе о разыскании шинели, сдернул с него шинель и притом зимой, подойдя к его саням сзади. После этого грабеж шинелей в городе прекратился. Характерна такая бытовая и юмористическая подробность: когда трое будочников захватили Башмачкина, то он так чихнул, что сразу заплевал лица всех троих; и пока они приходили в себя от этого чоха, мертвец скрылся.
Яркой индивидуальностью в конструировании мифа является Байрон в поэмах «Манфред» (1817) и «Каин» (1821). В «Манфреде» герой действует в чисто мифологической обстановке, подчиняет себе духов природы, но не может стать полным господином над ними, будучи к тому же вполне оторванным от общества. В «Каине» герой борется не только с богом, но также и со всеми авторитетами, хочет, но не может быть полезным народу и остается изолированным индивидуалистом.
Лермонтов в «Демоне» (1829 – 1841) тоже рисует образ гордого индивидуалиста, который соперничает с самим богом, все ненавидит и ко всему равнодушен, а интересуется только монашенкой Тамарой, овладеть которой он тоже не сумел, и в конце концов остается, как и прежде, гордым индивидуалистом, признающим только самого себя.
Здесь можно привести в качестве примера «Портрет Дориана Грея» (1891) Оскара Уайльда. Герой романа погружен исключительно в бесконечные эстетические наслаждения (вкусы, запахи, драгоценности и пр.). Но было бы преувеличенно и неверно считать Уайльда только эстетом. Все аморальные и антиморальные наслаждения Дориана отражаются на его портрете, нарисованном в чистых, возвышенных и благородно-поэтических тонах, каким был сам Дориан в молодости. Этот портрет достигает такой степени безобразия, что его не выносит сам Дориан и начинает полосовать его ножом, в результате чего сам падает обезображенным покойником, а портрет начинает сиять первозданной чистой красотой.
Ту же самую мифологическую модель мы находим и в сказках Уайльда. В «Счастливом принце» статуя самого принца действительно изображена в преувеличенно-эстетских тонах. Но все последующее изложение есть прямое ниспровержение такого эстетизма. Так, любящая его ласточка умирает у его ног от холода, а его с виду каменное сердце попадает в рай, где Господь доставляет ему вечное блаженство.
Таковы Аполлон, Эринии и Афина Паллада в «Орестее» Эсхила; Аполлон – представитель патриархата, Эринии – матриархата, Афина Паллада, учредительница Ареопага и председательница на нем, – символ государственности и гражданственности в демократическом смысле.
В «Железной дороге» Некрасова покойники – и символ угнетения трудящихся, и воззвание к их освобождению.
«Буревестник» Горького – пророчество грядущей революции.
Наконец, своей максимальной обобщенности мифология в художественной литературе достигает там, где даются изображения натурфилософского и космологического характера. К сожалению, здесь нет возможности анализировать этого рода мифологию, так что мы ограничимся только указанием на три величайших произведения мировой литературы, где этот тип мифологии проведен последовательно с начала и до конца. Это – «Божественная комедия» Данте, «Фауст» Гёте и «Кольцо Нибелунга» Рихарда Вагнера. Между прочим, мифологический анализ этого последнего произведения не так давно проводился автором данной работы[207]. Огромной обобщающей силой обладает мифологическая образность в трагедиях И. Анненского «Меланиппа-философ» (1901), «Царь Инсион» (1902), «Лаодамия» (1906) и «Фамира – кифарэд» (1913). Таковы же трагедии Федора Сологуба «Дар мудрых пчел» (1913), Вячеслава Иванова «Тантал» (1905) и «Прометей» (1919), Валерия Брюсова «Протесилай умерший» (1914) и Марины Цветаевой «Ариадна» (1965, ранее напечатано в Париже в 1927 г. под названием «Тезей») и «Федра» (опубликовано там же в 1928 г.).
Поскольку свет и цвет являются важнейшими элементами живописи в литературе, выше мы уже имели случай говорить о метафорической и символической колористике. Сейчас остается сказать только о мифологической колористике, которую часто бывает трудно отделить от колористики только символической. Из этой огромной и малоизученной области мы напомнили бы только о двух попытках разобраться в колоризме русских писателей. Первая попытка принадлежит Л.В. Пумпянскому[208], который весьма убедительно рассуждает о колоризме Державина и Тютчева в связи с некоторыми предшествующими явлениями в зарубежной литературе. Вторая попытка принадлежит Андрею Белому, который кратко, но очень метко говорит о восприятии природы у Пушкина, Баратынского и Тютчева[209]. Особенно же ярко и подробно Белый анализирует эволюцию зрительной образности у В. Иванова[210] с приведением таблиц для указания количества текстов по отдельным зрительным образам и по отдельным книгам В. Иванова.
Что касается нас, то из бесчисленного количества символико-мифологической колористики в литературе мы привели бы разве только следующие тексты И. Анненского:
Приведем еще такое стихотворение:
И наконец, приведем еще такой третий пример:
Уже на этих трех примерах каждый может ощутить, что такое мифологическая и символико-мифологическая живопись в литературе. Притом речь, идет, конечно, не только об общей художественной значимости мифа и символа, но и о том точном структурно-смысловом определении этих терминов, которое дано нами выше во избежание традиционной путаницы терминологии в обычных изложениях предмета в слишком общей форме.
Поток сознания и язык
Современное общее языкознание отличается необычайной широтой и разнообразием проблем. Примером этой широты является изучение элементов языка, которые были несправедливо оттеснены в сторону необычайным развитием структурализма. Одним из видов такого возмещения отстраненных раньше сторон языка является
Спросим себя, что такое поток сознания? Термин этот заимствован из философии (Джемс, Бергсон) и из теории художественной литературы (Марсель Пруст, Джеймс Джойс, Андрей Белый). Автор статьи о потоке сознания в литературе в КЛЭ приводит весьма интересное суждение Чернышевского, подметившего у Льва Толстого способ изображения совершенно непрерывных переживаний. У Чернышевского читаем:
«Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний… Графа Толстого более всего интересует сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души…»[212].
Чернышевский свидетельствует о большой литературно-художественной наблюдательности автора и весьма метко указывает на одну из самых существенных сторон творчества Льва Толстого. Казалось бы, это свидетельствует о чем-то вполне обыкновенном и само собой разумеющемся. Однако здесь мы имеем дело с литературно-художественным методом, который отнюдь не сам собой разумеется и который вовсе не существует всегда и везде, не требуя никакого специального анализа. То, что одно переживание незаметно вливается в другое, а это другое незаметно вливается еще в третье или возвращается к прежнему переживанию, этот метод художественного изображения, собственно говоря, весьма необычен и требует специального анализа.
Таким образом, с точки зрения истории философии и литературы это явление можно проследить еще в XIX и даже в XVIII веках как противовес просветительскому рационализму.
Необходимо отметить прежде всего прерывность и непрерывность, которыми весьма ярко отличается всякий язык. Язык трактуется обычно с точки зрения расчлененной мысли и выражения, по аналогии с членораздельной речью. Вместе с тем, однако, членораздельность языка трудно представлять себе в абсолютном виде не только в области артикуляции, но и в области содержания выражаемой в языке мысли.
Явление непрерывности заметнее всего в речи, которую обычно противопоставляют языку. В речи мы обыкновенно не замечаем не только отдельных звуков, но и отдельных слов, а иной раз и целых предложений. Однако в языке членораздельность и прерывность обычно трактуются тоже чересчур преувеличенно, что особенно видно, например, на категории отношения. Если язык есть отношение или система отношений (де Соссюр, Ельмслев), то спрашивается: а являются ли отношениями также и те элементы языка, между которыми устанавливаются отношения?
Вместо этого необходимо отметить прежде всего неразрывность и слияние прерывности и непрерывности. Это есть та самая диалектика движения, о которой писал Ленин. У него читаем:
«Движение есть единство непрерывности… и прерывности… Движение есть противоречие, есть единство противоречий»[213].
Следовательно, по Ленину, нигде не существует одной только прерывности, и всегда существует еще и непрерывность. Правда, непрерывность понимает всякий человек, для которого данный язык является родным. Ее понимает и младенец, и подросток, и взрослый человек. Поэтому неудивительно, что в школе нас обучают по преимуществу прерывным элементам языка (отдельные звуки и слова, части речи, члены предложения и т.д.). Тем не менее этих прерывных элементов в языке как таковом вовсе не существует; их изучают только ради учебы и науки. На самом деле существует только полное слияние прерывности и непрерывности в языке, так что язык оказывается сплошным континуумом, в котором прерывные точки тонут до полного слияния.
Игнорирование этого слияния прерывности и непрерывности приводит к полному исключению всякого иррационализма, а язык есть как раз слияние рационального и иррационального.
Итак, поток сознания есть непрерывная текучесть языкового сознания, возможная и необходимая как заполнение непрерывных и строго определенных моментов в движении этого языкового сознания, которые сами по себе вовсе не отменяются, но существуют исключительно только в своей взаимной слиянности. Поэтому с точки зрения потока сознания вообще не существует абсолютной прерывности в языке, но всякий прерывный элемент в языке всегда заряжен той или иной динамикой окружающей его семантики. Всякий прерывный элемент в языке существует не сам по себе, но как принцип семантического становления, как динамическая заряженность для той или иной области окружающего его контекста.
Вообще говоря, существует достаточно много оснований для того, чтобы трактовать язык как поток сознания. И к такому пониманию языка исследователи подходили довольно часто, хотя и редко выдвигали его на первый план в своих теориях.
Уже основоположники языкознания в первой половине XIX века установили, что язык есть не «дело» (ergon), но «действие», «деятельность» (energeia). И это совершенно правильно. Однако ясно, что тут далеко до выдвижения на первый план диалектического единства прерывности и непрерывности.
Философы всегда много говорили о категории становления. У Гегеля становление возникает тотчас же после установки противоположности бытия и небытия. Но сказать просто, что язык есть становление мысли и слова – этого сейчас для нас мало. В категории становления еще нет указания на активность мысли и слова, нет указания и на динамику их развития. В этом смысле термин «поток сознания» теоретически является весьма выгодным и полезным, поскольку всякий поток всегда мыслится не просто как становление, но именно как стремление, как активная подвижность, как динамика самого перехода от одного момента становления к другому.
Нередко язык трактуется как некоторого рода творческая сфера. Язык как творчество – это любимая тема многих исследователей и прежнего и теперешнего времени. Однако и этот термин «творчество», несмотря на то что язык всегда есть некоторого рода творчество, тоже является сейчас для нас недостаточным, поскольку он слишком богат и не затрагивает той менее богатой, но все же необходимейшей структуры, о которой у нас речь. Мы ведь сказали, что нас интересует момент совпадения прерывных и непрерывных элементов языка. Без этого совпадения, конечно, никакое языковое творчество невозможно. И тем не менее структура континуума не есть ни просто действие, ни просто какое-нибудь становление, ни просто то или иное творчество. Все подобного рода категории либо беднее живого континуума речи, либо богаче его, но не ухватывают сам этот континуум в его существе.
Необходимо обратить внимание также и на то, что эта категория потока и даже сам термин «поток» имели весьма длительную и сложную историю; но вместе с тем нельзя смущаться разнообразием подобных теорий, для нас к тому же давно устаревших. Ведь от всякого большого направления в искусстве или в философии всегда что-нибудь остается и притом остается навсегда, несмотря на уход этих направлений в прошлое. Культурный прогресс потому только и возможен, что при отпадении одних элементов культуры как устаревших остаются другие, уже более или менее устойчивые, если не прямо постоянные. Картину действительности как всеобщего потока мы находим еще у Гераклита. И хотя многие элементы философии Гераклита сейчас звучали бы слишком наивно, по-детски, тем не менее поток действительности, формулированный Гераклитом, много раз видоизменялся и по-разному дополнялся, но остался в истории философии навсегда. Поэтому вовсе не нужно смущаться тем, что многие философские и художественные теории устаревают и уходят в прошлое, а вот понимание действительности как всеобщего потока все-таки в той или иной форме пребывает незыблемым вплоть до настоящего времени. Поэтому ничто не мешает нам воспользоваться термином «поток сознания» даже и в языкознании.
Итак, мы ставим в качестве одной из очередных задач науки изучение в языке таких его элементов, которые, как бы они ни были изолированы от других его элементов, несут на себе энергию языкового становления и в смысловом отношении как бы заряжены своей непрестанной значимостью для того или иного языкового окружения. Сейчас пока еще трудно классифицировать такие главнейшие элементы и формулировать типы слияния одних элементов языка с другими в общем процессе языкового континуума. Но в настоящую минуту этого и не нужно делать, а довольно будет уловить и представить себе в живом виде сам принцип потока сознания. Это необходимо сделать уже по одному тому, что язык и языковое мышление есть то или иное отражение действительности. Но действительность мы можем представить себе только как всеобщий поток. Следовательно, и язык не может не быть некоего рода всеобщим потоком.
Ряд неопровержимых фактов, которые сейчас необходимо было бы привести, можно наблюдать на любых языковых уровнях.
Выше мы уже успели столкнуться с тем универсальным фактом, который можно назвать живой речью. В самом деле, можно ли сказать, что живая человеческая речь состоит из отдельных звуков. Этого никак нельзя сказать. Вот мы произнесли слово
Если идти от отдельных звуков и переходить к их более или менее фиксированному объединению, то проблема потока и здесь остается в полной силе. Что такое, например, слог? Это есть вполне определенная структура звукосочетания, которое в первую очередь мыслится, конечно, самостоятельно и изолированно. Однако можно ли здесь остановиться на этой самостоятельности и изоляции? Опять-таки никак нельзя. Неужели слова
Нам хотелось бы указать еще на один колоссальной важности факт, на который теоретики обычно мало обращают внимания.
Спросим себя: можно ли знание языка свести к знанию его грамматики? На этот вопрос необходимо ответить только резко отрицательно. Можно очень хорошо знать грамматику языка и в то же самое время совершенно не знать самого языка. И это потому, что всякая грамматика языка является сводом именно прерывных элементов языка (части речи, члены предложения, склонения и спряжения). Вот почему, хорошо зная грамматику данного языка, мы все-таки далеко не сразу понимаем свободно выбранный и живой текст из этого языка. Но кроме прерывных элементов языка в нем играют огромную роль еще и непрерывные элементы, которые почти невозможно выразить при помощи прерывных терминов. Для овладения данным языком грамматика, конечно, играет большую роль, но далеко не единственную. На данном языке нужно очень много читать разнообразных текстов, чтобы привыкнуть к языку и уметь улавливать его живую значимость. И это, повторяем, факт колоссальной важности, который сам собой опровергает понимание языка как постоянную сводимость его на одни только прерывные элементы.
Наконец – и это уже никто не посмеет опровергать, – дети научаются говорить на данном языке и понимать его решительно без всякой грамматики. Наоборот, наши дети приступают к изучению грамматики уже после того, как они в совершенстве овладели данным языком. Но как же это они могли овладеть языком, не зная его грамматики? А так, что язык вовсе не есть сознательное оперирование только грамматическими категориями, но есть неосознанный и вполне непрерывный поток сознания. Кто сводит язык только на прерывные элементы, тот должен утверждать ту нелепость, что до изучения грамматики дети не могут ни говорить на данном языке, ни общаться на нем друг с другом. Миллиарды человеческих субъектов в течение всей истории человечества общались между собой на тех или иных языках, не имея никакого представления о том, что такое грамматика. Таким образом, общечеловеческий факт языкового общения без всякого использования грамматики как науки о прерывных элементах языка является неопровержимым и абсолютным доказательством того, что в основе своей всякий язык есть вполне непрерывный поток человеческого сознания в общей стихии разумно-жизненного общения людей.
Мы сейчас укажем на употребление таких слов, которые обычно трактуются как служебные, т.е. как второстепенные по своему значению слова, хотя значимость их не менее важна, чем так называемых знаменательных слов; а в смысле спайки и в смысле получения цельной речи, в смысле заполнения промежутков между отдельными знаменательными словами, т.е. в смысле образования потока речи, значимость этих элементов языка даже бóльшая.
Возьмем древнегреческий предлог cata. Он указывает на движение сверху вниз. Это значение данный предлог имеет как с родительным падежом – cata carēnōn («с вершин»), так и с винительным – cata ton potamon («вниз по реке»). При этом может фиксироваться не только исходный пункт движения сверху вниз и не только само движение, но и его результат – cata chthonos («под землей»). Однако это направление вниз незаметным образом превращается в направление одинаковое, параллельное с чем-нибудь, или в распространение по чему-нибудь – cata straton («по войску», например, «идти или двигаться»), так что вертикальное представление превращается здесь в горизонтальное. Но эта горизонтальная направленность тоже ни в каком случае не остается на месте и в зависимости от контекста указывает на движение к какой-нибудь цели – cata thean («на зрелище», например, «идти, пойти»), на общую связанность с тем или иным предметом – legein cata tinos («говорить о ком-либо») или с его отдельными частями и сторонами, т.е. этот предлог употребляется и в разделительном смысле – cata phyla («по племенам») и даже только в приблизительном значении, как, например, в выражениях с числительными – «приблизительно десять лет» и т.д.
Это текучее значение данного предлога доходит в своей текучести до того, что начинает совмещать в себе самые крайние и даже противоположные установки. Но так оно и должно быть, если мы здесь действительно имеем дело с картиной потока. Ведь каждый последующий момент в общем потоке представляет собой нечто иное и отличное от всех предыдущих моментов, хотя в то же самое время все эти отдельные моменты, входящие в состав потока, слиты в единый и нераздельный континуум, без которого невозможен и сам поток.
Действительно, указанный древнегреческий предлог очень часто получает такое значение, как «согласно чему-нибудь», «в соответствии с чем-либо» – cata nomon («по закону», «согласно закону»). В таких выражениях, как cata daimona («с помощью демона») или cata tychēn («при содействии судьбы»), это значение простого согласия с чем-нибудь делается заметно более напряженным, поскольку речь идет не просто о согласии с предметом, но об активном содействии предмета. С другой стороны, упомянутое выше legein cata tinos в зависимости от контекста часто получает не значение «говорить о ком-либо», а «говорить против кого-либо». Это последнее значение особенно часто встречается в тех случаях, когда данный предлог становится приставкой глагола или существительного. Таков, например, глагол в выражении catagignōscein ti tinos, означающем, согласно даже учебным словарям, «замечать в ком-либо что-либо дурное», «думать о ком-либо что-либо дурное», «обвинять кого-либо и чем-либо», «приговаривать кого-либо к чему-либо», «осуждать на что-либо» и т.д. Нетрудно заметить определенного рода семантическую градацию даже в этом отрицательно-оценочном значении данного предлога, начиная от простого усматривания чего-нибудь плохого и кончая обвинением, осуждением и даже приговором.
Наконец – и это особенно любопытно для теории языкового потока, – взятый нами предлог указывает не только на вертикальное движение сверху вниз, не только на горизонтальное движение и не только на оценку, положительную или отрицательную, но и на возможность слияния всех этих моментов в одно нераздельное целое, как оно и должно быть, если семантика этого предлога действительно представляет собой поток значений. Мы имеем в виду значение этого предлога в выражении клятвы – cata toy paidos omnynai («клясться ребенком»). Подобного рода выражения указывают, во-первых, на движение мысли того, кто произносит клятву, вверх, к богам; во-вторых, здесь высказывается мысль также и о движении сверху вниз: если клятва не будет исполнена, то боги низвергнут свой гнев и силу на ребенка, и он погибнет. И, в-третьих, оба эти движения, вверх и вниз, имеют в клятвах еще и огромное оценочное значение. И все это выражается только двумя словами
Таким образом, уже на простейшем предлоге древнегреческого языка вполне осязательно можно и нужно ощущать текучую семантику, которая в словарях по необходимости указывается в раздельном виде, но в живом языке дается сплошно и текуче, включая всевозможные противоположности и противоречия и даже всевозможные оценки. В греческом выражении
Дальше, ради иллюстрации теории общеязыкового потока мы вообще могли бы сослаться на тот огромный языковой феномен, который называется
Во-первых, каждый синоним должен обладать каким-нибудь ясным оттенком, который нужно уметь формулировать в сравнении с другими синонимами. Во-вторых, каждый синоним должен не только отличаться от всякого другого синонима, но и указывать на существование этого другого синонима, пусть хотя бы этот последний был только один. Без этого смыслового перехода от одного синонима к другому не может возникнуть и речи о каких-нибудь синонимах. Синоним, будучи чем-то одним, обязательно указывает и на нечто другое, и только при этом условии оба данных слова могут оказаться одно в отношении другого синонимичными. И наконец, в-третьих, каждый синоним данного слова не только указывает на другой синоним этого слова и, следовательно, так или иначе с ним связан, так или иначе в него переходит, но и все синонимы данного слова должны указывать на это общее слово или на то общее понятие, частичными вариантами которого они являются и специфическую, единичную значимость которого они выражают. Как один синоним слова требует другого синонима, на него указывает и в него переходит, так все синонимы данной общности требуют существования этой своей общности, указывают на нее, свидетельствуют о ней, иллюстрируют ее и являются ее смысловым порождением. Общность здесь осмысляет и оформляет свои единичные выражения, являясь их смысловым законом; а каждый единичный вариант в данном случае взывает к своей общности и является ее выражением.
Теория синонимов, как и вообще теория многозначности языковых элементов, только и возможна при соблюдении тех трех условий, о которых мы сейчас сказали. Но эти три условия исключают понимание языка как только одной дискретности изолированных элементов языка и при всей дискретности этих последних требуют перекрытия их общей картиной потока.
Ради еще одного и тоже универсального примера того, как функционирует в языке принцип потока сознания, мы привели бы очень яркое, хотя все еще плохо изученное явление
Уже с самого начала ясно, что модальный языковой элемент, каков бы он ни был по своему происхождению и составу, вовсе не ограничивается только каким-нибудь одним словом, а окрашивает собой целое предложение и всю фразу, а часто и больше того.
В греческом языке оптатив выражает модальность произвольного допущения. Автор такой фразы, которая содержит в себе оптатив, конечно, выражает свое произвольное допущение вовсе не только в пределах данного глагола в оптативе. Произвольным допущением в данном случае является по меньшей мере вся фраза, содержащая глагол в оптативе. Эта фраза может содержать в себе множество разных слов, вполне отличных одно от другого и демонстрирующих собой определенную прерывность речи. Однако произвольное допущение непрерывным образом обнимает собой все прерывные элементы данной фразы, т.е. данная оптативная фраза является потоком сознания именно в нашем смысле слова, представляя собой, таким образом, континуум прерывных элементов, перекрытых непрерывностью выражаемой ими модальности произвольного допущения.
То же самое нужно сказать и о любом наклонении в области глагола. Мы бы только сказали, что индикатив тоже есть определенного рода модальность, а вовсе не ее отсутствие, как некоторые были склонны думать. Это есть модальность фактической действительности, когда подлежащее и сказуемое в предложениях объединяются как таковые, без всякого дополнительного условия, т.е. без всяких вопросов о возможности или невозможности этого соединения, его желательности или нежелательности, его ожидания или отсутствия его ожидания и т.д. Кроме того, такая модальность фактической действительности даже и в индикативе часто является весьма неустойчивой, граничащей с другой модальностью и часто даже переходящей в нее. Стоит только произнести данную фразу вопросительно или восклицательно или в целях побуждения, как эта индикативная модальность уже переходит совсем в другую модальность. И конечно, здесь дело не в отдельных словах, выражающих вопрос, восклицание или побуждение, но всегда в целой фразе, в которую входит та или иная вопросительная, восклицательная или побудительная частица, или вообще речевая форма.
И вообще грамматически слишком односторонне изучают так называемые основные члены предложения и отодвигают на второй план всякого рода вводные слова, мелкие частицы, а иной раз и целые предложения, формально не входящие в состав членов предложения, но семантически окрашивающие данное предложение совершенно неожиданным образом. Возьмем такие частицы, как
Модальными частицами у нас занимались мало. Но в качестве примера мы привели бы кандидатскую работу, защищенную в МГПИ им. В.И. Ленина в 1970 году, а именно диссертацию М.С. Чертковой «Модальные слова наречного происхождения в их соотношении с другими структурно-семантическими категориями в современном русском языке» (автореф. дис.). В то же время, кажется, не было еще ни одного крупного лингвиста, который бы так или иначе не касался употребления модальных слов. Так, академик Шахматов называл модальные слова наречного происхождения «сопутствующими обстоятельствами». Эту модальность глубоко чувствовал также еще и Буслаев.
Преувеличивать значение частиц и служебных слов, особенно модального значения, ни в каком случае не приходится. Они заполняют собой те пустые промежутки, которые остаются между отдельными словами, если эти слова во фразе брать в изолированном виде. Они воочию и, так сказать, материально превращают совокупность раздельных слов во фразе в единый и цельный континуум фразы, в котором при желании можно, конечно, различать прерывные и непрерывные элементы, но который в общем представляет их неделимую цельность.
Приведем еще некоторые примеры. Люди употребляют такое, например, выражение
Итак, поток сознания, сливающий в нераздельное целое членораздельные звуки, слоги, слова и целые предложения, играет в языке огромную роль, отнюдь не меньшую, чем элементы рациональной раздельности. Это сливает язык в нечто целое и лишает его рационально-механистических разделений. А что данная непрерывность, или континуум, диалектически сливается с членораздельными элементами языка (каковы звуки, слоги, слова и целые предложения), об этом мы уже говорили.
Это и есть язык как поток сознания.
В этом отношении весьма поучительно то, что происходит в современном языкознании по вопросу об основной направленности того, что обычно называется
Возьмите три таких русских слова, как
С нашей точки зрения, произнести такой единый корень невозможно потому, что корень слова, как и все вообще элементы языка, малые или большие, вовсе не является какой-нибудь статической или сплошь только прерывной структурой. Корень слова есть всегда нечто подвижное и скрывает в себе заряд или залог весьма большого количества разных своих проявлений, которые мы и узнаем по его огласовкам. Корень слова есть динамический заряд огромного количества превращений и является как бы законом возникновения какого угодно числа огласовок и методом нашего узнавания под непохожими друг на друга огласовками одного и того же динамически заряженного корня, одного и того же принципа для огромного языкового потока, часто принимающего неузнаваемые формы.
Здесь не место делать сводку всех современных языковедческих наблюдений по данному вопросу. Но на один пример нам все-таки хотелось бы указать. Именно динамическую подвижность корня слова весьма глубоко и весьма тонко чувствует у нас один из крупнейших советских германистов Э.А. Макаев, которому принадлежат многочисленные исследования, весьма полезные для нашей теории языкового потока. Мы приведем лишь одну цитату из одной работы Э.А. Макаева, в которой динамическая подвижность корня слова формулируется в наиболее общем и принципиальном виде. А именно здесь мы читаем, что
«в основу описания соответствующего индоевропейского и германского материала должна быть положена
Э.А. Макаеву принадлежит также и острая, по-нашему, вполне неопровержимая критика разнообразных статических теорий этимологии.
Отметим, далее, принципы
Начнем с
Далее к суперсегментному континууму относится
Упомянем также
Наконец, необходимо выделить
Было бы нелепо отвергать определенного рода направленность потока сознания во всех такого рода высказываниях. Часто здесь даже и не просто поток сознания, а целая буря сознания, то или иное волнение сознания, те или иные всплески и даже взрывы сознания. И везде тут именно поток, поскольку известное множество звуков объединяется одним ударением, так что это ударение превращает все входящие в данный поток раздельные звуки в одно сплошное и нераздельное становление. В слове
Заметим, что единство потока может распространяться на очень большом пространстве, а тем самым и языковой поток может охватывать собой весьма значительные пределы. Так, мы указали бы на целесообразность применения категории интонации к таким сложным построениям, каким является синтаксически выдержанное предложение. Интересная работа в этом направлении уже начата[215].
Наконец, указанные у нас выше интонационные и экспрессивные средства можно рассматривать и не только в суперсегментном плане. Экспрессивность речи можно толковать и вполне линейно, т.е. как особенность самой лексики[216].
Язык есть, как это обычно говорится, орудие человеческого общения. Но что значит человечески, т.е. разумно-жизненно, общаться человеку с человеком? Это значит произносить такого рода утверждения или отрицания, которые по крайней мере двум собеседникам понятны или приблизительно понятны. Итак, для разумного общения человека с человеком необходимо пользоваться теми или иными утверждениями или отрицаниями. Но что значит утверждать или отрицать? Утверждать – значит высказывать что-нибудь о чем-нибудь, приписывать что-нибудь чему-нибудь; а отрицать – наоборот, т.е. отвергать приписывание чего-нибудь чему-нибудь и высказываться в смысле этого отрицания. Но высказывание или невысказывание чего-нибудь о чем-нибудь есть то, что обычно называется