Когда за ним захлопнулась дверь, чекисты облегченно вздохнули.
— Мог и пристрелить, — сказал один.
— Да, скор на управу, — добавил другой. — От такого не уйти.
Тойво с этим не мог не согласиться: вопьется клещом — не сбросить. Иметь такого врага нежелательно, тем более, когда на кону только что обретенная свобода Лотты и ее семьи. В смутное время главенствовать силовыми структурами могли только решительные до самопожертвования люди. Они жертвовали своей душой, не боясь марать руки в крови. Раз благие цели, то и дела — тоже благие.
Самыми преданными делу Рабоче-Крестьянской Революции были евреи, латыши и чехи. Именно их приказами и устанавливался новый порядок: пулями, штыками и шомполами.
— Теперь и нам надо поработать, — сказал Тынис, подойдя к Тойво, намекая на научную часть их договоренности.
— Что — прямо сейчас?
— Конечно, отдохнуть не помешает, — зевнул эстонец. — Надо только с постоем определиться. А с вечера и начнем. Ну, а завтра я уеду в Семипалатинск.
Они побрели к ближайшему постоялому двору, оставив чекистов заниматься своими утренними делами: разводкой, учением, определением погибших бандитов, доставкой раненного героя Имре в больничку. Товарищ Лацис, отбивший в губернию молнию об уничтожении четверых контрреволюционеров, пребывал в благостном (выделено мной: от слова black — черный) настроении. Чтобы доказывать свою преданность делу, нужны жертвоприношения, и лучше, если они будут не со стороны пламенных борцов, а со стороны мирного, так сказать, населения.
Имре глядел в больничный потолок и копил злобу. Он злился на Мищенко, втянувшего его в оказавшейся проигрышной авантюру, на карлика Лациса, на пьяниц-чекистов и на отряженную за обещания барыша шпану, на счастливчика Тойво, которому просто везет и, вообще, на весь мир. Однако ничего еще не потеряно: чухонец никуда не подевался, Мищенко пока не приехал, нога беспокоит не сильно. Завтра можно вновь что-нибудь придумать.
Лотта ехала в поезде с Костромы, намереваясь сойти в Бологое. Там уже было и вовсе рукой подать до Питера. Никто из ее семьи не разговаривал, не плакал и не радовался. Все были настолько опустошены, что на эмоции не было ни сил, ни желания. Лишь отец пробормотал: «Чудом ушли, чудом».
Их некоторая обветшалость в одежде компенсировалась мандатом с печатью и подписью, легализирующим их путешествие. Впрочем, тогда еще на вокзалах народ не хватали абы за что.
А двое «спасителей» разговаривали между собой без умолку.
— Теперь можно угол снять и с казарм съехать, — сказал один.
— Да, — через пятнадцать минут ответил другой. — Поесть в столовой можно, как человеку. И к работе пристроиться.
— Ты куда пойдешь работать? — спустя час поинтересовался первый финн. — В ментовку?
— Нет, — подумав с полчаса, ответил второй финн. — Я бы домой вернулся, да нельзя. Там я дорожным мастером был. Дороги строил и здесь смогу построить. Может, и в России тоже решатся дороги справить? Тогда и я сгожусь.
— Да ты что? — засмеялся через другие полчаса собеседник. — России дороги не нужны, потому что они очень дороги. Разве не видишь? А я пойду краснодеревщиком устраиваться.
Тут и случилось Бологое.
Тойво же спал, в первый раз за месяц испытывая легкость на душе. Он сделал все, что мог. Он смог сделать многое.
9. Гроза
Тынис и Тойво, освеженные сном, пришли к зданию ЧК под самый вечер.
Товарищ Лацис их уже ждал: сидел за столом и болтал ногами взад-вперед. Он был вызывающе трезв, в то время как прочие чекисты багровели носами и краснели глазами, намереваясь отправиться по домам. За решеткой в обезьяннике хлюпала носом какая-то женщина, прижимавшая краешек платка к краешкам глаз поочередно. Покойники со двора уже разошлись по домам. Вероятно, не сами, конечно, разошлись, а их разобрали горюющие родственники.
Две ночи по старому обычаю их бренные тела следовало держать под иконами, а потом до окончания церковной службы захоронить. Буй все еще придерживался старинным традициям погребальных обрядов севера. И попы тоже пока придерживались таких традиций.
— Ну, где вы науку будете изучать? — спросил Лацис.
— Так — хоть где, — пожал плечами Тынис. — Где свободно.
— Тогда у моего героя-заместителя, — не терпящим возражений тоном сказал начальник. — У Имре. Там как раз пусто, только стул сломан.
— Годится, — кивнул головой эстонец.
Электричества, правда, не было, вероятно потому что Ильич пока еще не запатентовал свое название, применимое к лампочке, но это дело было поправимым. Тынис принялся расставлять по углам помещения гнутые зеркала из небольших полированных стальных пластин, спотыкаясь, время от времени об остатки стула, норовившие попасть под ноги. С торжественным видом он достал из своего багажа «машину Фарадея» с ручкой для вращения: штуку, производящую электричество в ограниченных масштабах — и водрузил ее на стол.
— Шайтан-машина? — спросил товарищ Лацис, прошмыгнувший под руками Тыниса. — Смотри, чтоб у меня без пожара.
Для убедительности он ткнул кобурой маузера эстонца под коленку.
— Если что случится — убью, — твердо сказал он. — По решению революционного трибунала.
Сомневаться, что убьет, не приходилось. В углу за решеткой всхлипнула женщина, так громко, что звук всхлипывания донесся даже через прикрытую дверь.
— Это кто? — покосился в сторону звука Тынис.
— Преступница, — ответил Лацис. — А что?
— Может, она приберется здесь, да воды принесет в шайке, да несколько полотенец, да спиртом протрет зеркала и шары? — заметил эстонец.
Начальник тотчас же пробежал по комнате и выбежал в дверь. Из коридора раздался его восторженный рев.
— Будет тебе амнистия, Матрена, — кричал он. — Пол подмести, воды принести и спиртом протереть все, что скажет товарищ ученый.
— А как же расстрел? — оживилась женщина и высморкалась в мокрые уголки платка.
— В другой раз, когда попадешься, — пообещал Лацис. — Идет?
— Идет, — обрадовалась Матрена.
— За что ее? — поинтересовался Тынис, когда та смоченным в воде веником смела с пола всякие щепки, грязь от сапог и чьи-то потерянные зубы.
— Да был повод, — ответил начальник. — Нашего сотрудника пристрелила из ружья. Дрянь, конечно, был чекист, но нельзя же во власть стрелять! Это же полная контрреволюция.
Женщина, услышав разговор про себя, опять всхлипнула.
Тойво от нечего делать подошел к окну и принялся разглядывать улицу.
Рядом с бывшим полицейским участком добротные купеческие дома, дальше по вымощенной булыжниками дороге церковь на горке. Другая дорога — к железнодорожной станции — грунтовая, словно выработанная по центру. Когда дожди проливные — здесь собирается вода, которая делается грязью. Еще пятьдесят лет — и будет овраг, а не дорога. Весь Буй одноэтажный, но не барачный. Двухэтажное здание Екатерининской гимназии приспособлено под разные цели: под склад, под больничку — раньше в Буе был просто акушерский пункт на две койки, одна комната — под школу, одна — под Комбед, Комитет Бедноты, там теперь голытьба и лодыри со всего Буя пьянствуют. То есть, гимназия оптимизирована. Второе двухэтажное здание — ЧК.
Где-то громыхнул гром. Вдоль по улице, промчалась, как ветер, вытянув вперед голову, чья-то заполошная курица. Дело к дождю, сильному летнему, усугубленному грозой.
Женщина между тем достала откуда-то из своего узелка полулитровую бутылку, начала смачивать из нее тряпку и протирать пластины зеркал.
— Стоп, стоп, — всполошился Тынис. — Ты что делаешь?
— Сам же просил, барин, спиртом протереть, — ответила та. — Спирта у меня нет, вот самогонка тоже подойдет. Хорошая, выдержанная, чистая, как слеза.
Эстонец посмотрел на Лациса, тот только кивнул: мол, все правильно. Тынис вздохнул, достал из саквояжа двухсотграммовый бутылек и протянул его женщине. Она, не моргнув глазом, убрала его себе в карман и продолжила макать тряпицу в самогон. Тойво это развеселило, и он фыркнул.
Тынис жестом потребовал вернуть ему свой спирт и самолично перепротел все зеркала и шары динамо-машины.
— Ну, вот, теперь нужен стул с высокой спинкой и, пожалуй, можно начать, — объявил он.
Женщина по указке начальника приволокла откуда-то оговоренную мебель, а за стенами ЧК снова громыхнуло.
Тойво было предложено присесть на стул по максимуму удобно, но это все никак не удавалось. Очень неудобный был стул, твердый, не к столу будет сказано. Эстонец промокнул спиртом ему лоб и прилепил на него льняную полоску с тончайшими медными проволочками, вплетенными вдоль ткани. Товарищ Лацис примостился на кушетке, положив себе на колени маузер в кобуре. Женщина отошла в угол, она почему-то не отправилась домой. На нее как-то перестали обращать внимание, будто ее и не было в комнате, или она стала просто частью интерьера.
— Все! — сказал Тынис через некоторое время, последний раз обойдя расставленный по местам инвентарь. — Можно начинать. Посторонних просим покинуть помещение.
— Это кто — посторонний? — возмутился Лацис. — Матрена, пошла вон отсюда! Хотя — нет: будешь ручку крутить, как профессор скажет.
— Ну, ладно, — согласился эстонец. — Все равно специфика теста сугубо научная, никто не поймет ни хрена.
— Ни Буя не поймет, — поправил его Тойво. — Что мне-то делать?
— Сиди расслаблено и молчи. Женщина будет крутить магнето, как я покажу, я же буду фиксировать изменение экстраполяции, колоризацию рефракций. Потом на мои вопросы отвечай, что в голову взбредет. Каждое твое изменение настроения будет сопровождаться возникновением в голове некоего образа, постарайся его представить. А я постараюсь это представление поймать.
— Сколько времени займет все шаманство? — поинтересовался Лацис.
— Ну, полчаса, не больше, — прикинул Тынис.
— А больно не будет? — не испытывая ни страха, ни беспокойства, спросил Тойво.
— Нет, разве что голова может слегка поплыть, да кончики пальцев покалывать. Да, вот еще что, — внезапно вспомнил эстонец. — Если Матрена действительно будет крутить ручку, то платок ей лучше снять, а то голова будет чесаться, как ненормальная.
Товарищ Лацис перевел женщине эти слова, с русского на русский.
— Ты бы платок на время сняла, — сказал он ей. — Не то вши заведутся. Будешь простоволосая — не заведутся.
Матрена с явной неохотой стащила с головы свою косынку, вероятно, пожалев, что поддалась своему любопытству и не ушла. Волосы у нее были рыжие, густые и доходили до плеч. Она вся зарделась, словно не головной убор сняла, а сама разделась.
С улицы опять загромыхало, но дождь пока еще не начался — началась тишина и полная неподвижность природы: ни один листочек не шелохнется, даже курицы бегать перестали.
Тынис зачем-то пожал плечами, словно в недоумении, и показал женщине, как крутить ручку динамо-машины. Она сделала несколько оборотов, между стальными шарами с треском пробежала молния, Матрена взвизгнула и отпрянула.
— Отлично, — сказал эстонец, надел поверх одежды белый халат, вероятно, чтобы отличаться от всех других людей в комнате и развел шары своей машины под определенными углами. Женщину он жестом пригласил браться за ручку вновь. — Все, ничего страшного больше не будет.
Тойво со своего места улыбался. Товарищ Лацис смотрел за происходящим, как за спектаклем, откровенно развлекаясь представлением. Матрена с круглыми глазами и румянцем во всю щеку выглядела встревоженной. Тынис изображал из себя чудаковатого ученого: шептал что-то под нос, кивал головой и ерошил свою шевелюру. За окном бабахнуло так, что задрожали стекла и резко пошел сильнейший ливень.
По взмаху руки эстонца женщина закрутила ручку, опасливо косясь на стальные шары, но ничего не происходило, и она успокоилась. Тынис встал перед стулом и принялся оглядываться по зеркалам. Тойво почувствовал, что проваливается сквозь землю.
Такое бывает от стыда, от чрезвычайного усердия, подтвержденного клятвой. Такое, да не такое. Он провалился фигурально: пролетел сквозь пол, сквозь подвал с пустыми камерами для задержанных, сквозь землю, сквозь камни, сквозь воду, сквозь огонь, а потом наступила чернота.
Чернота как наступила, так и отступила. Тойво опять сидел на стуле, а Тынис оглядывался по сторонам. У Матрены волосы медленно становились дыбом, и это выглядело очень смешно. Она, вроде бы, даже не замечала своей новой прически, продолжая крутить ручку магнето.
Тойво засмеялся, и получилось это у него счастливо, как в детстве. Все хорошо: Лотта доберется до Питера, где их приютит тетя Марта, потом по Карельскому перешейку они совершат переход в Финляндию — так будет. Он тоже завтра выедет отсюда, а Тынис задержится на пару дней — в принципе, так и планировалось. Матрену не расстреляют, она вернется домой, слегка пришибленная от пережитого. Волосы у нее перестанут смешно топорщиться.
Лацис — а что Лацис? Лацис — именно «что». Тойво не знал, что будет с ним завтра. Ему почему-то сделалось понятным самое ближайшее будущее людей, а начальник ЧК человеком не был.
Палачами могут работать только лысые люди. Их восприятие чужого страха и страданий притупляется. Они заняты сугубо механическим процессом: голову снять с плеч, повесить за шею, руки-ноги переломать, а потом живот разрезать, поджечь у столба, распять на кресте. Все это при скоплении людей. Люди насыщаются зрелищем мук.
Чувства лысых притупляются. Все, в принципе, остается: и любовь, и дружба, и улыбки милых, и сердечность встреч, но нет остроты. А как же иначе — волосы для того и служат, чтобы с космосом иметь связь, а посредством космоса — и между людьми.
Но те волосатые, что добровольно приходят смотреть на казни, а также те волосатые, которым случилось эти казни устраивать — не люди. Это маньяки. Они сострадают страдающим, но сострадание это вывернутое: они получают от этого кайф.
Товарищ Лацис был маньяком, но это его не выделяло среди прочих начальников ЧК и членов ЦК. Они там все были маньяки. Они там все будут маньяки. Поди, попробуй, отличи их от прочих людей.
Тойво отличить мог: щупальца, протянувшиеся к голове Лациса, протянулись и к сердцу. Антикайнен не сомневался, что Самозванец, мнивший себя богом, именно через таких маньяков продвигает свою власть. Лохматая Матрена не была отмечена связью с гигантским Черепом, парящим в нигде, Тынис — тоже (подробнее о Самозванце — в моих книгах «Радуга»). Тойво провел рукой над своей головой, будто надеясь нащупать мнимый отросток щупальца. Точнее, конечно — как раз не нащупать.
Спохватившись, в тщетности такой попытки, он посмотрел в одно из стальных зеркал в углу, но угол был несоответствующий. Ну, что же, надо приглядеться к себе, когда опыт по обнаружению души, который проводил Тынис, закончится.
— Как ты себя чувствуешь? — поинтересовался эстонец.
— Нормально, — ответил Тойво.
— Нормально, — ответил Тойво.
Это было странно: два раза отвечать одно и то же. Ладно, революционные вожди по три раза для солидности одно и то же слово повторяют. Ладно, юристы одно и то же слово жуют, жуют, пока не пережуют. Но он-то ни то, ни другое.
— Представь, что ты можешь понимать мысли, или побуждения других людей, — продолжил Тынис. — Получается представить?
— Я понимаю мысли других, — пожал плечами Тойво.
— Я понимаю мысли других, — пожал плечами Тойво.
Эстонец склонился к своей тетради и начал в ней что-то писать, заглядывая в зеркала. Он достал несколько полосок разноцветной бумаги и начал, меняя их перед своими глазами, сравнивать цвета с чем-то только ему видимым в зеркалах. За окном дождь лил, как из ведра.
— Итак, — продолжил Тынис. — Что чувствует оказавшееся здесь женщина?
— Она думает, что очень хорошо, что не пошла домой, а пережидает непогоду под крышей. Еще ей нравится твой саквояж. Да и ты ей нравишься, — сказал Тойво.
— Она думает, что очень хорошо, что не пошла домой, а пережидает непогоду под крышей. Еще ей нравится твой саквояж. Да и ты ей нравишься, — сказал Тойво.
Матрена, услышав это, не испугалась. Наоборот, она заулыбалась чудесной открытой улыбкой. Если бы не шар волос вокруг головы, улыбка бы преображала ее в настоящую красавицу.
— А что думает какой-нибудь человек на другой стороне улицы в другом доме?
Тойво удивился вопросу: как он может знать, что в голове у кого-то, кого он даже не видит? Однако он попробовал посмотреть в окно и тотчас же почувствовал страх, веселье, заботу и ненависть. Все это были различные восприятия, которые как бы отразились в его личных ощущениях. Сильнее всего его донимала ненависть. Вообще-то ничего в этом необычного нет: любовь и ненависть — два самых сильных чувства, которые одолевают человека.
Но эта ненависть казалась ему всеобъемлющей. Она переливалась, как спираль, то скручиваясь, то раскручиваясь, меняя цвет с белой до ослепительно белой, словно раскаленной.
Тойво постарался проследить, откуда эта спираль пробивается, и с удивлением для себя обнаружил, что может видеть через пелену ливня и через стены домов. Спираль рассыпалась, перестав быть видимой, зато сделавшись какой-то осязаемой, что ли. Как след, состоящий из запахов, для гончей собаки.
Этот след привел его к старому доброму слегка подраненному чеху Имре, что сидел на подоконнике Екатерининской гимназии и смотрел на улицу. Имре тоже был маньяком — щупальца Самозванца цепляли его голову и сердце так, что непонятно было, кто кого удерживает: отростки его — либо наоборот.
Тойво понимал, что ненависть, обуявшая чеха, имеет вполне предметную направленность. Странно, когда едва знакомый человек начинает раздирать себе душу, пытаясь в помыслах своих уничтожить либо унизить другого человека, о котором, пожалуй, ничего не знает.