Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Курс. Разговоры со студентами - Дмитрий Крымов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Варя. Ну, мне кажется… да.

Крымов. Ты москвичка?

Варя. Да.

Крымов. Тебе в Москве комфортно?

Варя. М-м-м… Да.

Крымов. Полностью?

Варя. Ну, в разных местах по-разному…

Крымов. А в каком некомфортно?

Варя. Ну, на той же Тверской мне некомфортно.

Крымов. Почему?

Варя. М-м-м… Ну, я не люблю широкие, громкие дороги, и… такие специальные места… Ну, такие места… Много магазинов, людей…

Крымов. А что, ты в магазины эти не заходишь?

Варя. Ну, мне больше нравятся переулки и узкие улицы, не знаю. Я очень люблю Чистые и Китай-город…

Крымов. Ну вот смотри. Тверскую уж так вылизывает Собянин для москвичей как бы, а тебе не нравится. Что тебе не нравится?

Варя. Мне как раз не нравится, что это специальное место, куда нужно идти и гулять там. Специальные лавочки, какие-то украшения… Не знаю…

Крымов. Ну этим же ты сходна с Гоголем? Ему тоже, наверное, на Тверской, то есть на Невском, было неуютно… Вот как бы ты описывала Тверскую улицу с точки зрения человека, впервые ее увидевшего? Тверская улица – это потрясающе, да? Брусчатка там, асфальт, идут машины и в ту сторону и в другую сторону, и поливальные машины… Дома стоят из камня. И электричество, и там… Я не знаю… И полицейские машины иногда проезжают. И все так чинно, чисто… Вот как иностранец, который два дня побыл в Москве и обычно говорит: «Fantastic! Fantastic! Amazing!» А вот давайте проследим вот за этой бабушкой, которая идет мимо Елисеевского… А вот куда она пошла? Она завернула. И как только ты заворачиваешь с Тверской улицы, начинаются твои приключения. Если ты хочешь посмотреть за какой-нибудь бабушкой или за любым человеком, ты увидишь то, чего не захотела бы увидеть. Да? Ну хорошо, это, наверное, случайно. Давай посмотрим на другого. Вот вполне симпатичная дама идет. Давайте посмотрим. У-у-у, ёклмн… Что там такое?! И это в Москве? Эти два случая позволяют тебе сказать: вы знаете, хуже, чем Тверская улица, вообще ничего нет. Исчадие ада. И это наша Тверская! Наша?! Так что? Про Тверскую интересно, а про Невский нет? Так не бывает. И это не дурацкие истории… То есть дурацкая судьба у этих людей, дурацкая и совершенно драматичная, это как бы подноготная красоты. Это иллюстрация его великой идеи, что нельзя долго смотреть на смешное – заплачешь. Нельзя долго смотреть на красивое – это будет ужасно.

Варя. Не знаю, простите, я очень плохо рассказываю…

Крымов. Ну, рассказывай как можешь. Важно продраться к твоему чувству по отношению к Гоголю и к этому сборнику великих произведений. Ты понимаешь, ты не закрывайся, ты открывайся. Потому что я тебя не открою. Я, если тебя начну открывать, я открою свое. А ты должна открыть свое. Понимаешь? Вот задача. Иначе великое пройдет от тебя стороной. И ты останешься бедной. Ты должна раскручивать свои мозги, чтобы найти то, что тебе интересно в Гоголе. Должна. Именно должна. Вот пока я не понял ничего. Дурацкие истории? Плохо придумывал сюжеты? Убей бог, не понимаю. Как-то это мелко.

Понимаешь, если мы не подтянем себя за уши к Гоголю, мы останемся маленькими людишками, торопящимися по своим делам мимо его памятника. Надо заставить себя ответить на некоторые не школьные вопросы. Что он для тебя? Какой? Теплый? Холодный? Страшный? Обхохочешься? Или, наоборот, несмешной? Какой-то странный, дремучий? В чем разница с Гофманом? В чем разница с Хармсом, у которого старушки выпадают, а у этого русалки выходят? В чем разница? В чем?.. Ты должна это почувствовать. И тогда возникнет понимание «зачем». Зачем ты это делаешь. Без этого дальше не пройдешь. То есть можно, но не нужно. Не нужно. Профессионализм без ответа «зачем» – это пошлость.

Варя. Угу.

Крымов. А если есть «зачем», то остальное подтянется. Если ты очень хочешь что-то сказать про Гоголя… А ты не можешь не хотеть сказать про Гоголя, просто не можешь. Все эти писатели, которых я вам дал, про них нужно просто… гореть. Это как печка. Все. Одиннадцать печек просто, теплых печек. Горячих! Не прикоснешься. Вот просто открыть, погреться, понять конструкцию и построить свое. Они помощники, только надо эту помощь попросить. Надо ее оттуда вызвать, эту помощь. В чем сложность, Варь? Объясни мне. В чем для тебя сложность думания на этот предмет?

Варя. Ну, я не очень понимаю, как мне нужно думать… Я просто… Мне же нельзя думать о «Мертвых душах» и о еще чем-то? Ну, в смысле, он же был разным. И что вот он потом уехал из Петербурга, и у него как-то переменилось все в голове. Или это неважно совсем? И мне не нужно думать об этом? Мне не нужно думать, не знаю, о письме Белинского, который ему написал?..

Крымов. Нет, что для тебя важно, я не знаю. Что для меня важно – ты увидишь, когда я буду делать спектакль. А что для тебя важно, что тебе интересно? Ну как ты меня спрашиваешь, это важно или нет… Мы же не школьное сочинение пишем… Вот тебе заказали скульптуру Гоголя. Вот Андреев, который делал скульптуру сидящего Гоголя, ну ясно, что он заполнился Гоголем-мучеником просто, который завернулся в шинель, только нос видно. И вообще похож на какую-то глыбу камня, из которой только нос торчит и волосы спадают на лоб. Больше ничего не видно, ни фигуры, ничего. Закутался и сидит. Необычный совершенно такой памятник. Великий путаник. А другой памятник, стоящий, сделанный в советские годы, где написано «Гоголю от Советского правительства» – ну, такой позитивный, как Маяковский на площади Маяковского, такой «Гоголь – наше все», один из портретов на стене класса, который не запутывается нигде. А тот – запутался. И игрок, и сам запутался, и всех запутывал.

Что это за характер? Маленький гном, он был меньше, чем Пушкин, на пять сантиметров, приехал из Малороссии в столицу, пришел к Пушкину и просил письма из дома присылать на адрес Пушкина. Пушкин говорит: «Ты что, с ума сошел? Не смей этого делать! Почему ко мне должны твои письма присылаться?» Он пиявка. На него можно взглянуть как угодно, но это гениальная пиявка. К Пушкину он просто присосался, притом что Пушкин хохотал до слез и ввел его в свет, что называется. Но он странный болезненный человек, который принципиально испытывал дискомфорт в жизни. Вот просто дискомфорт. Ему везде было плохо. И со всеми было плохо. Может быть, только кроме Пушкина. Спектакль поставили, «Ревизор» в Малом театре – плохо. Царь пришел, похвалил – плохо. В Петербурге – плохо. Уехал – плохо. Места не мог себе найти. Такие письма писал, что в собрании сочинений, мне подарили недавно дореволюционную книжку «Весь Гоголь», и там в предисловии сказано, что письма мы сюда не включаем, потому что не надо читать все, что написал этот великий человек… Это сильно роняет его в глазах потомков, его письма к матери, к сестрам. Это же патологический человек. Вот в чем его патология? Это же Акакий Акакиевич, он ни в чем ему не уступает… Ты так описываешь Акакия Акакиевича, каким его увидел Норштейн. Он увидел добренького старичка. Ну, в мультфильме он его так изобразил, ну хорошо. Но в общем-то Гоголь-то описывает чудовище. У которого, кроме переписывания чужих текстов, вообще ничего нет в голове. Чужие слова переписывает. И весь в заплатах. Ты можешь себе представить, как он пахнет? Акакий Акакиевич. Можешь, наверное. Ну, вот он так и пахнет, как ты можешь себе представить. А откуда ему пахнуть по-другому? Это же довольно противно, это же…

Кто такой Гоголь? Чем он тебя, чем он тебе? Вот я понимаю, Валя про Толстого: стыд. Господи, я думаю, боже мой, ничего себе взгляд на Толстого – стыд. Вот Достоевский копает, копает, копает всех, и ему не стыдно, не стыдно ему, он вот знает, что человек состоит из говна какого-то, и вот он пока все не вычерпает оттуда, ему не стыдно. А Толстой как бы наполовину ангел, не уступающий Достоевскому по уровню таланта, исследует того же человека – и все ему стыдно, все ему неловко. Вообще, не знаю, это грандиозное качество – стыд. Стыд за человечество, стыд за устройство государственной власти, стыд за церковь, стыд за то, что, не знаю, люди любовью занимаются, это стыдно, это все стыдно, не надо. Стыдно, стыдно за нечестность, мы не так живем, так жить нельзя.

А кто такой Гоголь? Кто такой Гоголь? Вот он же на планке великости стоит не ниже, чем Толстой, чем Пушкин. Или ниже? Если ниже, почему? Если не ниже, тогда изволь его разобрать так же, как мы докопались, что Лермонтов – это пацан, закомплексованный пацан. Только когда он видит Казбек или Машук, он тогда не комплексует, а так – человек-комплекс. Исковерканный Пушкин. Это же мы докопались. Исковерканный Пушкин – не знаю, для меня это все. Вот взять Пушкина, слепить, потом разбить эту самую скульптуру и склеить вот как-то кособоко, но из пушкинских частей. И назвать это «Лермонтов». И памятник Лермонтову – это разбитый и склеенный Пушкин. Я, понимаешь, специально склоняю вас к перегибам. Мне не надо объективности, не надо школьной объективности. На ней ничего не построишь, кроме портрета в деревянной рамке в школьном классе, который ничего никому не говорит. (Пауза.)

Не, Варь, ты должна… Ты должна. Это часть работы, это как макет делать. А так ты только макетный нож крутишь в руках, а не режешь, ты макет не делаешь, а мне макет нужен. Ты должна двадцать пунктов, двадцать пять, тридцать пунктов своих ассоциаций на лист положить… Ты сделала себе такой лист, о котором я говорил?

Варя. Да.

Крымов. Покажи.

Варя. Ну, у меня не такой сейчас… У меня просто А4.

Крымов. Покажи. Низ покажи. Нет, я же сказал – неровный.

Варя: Ну простите.

Крымов. Вот у тебя и мысли такие стандартные – А4… Я же не просто так говорю: возьмите большой лист с неровными краями. Я же вам помочь хочу… (Пауза.) Ну что? Стопор?

Варя: Угу.

Крымов. Дать тебе подумать?

Варя: Да, давайте… (Окно с Варей закрывается.)

Крымов. Он Хлестаков в чем-то. С Пушкиным на дружеской ноге – это он про себя. Он великий жулик, великий жулик, который изобрел стиль, который стал русской прозой. До него, в общем, русской прозы не было. То, что Пушкин и Лермонтов писали, это вполне мог француз написать. А это – русская проза. Косноязычный… Вот Синявский пишет, что он из своего косноязычия сделал русскую прозу. И если даже попробовать прочитать «Птица-тройка, куда несешься ты?», там столько разных… В этом тексте столько лишних букв и запятых, что ты это гладко не прочитаешь. Даже это. А этому гениальному куску предшествует страница, или полторы страницы, или две с половиной страницы, которые абсолютно никто не читает. Это просто, ну как бы… из позднего Гоголя. Это абсолютно… манная каша. С комками. А кончается вдруг такой поэзией. Это странное сочетание. Гоголь – это странное сочетание. Ну, я не знаю… Я так не могу это оставить, что ты сидишь, мучаешься насчет Гоголя и не можешь сказать ни одного слова. Это же такое ароматное явление. Это какая-то медицина. Это медицинский случай. Медицинский случай, причем публичный медицинский случай. Он не скрывает, что это медицинский случай. Это – «Да, я – медицинский случай!». Вот такой вот гном. С Пушкиным на дружеской ноге. Он не дружил! Он не дружил! Он присасывался. У Пушкина были другие друзья. Вяземский. Декабристы. Пущин. Кюхельбекер. Были, ну, как бы нормальные люди. А этот гном какой-то. Ну, гном. Он пришел из Малороссии, провинциал такой. Плохо говорил. Амбициозный. Липкий. Липкий он был. С ним не здоровались его соученики, потому что он был липкий, у него же там страшная фраза есть, когда Пушкин умер: «Для кого же я теперь буду писать?» Он про себя думает в этот момент. «Для кого же я теперь буду писать?» Это же абсолютно эгоцентричный человек. Но великий писатель. Что такое художник? Это сочетание красок. Что такое писатель? Писатель – сочетание слов. Он – великий сочетатель слов. Что такое проза? Это сочетание слов. Он великий вязальщик слов. Он создал русскую прозу – фантастическую, грандиозную русскую прозу, ну что тут поделаешь. Сотканную не по законам пушкинской прозы, а по законам какой-то сказочной… не знаю, сказочный реализм. Фантастический, как вино какое-то, его можно просто пить. Иногда это прогорклое вино, иногда это какое-то сладкое вино, чересчур сладкое, церковный кагор, который можно только наперстком попробовать, а так его пить не будешь. Но это, не знаю… фантастический человек. И все у него летают как нечего делать… Ну что тут говорить… Не знаю, ну найди что-нибудь такое сама… тебе же потом камень рубить, скульптуру делать. Это для тебя, не для меня… Пускай мои мысли будут твоими, пожалуйста. Но ты должна это почувствовать, почувствовать. Ты тут, нет?

Варя (голос). Да, да. Я тут.

Крымов. Ведь то, что Пушкин ему подарил сюжет, известно только от него самого. И что наборщики смеялись, набирая «Вечера на хуторе», никто не знает… Нет свидетельств больше, кроме как его запись в дневнике или в письме кому-то… Вполне возможно, он наврал. Поначалу он был учителем. Простым учителем. А самосознание у него было как у Иисуса Христа. Гипертрофированное, надутое, до какого-то момента не оправданное, смешное, нелепое. Потом, когда пошла литература, вдруг оказалось, что это имеет такое великое содержание. Сначала «Вечера», потом эти «Петербургские повести», потом «Ревизор», потом «Мертвые души». Собственно, он больше ничего и не написал. Он увяз в этих «Мертвых душах», заболел, кончил эти «Мертвые души» совершенно не так, как начал, а второй том – известно, что с ним произошло. Там поэзии и легкости уже нету. А возьми двенадцать томов, или сколько у него там томов в собрании сочинений, так все, что мы знаем и любим, умещается в двух с половиной, а десять томов – это религиозные тексты. Я несколько раз их пытался прочитать – это невозможно. Это не то, за что Белинский его ругал. То еще более или менее хотя бы понятно. А вот эти религиозные тексты – это просто свет туши. Ну как это? Это разве не странный персонаж? Самый низкий, маленький человек в русской литературе из великой плеяды гениев… И писал о нечистой силе. Ну разве это не цепляет? Ну хотя бы это. Понимаешь? Тянуло к Пушкину, а писал про нечистую силу. Тянуло к самому светлому, а писал про тьму… Про черта пишет, как про своего соседа. Маленький человек, который красил свои платки, которые из кармана торчали. Ну ты знаешь людей, которые красят свои платки?

Варя (голос). Нет.

Крымов. Варя, в общем, смотри. Тебе надо взять неровный листок бумаги большего размера. И пиши не тривиальные вещи, не школьное сочинение про Гоголя, а выискивай какие-то интересные формулировки, которые потом подскажут тебе твою близость к нему, которые позволят тебе на этом базировать твое пространство, твой сценарий, твою игру. Тогда автор становится прозрачный. Это призрак в том японском мультфильме, который Петя мне прислал, когда девочка среди призраков. Там есть такие полупрозрачные черные призраки… Они же есть, но через них видно! Вот так и эти писатели: они есть, но их нужно сделать прозрачными, их нужно исследовать, исследовать, из чего они состоят. И тогда… Ну, как бы ты будешь через них видна. Смотря, правда, с какой стороны ты будешь находиться – с той или с этой… Ну неважно. В общем, ты сможешь ими манипулировать, они станут частью тебя. А так я не понимаю. Ну не понимаю, я не буду скрывать. Я не понимаю.

Ты понимаешь, по какой шкале мое недовольство сейчас происходит?

Варь, ты ушла отсюда или уже что? Ты плачешь в туалете? Где ты?

Варя (появляясь). Нет, я вас слушаю.

Крымов. Ты не плакала?

Варя. Ну, плакала. Но не в туалете.

Крымов. Ну хоть плакала, ладно.

Варя. Но я вас слушаю.

Крымов. Варь, ну ты, это самое, думай, пожалуйста…

Варя. Нет, я все поняла…

Крымов. Как говорится, о себе не думаешь, подумай обо мне. Я расстраиваюсь. Не надо меня расстраивать, я этого не заслужил…

Варя. Да, угу… Я понимаю.

Крымов. …Давай. Пожалуйста, в следующий раз что-нибудь повеселее, а то я что-то расстраиваюсь очень.

Ругань

Не понимаю. Прошло недели две минимум. И ничего не изменилось. Почему? Вообще объясните мне – что происходит? Мы так хорошо начали первый курс – столько было работ, столько было азарта… Сейчас сидите… Я не понимаю. Что случилось? Я в этом виноват? Скажите мне – в чем? Я учу вас профессии, но ответ же какой-то должен быть… Елки-палки, вы боитесь учиться? А если бы вы в Физкультурный институт пришли, вы бы тоже боялись к этой палке подойти? К перекладине?

Я сейчас встану и уйду, не могу… Может не получаться, но почему вы не делаете ничего?

Ребятки, давайте я вам дам простые задания: сделайте павильончик, – и вы будете довольны, наверное. Может, и это для вас сложно? А что для вас несложно, скажите мне?

Давайте опустимся на землю, я лучше плюну, зачем я буду нервничать? Я чувствую, что я начинаю нервничать и злиться, это мне не нравится. Как вы понимаете, я готов быть в хорошем настроении, только нужно, чтобы вы кидали в эту печку дрова. А когда вы не кидаете, я начинаю своими дровами топить – тебе придумал, тебе придумал, тебе придумал… И что? Вот я, например, тебе придумал. Я придумал, почему человек с шестью зубами и с одной рукой написал самую смешную книгу в истории мировой литературы. Давайте подумаем: почему? Наверное, потому, что человек с двумя руками и с тридцатью двумя зубами пишет там, не знаю, историю партии. Скучно. Давайте выбьем ему зуб, я по одному выбивал бы зубы и отрубал бы какие-то части тела, пока не понял бы, что вообще писатель должен иметь шесть зубов и одну руку. Это и есть игра, игра-исследование: сколько зубов надо иметь для того, чтобы написать такой замечательный роман «Дон Кихот»? Нужно иметь всего шесть зубов! Остальные – лишние! Когда тридцать два, восемнадцать, девять, даже семь – он не писал. Написал, когда было шесть… Я подобрал бы литературу к каждому куску, к каждому выбитому зубу. Это ты же мне сказала, что Сервантес имел шесть зубов? Это же не я придумал. Ты же это не просто так сказала? Тебя это чем-то заинтересовало? Да? Только потом ты об этом не думаешь – и все уходит в песок.

Ребят, давайте упростим задачу. Придумайте сами, что вам по силам, этим и будем заниматься. Я не могу больше говорить… Мне кажется, что я вас мучаю и себя мучаю. Давайте по-другому. Я разочаровался в своей системе педагогической. Давайте, чтобы не завязнуть, давайте простое что-нибудь сделаем к следующему разу. Вот напишите мне на простыне задник к той сцене Шекспира, которую вы делаете с режиссерами, хорошо? А про пространства и игры забудьте, это вам не по плечу. Я ошибся, извините. Я не хочу приходить домой и говорить: «Я идиот». Ужасное чувство. Притом что я на самом деле не идиот. Но я чувствую, что я идиот. Неужели я так не понимаю вас? Объясните, просто объясните. Или давайте делать задники. Возьмите красочки, кто акварелью, кто маслом, кто аппликацией, кто мультики, и делайте заднички к шекспировским спектаклям. Это очень хорошо будет на экзамене – одиннадцать задников. Хорошо, молодцы, ребята! А истории пусть придумывают те, кому положено придумывать истории, – режиссеры. Только потом не жалуйтесь, что они вас не зовут на репетиции. На кой хрен им звать вас на репетиции? Они худо-бедно без вас справятся, а вы пишите задники. И ставьте пуфики! Вас позовут! Большой пуфик – для двух человек, маленький пуфик – для одного человека. Бархатный пуфик – это дворец, кожаный пуфик – это таверна. Ребят, я ставлю вопрос ребром, я так не хочу больше приходить.

Тяжело? Заднички пишите. Заднички пишите, не корите себя, не впадайте в транс. Значит, ошибка. Значит, я ошибся. Пишите задники. Рисуйте задники, рисуйте павильончики, ставьте мебель по цвету, я не знаю. Не надо игру придумывать, не морочьте себе голову, к черту эти новые веяния. Я не понимаю просто.

А вы сидите и молчите, в очках все, умные… Если я виноват, простите ради бога! Сидят – молчат! (Уходит. Пауза. Возвращается.) Ну скажите же что-нибудь!

Петя. «Три мушкетера»

Крымов. Мне казалось и кажется сейчас, что есть вещи, которые есть проводники в наше подсознание, может быть, детское, может быть, желаемое, то, что мы хотим на самом деле… Мы что, не хотим жить как в легком романе? Хотим. Мы не хотим жары? Хотим. Мы хотим, ну если не мы со шпагами, то за нас со шпагами, или если мы со шпагами, то чтобы обязательно мы победили. Круассаны – точно хотим, перья – потрясающе, я бы первый ходил в перьях, честь – потрясающе, благородство, служба, верность, карьера, дружба… Я не вижу противоречия между своими мечтами и тем, что есть в «Трех мушкетерах». Есть такие проводники… Ты видел фильм «Питер Пэн», где его играл такой замечательный актер, который потом покончил с собой, Робин Уильямс? Ну вот, кажется, что такое Питер Пэн? Ну смешно. Но у меня одна из мечт – поставить спектакль «Питер Пэн». Я его придумал. Потому что это вечное желание сказки. И каждый раз, придумывая спектакль, я чувствую, что я – Питер Пэн. И я каждый раз придумываю какой-то волшебный остров…

Есть какие-то вещи – проводники. Проводники в приключения. Вот мы вместе с Пашей Лунгиным смотрели однажды японский мультфильм – ты не представляешь, как он его смотрел! Пил виски и смотрел неотрывно этот фильм. Он превратился в ребенка: «Как это они! А это как они! А, нет, это они хуже… Но вот здесь как они!» Это просто ребенок! Вот как из этого уже не молодого, искушенного и славой, и неудачами, и комплексами, и скепсисом человека, как из него сделать ребенка? Довольно трудно. А вот таким наивным способом, когда какие-то призраки превращаются в одно, потом в другое, в третье, в четвертое, какие-то мама, папа, свиньи, волшебники, вода, какой-то трамвай идет по воде… И он смотрит и превращается в ребенка. Это же вообще святой момент!

Надо понимать, что какой бы ни был Дюма, – толстый, жирный, предположим, половину книг понаписал для денег… Но куда я выкину свое детство, вот скажи мне? Мне бабушка читала «Трех мушкетеров». Я сидел между шкафом и стенкой, а бабушка мне читала «Трех мушкетеров». Я их не читал сам, она мне читала. Вот куда мне это выкинуть? Я хочу туда. Лучшие сны, которые, к сожалению, редко снятся, это когда ты попадаешь в какую-то такую авантюру. Вот я делаю какие-то умные, псевдоумные или не совсем умные вещи с метасмыслами… А хочется вот этого. Как Анна Каренина говорит: «Всем нам хочется сладкого, вкусного. Если нет конфет, то хотя бы грязного мороженого». Эта мечта о каком-то другом мире… Это даже больше, чем реальные три мушкетера. Это – мечта. Она может осуществиться или нет? Вот в чем вопрос. Ты же к этому детству ближе, чем я, но чем дальше, тем больше оно имеет значение. Сейчас ты думаешь, что кроме сабли твоего папы, которая ты еще не знаешь где, что-то еще будет. А сильнее этого ничего не будет. Это потом, я тебя уверяю, потом эта сабля сыграет у тебя и там, и там, и там. Потому что это начало твоей жизни, это момент закладывания в людей всех чистых и исковерканных потом понятий. Где кружева, где круассаны? В Москве обычно они уже жесткие… Где перья? Где дружба? Ты предательство в дружбе испытывал когда-нибудь?

Петя. У меня была одна дуэль. В пятом классе меня вызвали на стрелку… Я чувствовал себя мушкетером и думал, что это игра. Потом я оказался на земле и удивился, почему ко мне применили силу. Потом я перешел в другую школу.

Крымов. Конечно, конечно. И как хочется победить, и чтобы он, противник, был на земле. Эта сказка заложена в нас, как какой-то код дружбы. Короче говоря, компания – это прекрасно. И как ужасно, когда она распадается по каким-то причинам… И как здорово, что они все вместе. Это как Библия, это детская Библия! Только там вера в Бога, а здесь вера в дружбу и в отвагу…

Вообще, интересно сделать невозможное. Вас это заводит?..

Например, смешно, в одной из комнат у нас лежит Жюль Верн – «Наутилус», капитан Немо… Я стал читать и поначалу получал удовольствие, ну и сейчас перед сном две страницы переворачиваю, но вообще-то тоска… Тоска, потому что там все время какие-то названия рыб, как будто ты читаешь Энциклопедию Брема про животных или про растения. Там почти ничего не происходит. Просто пошли и увидели. Дальше две страницы названий рыб. Но вообще про то, что человек – раз! – и куда-то в море… Про это, думаю, тоже можно сделать. А уж это, где лошади, любовь, перья, круассаны и все то, что ты перечислил… Я вспомнил, как они корзинку опускали, в которую им клали продукты, и они поднимали ее к себе. Анжуйское вино… Я во Франции, когда увидел анжуйское вино в магазине, схватил его, потому что это были «Три мушкетера»! Анжуйское! Когда мы открыли его дома, это была такая прелесть, мне показалось так вкусно: такие большие фугасы, бутылки, непрозрачные, как шампанское.

Вот вопрос мой. Попробуй сделать это, попробуй представить себе, как это сделать в театре. Я понимаю, что это, кажется, бред, но успех может появиться там именно, где задача выглядит бредовой. Она не бредовая, она очень благородная, она просто требует своего какого-то воплощения, настоящести. Вот Боярский ненастоящий. Вот эти все гардемарины – ненастоящие, парикмахерские красавчики, ненастоящие. Это же люди, нормальные… Вот, например, бывают такие английские фильмы про историю, где тоже и любовь, и дружба, и коварство, и политика, и все, и интриги какие-то, но там так шуршат платья и такие лица, и такие мужчины в таких белых рубашках, и такие женщины какие-то оторванные, что думаешь: «Боже мой, страсть кипит просто!» Там электричество, в эту воду кипятильник положили, только он в кадр не попадает, а вода уже кипит, спиралька уже где-то здесь воткнута. Как это сделано? Для меня загадка. Сюжет может быть обычный, а вот как это, через что? Через какие фактуры, понимаешь? Может, вообще все лошадиным говном пахнет. Куча лошадиного говна. Входят три мушкетера. Вообще воняет, лошади же, господи, лошади! Я редко когда находился рядом с лошадью, тем более на лошади никогда не сидел. Но однажды я сидел вместе с кучером за лошадью: ее хвост и все остальное было близко от меня, это же кошмар! А представляешь – шпагой протыкать – что это такое? Я тебе скажу, даже если использовать известный трюк: такая трубочка опоясывает человека, его протыкают шпагой и шпага высовывается с другой стороны. А? Есть такой цирковой трюк. И если это сделать на высоком уровне, и все протыкать, протыкать, это же будет: «О, ничего себе!..» И это «Три мушкетера»? Это же почище будет, чем «Преступление и наказание» Боровского. Тот только чучело старушки положил, застрявшее в дверях. А здесь-то можно мочить направо и налево. А может, из публики кого-то брать вообще и тоже его зарезать, потому что он кардиналу служит. Ха-ха! Ну слушай, это вообще заводная штука.

Только придумать настоящую фактуру, настоящую среду, какую-то историю придумать. Давай, это авантюра! Хорошо, когда кажется, что решения нет. Это хороший признак. А вдруг туда Хармс забрел, представляешь? Со своими старушками! (Смех.) И те обалдели… (Громкий смех.) Петь, давай! Чтобы фактура была настоящая, не надо вот этих голубых штук спереди-сзади, с крестами… А может, и надо, только в лошадином говне. Может, они все грязные?

Вот я был недавно в музее, не помню каком, в Венеции, там какой-то этаж – шпаги. Ох, какая красота! Какая красота! Это просто, как дизайн машин, – «роллс-ройсы», «мерседесы», такие, такие, такие! Посмотришь на клинок – красота… А теперь представь себе, человек этим клинком на тебя, вот этим острием – жуть! Просто жуть! Это острое, страшное оружие! А еще если он умеет вот так вот делать, ты же – хуже-лучше – но тоже должен уметь? Страшно, как это острие входит, ужас.

Петя. Мне кажется, я сейчас начал в это верить, но не знаю, можно ли только на этом построить…

Крымов. Верь в это. А во что еще верить? Всегда же, знаешь, когда придумываешь тот или иной сюжет, нужно, чтобы поверили. Для этого надо самому поверить. Неважно, пусть без лошадей, но что-то нужно сделать, чтобы люди поверили в серьезность рассказа, в серьезность разговора. Разговора о чести и достоинстве, и смелости, а если еще есть кружева…

У меня был друг, старше меня, он умер, к сожалению, несколько лет назад, очень хороший болгарский режиссер, ученик моего папы, мы с ним делали два спектакля. Он потом уехал в Америку и надолго исчез. Ну исчез и исчез, ладно. И прошло много лет, лет десять, и вдруг я получаю по почте, я тогда совершенно не писал писем и не получал их, и вдруг заглянул, а там строчка, стихи Блока: «Случайно на ноже карманном / Найди пылинку дальних стран – / И мир опять предстанет странным, / Окутанным в цветной туман». Я никогда не забуду чувство, которое я испытал. Он о себе так напомнил – «Пылинка на ноже карманном»… Вот «Три мушкетера» – это «пылинка на ноже карманном». Мы взрослеем, и взросление наше происходит обычно паскудно, потому что взрослый обременен социальными обязательствами, правилами, вообще он менее симпатичен, чем ребенок, физически даже. И морально мы тоже проходим деградацию, редко когда мы, как Пикассо, возвращаемся к детству на философском уровне. Но надо это делать, надо уметь туда нырять и в двадцать, и в тридцать, и в сорок, и выныривать оттуда. Это прекрасные моменты нашей жизни. Это большая задача, я хочу обрисовать вам эту задачу. Это не просто – пожалуйста, сделай там «Трех мушкетеров», как кардинал борется с кем-то там… Да пошли они все к чертовой матери, какое мне до этого дело, господи боже мой! Нет. Это память о моей бабушке, которая читала, о дружбе, которой почти нет, о любви, о которой все мечтают. Вообще – мечты. Приключения, господи, приключения! Завораживающая тема, как магический кристалл какой-то перед глазами начинает крутиться. Но только фактуру надо найти, чтобы я или ты, неважно, придя в зал на свой спектакль или на спектакль такого же, как мы, на спектакль другого человека, мы бы подумали: «Ёклмн, во дают, а? Здорово!» Это чувство не должно подвести. Всё.

И последнее, клянусь. Вот все, что сейчас происходит, и вчера, и сегодня… Я хочу еще раз сказать, хотя вы уже понимаете. Шмель. Шмель вьется вокруг цветка, вот тебе цветок, ты шмель. Пошло, полетело, не садись на цветок, не садись, летай вокруг, летай, нюхай вокруг, смотри на обстановку, нет ли зверей, кто посадил цветок, где ты находишься, в Голландии или России, или он почему-то на Северном полюсе воткнут в снег, чем он пахнет, полети в деревню, посмотри, как баба Маруся там живет, как доит свою козу проклятую, потом прилети обратно, посмотри, цветок здесь или нет. Облетаем окрестности и в конце концов сядем. Я не думал до нашего разговора, что «Три мушкетера» и даже Хармс станут такой ясной и интересной историей. Оказалось, что нужно только всмотреться в эти цветы и полетать вокруг них, обозреть, так сказать, окрестности. Так можно, скажем, и вокруг «Пятнадцатилетнего капитана» полетать. Господи, он же ищет отца, а что может быть вообще главнее… «Чук и Гек», понимаешь, они тоже ищут отца. Вообще, все ищут отца! Он, этот пятнадцатилетний капитан, лезет по такой скользкой мачте, и дело тут ни в какой ни в романтике. Он отца ищет! Вот я понимаю, что такое искать отца, искать, чтобы увидеть… По любой мачте бы полез.

«Три мушкетера» – это то же самое. Этого нет, а я хочу. Этого нет, это пошлость, это выродилось в пошлые гардемарины, а я хочу. Вот когда смотришь на памятник Есенину, хочется сделать спектакль или фильм про Есенина, только чтобы его играл не Безруков, этот актер, который театром руководит, красавчик. Есенин же был страшный человек, он запойный крестьянин. Вы прочитайте его стихи, это же наполовину просто блатная лирика, поездная, это уркаган: «Разбуди меня завтра рано, о, моя терпеливая мать!» Тот памятник, который стоит на Тверском бульваре, – это же ювелирная продукция, это плохая крышка от плохих женских духов, это же не Есенин. Иногда нужно идти от раздражения: этого нет, а я сейчас докопаюсь. Этот же человек повесился, которому памятник стоит. Вот тот Гоголь скульптора Андреева, тот, что сидит в садике дома, где он от голода помер, – я верю. А тому, кто стоит, – не верю. Вот как сделаны «Ромео и Джульетта» Бернстайна, посмотрите, кто не видел. Называется «Вестсайдская история». Там сюжет «Ромео и Джульетты», но только на примере пуэрториканской и мексиканской банд в Нью-Йорке. Это начало семидесятых. Они нашли фактуру вражды так, чтобы я кожей почувствовал, что это такое. Здесь то же самое нужно. Фактура мечты. Так, чтобы сегодня она прозвучала. Мечты – их всего-то там десять или даже меньше. Меньше, чем заповедей…

Мика. Бродский

Крымов. …С чем я могу уйти, черт возьми? Я уже ухожу… Я уже в пальто… С чем я ушел? Ну, не знаю, назови мне любое великое произведение, кино или книгу, и я тебе скажу, с чем я ее закрою. Как тренинг… Потому что нужно понимать, к чему это все приведет… все наши спектакли. Ты же хотела бы делать свои вещи так, чтобы люди выходили с впечатлением? Но для этого ты должна сама его представлять более или менее точно. Вот и давай поиграем в такую игру: в чем фишка, на чем сердце успокоится? Как в гадании. Вот поиграем в такую игру: назовите любое произведение, только великое, крупное. Вперед!

Ляля. Бергман «Земляничная поляна».

Крымов. С чем я ухожу после фильма? Старость – это так грустно и так велико… Часы без стрелок… Еще!

Маруся. «Дубровский» Пушкина считается великим?

Крымов. Как отдельное произведение я не думаю. Как часть великого человека – да. Ну, скажем, я закрываю Пушкина, томик стихов… Давай так, ладно? Скажем, у меня настроение, я вот почитал стихи Пушкина. С чем я закрываю? Боже мой, думаю я, как же можно быть радостным, каким-то попрыгунчиком и одновременно философом… Как будто он инъекцию кислорода мне в кровь дает, о чем бы он ни писал – о грусти, или о детстве, или о любви, о разлуке, даже о смерти. Человек-кислород, все это кислород… Еще!

Мика, Петя. «Зеркало» Тарковского.

Крымов. «Зеркало»… Надо сейчас подумать… «Зеркало»… Я долго буду думать. Не помню, о чем я думал раньше, я был моложе и, наверное, глупее, когда смотрел, мне понравилось… Если так, задним числом, то… Как можно свою жизнь сложить из осколков, сколько потеряно, сколько можно не сказать… Но сложив какие-то оставшиеся куски, можно увидеть целое… Можно себе представить вот этого человека, раскинувшего руки и пытающегося охватить свою жизнь. И чтобы у меня кровь была на руках от этих его осколков… Печаль, какая-то философская, красивая очень печаль, чего-то разбившегося и тем не менее собранного… Оказывается, мир не обязательно подробно описывать, а можно взять куски, и мир складывается в целое со всеми своими страстями, красотами. И вот я спрашиваю, с чем бы ты хотела, чтобы я вышел после твоего спектакля про Бродского?

Мика. Вот мне хочется про это. Что от фрески остались какие-то кусочки, но ты часть этого, и ты испытываешь к этому нежность…

Крымов. Кусочки от чего? От Бродского или от мира?

Мика. От мира.

Крымов. А еще можешь сформулировать как-нибудь?

Мика. Тут много всего… Мне просто близка тема с пространством между кусочками…

Крымов. Мика. Сейчас я ухожу, я увидел пространство между кусочками… А что я почувствовал? Что я должен унести с собой?

Мика. Что тебя все касается, что ты из всего этого состоишь. Что не бывает чего-то, что тебя не касается. То есть это хаос, который нужно собрать во что-то. Это очень похоже на то, что я чувствую в Бродском. Он все время собирает, собирает разные куски и говорит: «Спокойно, мы все собрали, и вот так нормально»…

Крымов. Ближе, ближе… Сама подумай, это очень важно, что я должен испытать на твоем спектакле и с каким чувством я должен выйти? С каким чувством – благостным, яростным, каким-то потрясенным? Ну представь себе, что я ушел с таким чувством, что да, мир един… Достаточно? Слишком лирично? Ведь Бродский поэт острый. Выдает образы на каждом шагу. Как мясорубка, куда жизнь вкладывает мясо, а он выдает образы – фарш. Или, наоборот, он мясорубка, которая работает в другую сторону: жизнь вкладывает фарш, а он выдает кусок мяса… То есть мне не хватает здесь остроты впечатления, которое ты бы описала…

Я не хочу подсказывать, это будет мое, а я хочу, чтобы это было твое. Ты очень острые вещи перечисляешь, но недоговариваешь. Он же, ну, как лесной брат… Посмотри про лесных братьев. Это жестокие партизаны. Если посмотришь фильм «Никто не хотел умирать», то поймешь, о чем я говорю. Бродский – лесной брат с примесью античности и литературы абсурда. Господи боже мой! Это уже, понимаешь, какая-то конструкция. Я же не буду потрясен, если при мне будут складывать разрушенную греческую мозаику. Я не буду потрясен, хотя это ужасно интересно. Представляете, собирают, собирают, постепенно появляется целое… Удивительно… Но я не буду нервничать. А Бродский, несмотря на свою античность, весь на нервах, правда? Его же выгнали из страны, и кусочки свои он складывает на чужбине, да? «Я ходил по улицам и только про себя говорил: „Нет, Джозеф, только без этой моветошки – ой, где моя Родина, ой, что я потерял…“»… Это он в Америке…

Что это за хам такой, великий хам такой, артистичный хам, который, оказавшись в изгнании, плач по Родине называет «моветошка», чтобы вырвать, прибить это, присобачить это гвоздем и не касаться… Не хочу впадать, не хочу впадать в эту пошлятину, моветошка – мовэ-тон – плохой тон… Где-то моя родина, я такой несчастный… Не несчастный. Не дождетесь! Кто это такой? Что это за пижон, который Нобелевскую премию называет «водичкой»?

Мика. А можно я поправлю? Бродский находится в водном пространстве Петербург – Венеция, вода все время затапливает эти два пространства, и нужно что-то делать, чтобы вода все не затопила… Бродский делает морские узлы из предметов. Стихи Бродского – это морские узлы… Как будто за каждый шаг, каждое слово в этом потоке он несет ответственность… И сострадание…

Крымов. Вот ты близка очень к тому, что я думаю. Сейчас я скажу, потому что это очень близко. Если бы я увидел человека, который считает себя ответственным, ответственным за поток жизни, поэтому обязан назвать и сохранить любого таракана, муху, явление, женщину, море, город, страну… Всё, каждое явление у него вкладывается в систему мира, и он натягивает канаты. Я просто чувствую, он как моряк, он просто тянет эти канаты, когда он пишет про воду в Венеции, он притягивает ее к Бирже на Васильевском острове, он просто натягивает канаты и связывает узлы.

Это человек, обреченный на божественную обязанность нераспадения мира. Ответственный за нераспадение мира, он кусочек чего-то должен найти, вспомнить какой-то кусочек из детства, потому что он не может быть просто кусочком. Он обязан быть в системе, и мы сейчас его найдем, найдем… Когда ты лежала на подушке в шестьдесят втором году в этой съемной квартире, где у нас не было ни простыней, ничего, у тебя в глазу был блеск от лампочки без абажура… Всё – я связал, но чего мне это стоило, понимаешь? Вот это какая-то сладострастная, мучительная работа по связыванию. Я не думал про это. Но исходя из этих вот вещей и оттого, что ты так близко к этим формулировкам подошла, по-моему, это вот это – это работа грузчика. Это работа семиборца, двадцатиборца, который от одного переходит к другому, потому что все вещи должны быть связаны, должны быть связаны, он такой обходчик… Только в поэзии. Для этого и нужны лесные братья, античность и театр абсурда. То есть в общем-то бандитизм, он бандит, они с Барышниковым на этом спелись, они были два бандита, просто бандиты такие, один из Риги, второй из Питера, пацаны из подворотни, только один гениальный танцовщик, а другой гениальный поэт. Античность, то есть разбитая красота, и театр абсурда. Вот и все. И он связывает все это, иногда бандитскими приемами, но связывает, у него руки поэтические в мозолях от этой работы. Он просто канаты вяжет. Вот знаешь, есть люди, которые зубами самосвал держат или не дают двум машинам разъехаться, – вот это он. Кто бы там слил Гудзон в Неву? А Венецию с Питером кто бы соединил? А вот он связал. Связал и держит. От тоски, от одиночества, от проклятого этого поэтического дара он Америку с Россией связал, все моря, все океаны, рыб, птиц, Тресковый мыс, Набережную неисцелимых… Все пустые комнаты теперь его, понимаешь? Все пустые комнаты с диванами, кроватями и с мятыми простынями – все его. Он их все объединил в одну большую скульптуру, они все теперь автоматически связываются просто, он все связал, что мог. Мне кажется, так. И эта эмоция сильная.

Вот когда будешь придумывать игру на эту тему, она во мне должна вызывать такое же чувство, как когда я смотрел, как Жаботинский к штанге подходит… Вы видели? Раньше много показывали, как он штангу поднимает, – пол трясется. Бродский связал Венецию с Питером и жизнь со смертью, иначе мир распадется… Трудная работа. И это я должен испытать и унести домой после твоего спектакля, и это и есть мера театра, который ты придумываешь.

Валя. Толстой. Система



Поделиться книгой:



Регистрация