Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Возвращение в Ивто - Анни Эрно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анни Эрно

Возвращение в Ивто

No Kidding Press2023

Annie Ernaux

Retour à Yvetot

Éditions du Mauconduit

This edition is published by arrangement with Éditions du Mauconduit in conjunction with its duly appointed agent Books And More Agency #BAM, Paris, France. All rights reserved.

© Éditions du Mauconduit, 2013

© Мария Красовицкая, перевод, 2023

© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2023

* * *

Возвращение в Ивто

Предисловие к новому расширенному изданию

Десять лет назад муниципалитет города Ивто пригласил меня выступить в местной медиатеке. Приехать в Ивто означало вернуться туда, где с пяти до восемнадцати лет я жила непрерывно, а потом, во время учебы в Руане, бывала наездами вплоть до двадцати четырех лет. Мои детство и юность навсегда связаны с этим городом, тогда насчитывавшем семь тысяч жителей, с его улочками, домами и магазинами, с его социальной топографией, в которой кафе-бакалея моих родителей на окраине занимала незавидное место. Об Ивто я и решила рассказать тогда в медиатеке. Объяснить, каким образом — благодаря какому опыту, связанному с конкретными местами в этом городе, с формирующей его иерархией, — он стал неистощимой почвой, питающей мое письмо.

Я не изменила ни слова в первоначальном тексте, но мне захотелось дополнить его архивными материалами, сделать версию 2012 года более наглядной, более осязаемой. Добавим, например, мой табель успеваемости за пятый класс или сочинение, где я описываю воображаемую кухню — за образец я взяла картинку, вырезанную из журнала «Эхо моды», — нагромождая и смешивая то, о чем где-то читала и что считала признаками хорошего вкуса: кресла, картины, джазовую музыку. Сюда явно не вписывается клеенка — единственная реальная деталь. Сегодня, глядя на этот сюрреалистический коллаж, я понимаю, что никак не могла описать «свою любимую комнату в доме»: для меня это была бакалея, и, очевидно, я считала, что под задание она не подходит. А настоящая наша кухня — узкая проходная комната между кафе и магазином, рядом с лестницей, с тазиком на буфете вместо раковины и без водопровода — не была достойна школьного сочинения.

Я решила, что если покажу фрагменты своей переписки со школьной подругой — я уже как-то упоминала ее домашнюю библиотеку и изумление, в которое та меня повергла, — то смогу пролить свет на свою юность — яркий, но в то же время бережный. C Мари-Клод я общаюсь в легкой и шутливой манере, вероятно, желая ей понравиться и быть на нее похожей. Она живет в новом доме в Ле Трэ, ее отец — судостроитель (на верфях работает всё население этого городка на берегу Сены). Она дарит мне последний роман Франсуазы Саган, дает почитать новинки. Когда я называю прошлогоднюю себя «недотепой и конформисткой», под этим надо понимать, что теперь я всё же доросла до некоторого сходства с Мари-Клод. А первые письма, где лейтмотивом звучит тема скуки и скоротечности времени, подтверждают то, о чем позже я напишу в «Женщине» и под одной фотографией: «Мой подростковый бунт был романтическим, как если бы я росла в буржуазной семье». Когда однажды, уже студенткой, я отказываюсь пойти с ней на танцы, потому что коплю деньги [стипендию] на поездку в Испанию, то сообщаю ей об этом по-английски.

И, наконец, после последнего письма — в котором я высказываю желание «передать послание, то есть иной взгляд на мир, через искусство» — приводится выдержка из моего дневника за 1963-й (в тот год я пишу текст, который издательство «Сёй» не станет печатать). Кажется, на этих страницах сформулировано то, что с тех пор навсегда со мной: дилемма любви и письма, желание «отомстить за своих» и долгое время подавляемая тяга к родительскому очагу. К Ивто — дому, куда я всегда возвращаюсь.

Анни Эрно

Предисловие от муниципалитета города Ивто к первому изданию

Мы искренне рады публикации этой книги, стенограммы лекции, которую Анни Эрно прочла в Ивто 13 октября 2012 года. Рады возможности надолго запечатлеть в памяти местного населения это важнейшее культурное событие, которым стало для нас первое официальное возвращение Анни Эрно в места ее детства. Мы также с гордостью отмечаем значительное количество слушателей, собравшихся в зале в тот осенний день. Публика ясно понимала, что эта встреча носит исключительный, «исторический» характер. Ведь нам посчастливилось не только услышать детские воспоминания писательницы, но и понять, каким образом они превращаются в материал для произведений общечеловеческого значения. Мы сердечно благодарим Анни Эрно за этот уникальный опыт.

Мы также выражаем благодарность Центру изучения наследия нормандского диалекта, книжному магазину «Армитьер», Анни-Эдит Пошон, уполномоченной по культурному развитию нашего города, и Паскаль Лекюйе, директору межгородской медиатеки, без содействия которых это мероприятие не состоялось бы. Мы также благодарим Региональное управление Верхней Нормандии по вопросам культуры и Генеральный совет департамента Приморская Сена за финансовую поддержку.

Жерар Легай, президент союза городов округа Ивто Эмиль Каню, мэр Ивто, вице-президент областного совета Дидье Террье, вице-президент по вопросам культуры и коммуникации Франсуаза Блондель, муниципальная советница по поддержке местного наследия

Возвращение

С тех пор как почти сорок лет назад вышла моя первая книга, «Пустые шкафы», я ездила на встречи с читателями в самые разные города, как во Франции, так и в других странах. Но в Ивто, несмотря на многократные приглашения, не приезжала ни разу.

Поэтому мне несложно представить, что жители этого города, да и всего региона, могли усмотреть в этом некое пренебрежение, затаенную обиду и, возможно, чувствовали несправедливость. В конце концов я ведь «пользовалась» этим городом, знакомыми местами и людьми, я много взяла из Ивто, где провела детство и раннюю юность, а потом словно не захотела ничего давать взамен.

Конечно, я возвращалась туда в роли племянницы, двоюродной сестры, члена семьи, живущей там постоянно. Я возвращалась как дочь, и чтобы присматривать за могилами родителей и погибшей в семь лет сестры. Однажды, пятнадцать лет назад, я даже вернулась как ученица четвертого класса тогдашнего «пансиона» Сен-Мишель и встретилась с бывшими одноклассницами за ужином в отеле «Шмен-де-Фер». Но никогда еще я не возвращалась туда как женщина, которая пишет и публикует книги. В некотором смысле, очень личном и сокровенном, Ивто — это единственный город мира, куда я приехать не могла. Почему? Попросту потому, что именно это место хранит самые важные мои воспоминания — о детстве и о взрослении, — и воспоминания эти накрепко связаны с тем, что́ я пишу. Я бы даже сказала, связаны намертво. На этот раз, принимая приглашение местного муниципалитета, я тем самым решилась наконец объясниться с самой важной своей аудиторией — с жителями Ивто — и рассказать о том, что связывает мою память об этом городе и мое письмо.

Руины

На протяжении последних тридцати лет во время коротких поездок в Ивто я замечаю в нем изменения и разрушения. Что-то, к моему огорчению, давно исчезло — например зерновая биржа, где располагался знаменитый Зал с колоннами и старый кинотеатр «Леруа». Возвращаясь домой, я больше ни минуты не думаю о городе, в котором только что была — в сегодняшнем его обличии, с новыми магазинами и современными постройками. Реальный город исчезает, не оставляя во мне ни следа, я почти мгновенно его забываю. То же происходит и с домом, где я когда-то жила (теперь его не узнать): едва взглянув на него мельком из окна автомобиля, я тут же его забываю. Память здесь сильнее реальности. Для меня существует лишь город из моих воспоминаний, особое пространство, где я познавала мир и жизнь. Пространство, которое вмещало мои желания, мечты и унижения. Другими словами, пространство, совсем не похожее на реальный нынешний город.

Естественно, это пространство опыта, которым стал для меня Ивто, я делю с другими его обитателями, но не во всем мы совпадаем: прежде всего различается наш возраст, затем — район, где мы жили, школа, в которую ходили, и наконец (самое главное) — социальное положение наших родителей.

Учитывая, что родилась я во время Второй мировой, переехала в Ивто осенью 1945-го и провела там бо́льшую часть так называемого Славного тридцатилетия, то есть периода, когда уровень жизни неизменно повышался и всюду царила надежда на счастливое будущее, очевидно, что моя память об этом городе носит глубокий отпечаток Истории.

Прежде всего — Истории «с большой буквы и большой дороги», как писал Жорж Перек, но то был уже не шум и ярость бомбардировок, которые я пережила в Лильбоне (в 1944-м они гремели над всей Нормандией). Нет, когда я приехала в Ивто, там было странное затишье, немой пейзаж разрухи: центр города лежал в руинах, простиравшихся на сотни гектаров. Ивто был уничтожен дважды: в 1940-м его сожгли при довольно смутных обстоятельствах (народная память винит местную власть и архиепископа; цитата: «Когда пришли боши, эти удрали первыми…»), а в 1944-м разбомбили союзные войска. Представьте на месте всех зданий в центре (им уже по шестьдесят лет, но я называю их «новыми», потому что их возводили на моих глазах) поле, усеянное разнородными обломками и кусками стен, огромные воронки в земле, завалы вдоль линий улиц, пару чудом уцелевших домов, гостиницу (это был «Отель де-Виктуар»), одну-две лавочки, а церкви нет вовсе.

Вот образ того хаоса, который предстал передо мной в день, когда я впервые въехала в Ивто с родителями, сидя у отца на коленях в кабине грузовика с нашими вещами, но хаос усиливался еще и тем, что повсюду беспорядочно бродили толпы людей, загораживая проезд грузовику: был праздник святого Луки и, возможно, первые народные гуляния после войны. Быть может, именно из-за этого сочетания праздника и разрухи такие гуляния — ярмарки, как их называли, — с тех пор всегда одновременно пугали и завораживали меня: и в Ивто, и позже в Руане, где ярмарка занимала весь бульвар Де-л’Изер. Одно я знаю точно: тот образ произвел на меня неизгладимое впечатление.

С тех пор, где бы я ни бывала, любые руины — даже античные, в Риме или Баальбеке, — неизменно возвращали меня к руинам из моего детства. Каждая стена, на которой я замечала следы снарядов (как в Бейруте в 2000-м), заставляла меня содрогнуться.

В середине семидесятых я по чистой случайности переехала в выросший из-под земли Сержи, который тогда называли «новым городом». Повсюду краны, экскаваторы, прокладываются дороги, строятся здания: это была реконструкция центра Ивто в десятикратном масштабе, а та длилась около десяти лет, то есть почти всё мое детство и подростковый период. Сквозь этот город, рассчитанный на сто тысяч жителей, проглядывали послевоенные годы в моем маленьком городке — выдающееся, в общем-то, время, когда Нормандия восстанавливалась и всюду царила надежда и вера в прогресс. Память о разных местах, которую мы храним в себе, похожа на палимпсест, выскобленный пергамент, где текст писали слоями, один поверх другого, и порой старые проступают так, что их можно различить. В 1975-м, сквозь строящийся Сержи, я различала, я «читала» центр Ивто пятидесятых, весь в строительных лесах.

Пространство опыта

В моей памяти сохранилась не вся топография Ивто, хотя ребенком я обошла и объездила почти все его районы: сначала во время воскресных прогулок с мамой, позже — колеся на велосипеде с двоюродной сестрой Колеттой. Конкретное место, где мы когда-то жили, маршруты, которыми ходили, хранят в себе наш личный образ города. В моем детстве, когда слово «районы» в устах политических обозревателей и журналистов еще не стало неотделимо от эпитетов «неблагополучные», оно использовалось как противопоставление центру и подразумевало не только географическую удаленность, но и часто — низкие доходы обитателей. А иногда еще и дурную славу. В таких районах улицам не давали названий, часто это были безымянные дороги, как за городом. С тех пор прошло уже столько лет и всё так изменилось, что я чувствую себя вправе их перечислить: Рефиньи, Де-ла-Брем, Дю-Шам-де-Курс и, конечно, Дю-Фэй. В основном самовосприятие людей напрямую зависело от того, насколько далеко они живут от центра города. Границы этого центра я ни тогда, ни сейчас определить не смогла бы: в материальном виде их не существовало, но в речи они были вполне реальными; люди говорили: «Я поехал в город», «Я иду в город» или даже «Я еду в Ивто», и это означало: в Ле-Май или на улицу Дю-Кальвер, Де-л’Этан, Карно, на почту или в мэрию. Мои родители, я и почти все в нашей семье говорили «Я иду в город», словно это была какая-то чужая территория, нам не принадлежащая, где желательно появляться прилично одетым и аккуратно причесанным, где тебе встретится больше всего людей, и потому, скорее всего, тебя будут судить и оценивать. Территория чужих взглядов и, как следствие, порой — территория стыда.

Говоря всё это, я имею в виду, что под пространственными границами между центром города и отдаленными его районами на самом деле подразумеваются другие границы — социальные. Они не всегда совпадали с топографическим разделением: обеспеченные люди на виллах или в больших особняках соседствовали с рабочими, бедными стариками и многодетными семьями, теснившимися в «одноэтажках» без водопровода и канализации. Сегодня это называется социальной неоднородностью — именно таким было пространство, в котором я осваивала мир: оно охватывало вокзал, улицы Де-ля-Репюблик и Кло-де-Пар, мост Де-Кани, район Шам-де-Курс вокруг дома престарелых с его вечерним колокольным звоном. И в этих пределах я могла наблюдать за социальными различиями и несправедливостью с места в партере; более того, из-за положения моих родителей мне и самой случалось проявлять пренебрежительную снисходительность к людям победнее.

Я не буду возвращаться здесь к тому, о чем уже подробно рассказывала в двух других книгах — «Свое место» и «Женщина» — к социальному подъему, пусть и ограниченному, в результате которого мои родители (оба были из рабочего класса) открыли свое кафе-бакалею сначала в Лильбоне, а потом в конце улицы Кло-де-Пар. И всё же хочу отметить, что мое детское и подростковое восприятие много впитало из той неприкрытой и порой жестокой социальной действительности, которая каждый день открывалась передо мной в родительском кафе-бакалее, — там всё подчинялось торговле, о личном пространстве не было и речи. «Мама, к нам пришли!» — должна была крикнуть я, если мать куда-то отходила и не слышала дверного колокольчика. В целом могу сказать, что меня всегда окружали люди и росла я среди людей самых разных, хотя в основном наши посетители принадлежали к наименее обеспеченной части местного населения. В отличие от современных магазинов в центре города, здесь не было незнакомцев: за каждым посетителем стояла история — про его семейную, общественную и даже интимную жизнь, — которую другие пересказывали обиняками в нашей лавочке, и я, разумеется, не упускала ни слова. Это был богатый и разнообразный мир, напрямую зависимый от экономической действительности — как и мои родители: они боялись недостачи, боялись, что у них «не получится», приходили в отчаяние, подсчитывая вечерами «выручку», которая становилась всё меньше. Я помню всех жителей нашего района — и не только тех, кто приходил к нам за покупками. Когда я писала «Пустые шкафы», эти люди так и стояли у меня перед глазами, но, конечно, я изменила все имена.

В более поздней книге, «Стыд», я написала: «В 52-м я не мыслю себя вне И. [Обратите внимание, я пишу не полное название, „Ивто“, а лишь „И.“, потому что для меня это мифический город — город, откуда я родом.] Вне его улиц, его магазинов, его жителей, для которых я — „Анни“ или „малышка Д.“. [Анни Дюшен, то есть.] Другого мира для меня нет. И. фигурирует в любой беседе, все помыслы и желания людей связаны с его школами, церковью, продавцами модных товаров, праздниками».

Нет другого мира, кроме Ивто: так будет еще долго, до восемнадцати лет, но уже тогда, и чем дальше, тем явственнее, во мне намечаются два пути бегства: учеба и чтение.

Учеба

Хотя пансион Сен-Мишель находился (и находится до сих пор) в центре Ивто, ни я, ни мои одноклассницы, жившие далеко и добиравшиеся туда на велосипеде, никогда не говорили «Я еду в город», имея в виду путь от дома до школы, который я с шести до восемнадцати лет проделывала четыре раза в день. Просто это была школа, отдельная вселенная, диаметрально противоположная моему домашнему миру. Помимо того, что она была католической и религиозные дисциплины и молитва занимали в ней место, по сегодняшним меркам немыслимое, — многие считали ее «школой для богачей»; но это было не совсем так: по крайней мере, в младших классах учились и дети рабочих. Правда в том, что в этой школе даже не самые способные дети богатых родителей — дети, про которых тогда еще считалось нормальным сказать, что они «из хорошей семьи», — могли рассчитывать пусть не на самые высокие оценки, но уж точно на благосклонное отношение.

Школьная среда, противоположная среде семейной, открывала мне путь к знаниям, к абстрактному мышлению, к письменному языку. Она расширяла мой мир. Наделяла меня властью давать вещам точные имена, очищать свой язык от остатков патуа (на этом диалекте говорили в простонародье) и писать на «правильном», законном французском.

Я рано начала получать удовольствие от учебы. Мама особенно это поощряла, и я знала: родители рады, что мне нравится учиться. Вспоминается один случай: когда я перешла в пятый класс, директриса, мадемуазель Перне, однажды вошла в кабинет и с места в карьер спросила, кто будет изучать латынь. Я не стала обсуждать это с родителями — они даже не знали, что есть такая возможность, — и подняла руку вместе с тремя-четырьмя другими девочками. Мне казалось, что изучать вдобавок к английскому еще и латынь очень здорово, и дома я гордо объявила новость родителям! Я не сомневалась, что они очень обрадуются. Так и случилось. Вот только занятия эти были дополнительными и стоили довольно дорого. Но мама — семейным бюджетом заведовала именно она — не отказалась их оплачивать и уж тем более не упрекнула меня за то, что я приняла это решение сама.

Но вместе с тем школьная среда постепенно выкорчевывала меня из семейной: всё в школе неявно, но неизменно дискредитировало мой домашний мир — что и как говорили учительницы, их требования к внешнему виду, а позже — как я сравнивала себя с другими ученицами, которые лучше одевались, на каникулы ездили в лагерь, путешествовали и слушали классическую музыку на пластинках. Приведу лишь один пример (его нет в моих книгах) того стыда за свое социальное положение, который я испытывала не раз, — об этом случае я никогда не рассказывала, но никогда и не забывала его. Это воспоминание всплыло из глубин моей памяти в прошлом году, когда я готовилась к беседе на тему «Автобиография и жизненная траектория». Вот оно:

Суббота, половина второго, седьмой класс, вот-вот начнется урок литературы, а пока все шумно рассаживаются. Кажется, наша учительница, мадемуазель Шерфильс, еще не пришла. Жанна Д., девочка, с которой я не вожусь (ее родители — элита, у них единственный в городе магазин оптики), во всеуслышанье кричит: «Здесь воняет хлоркой!» и «От кого несет хлоркой? Я НЕ ВЫНОШУ запаха хлорки!» Мне хочется провалиться сквозь землю, я прячу руки под партой, возможно, засовываю их в карманы форменного платья. Я горю от стыда и с ужасом жду, что на меня укажет кто-то из соседок. Потому что хлоркой несет от меня. Хотела бы я в тот миг вернуться на полчаса назад, домой, на кухню, где после обеда я как всегда сполоснула руки в тазике с водой, который специально для этого стоит на буфете (у нас нет водопровода), и меня нисколько не смутил исходящий оттуда запах хлорки.

В ту минуту семиклассница, которая была мной, всё понимает: запах хлорки, который до сих пор был для нее символом чистоты, запахом маминых блузок, простыней, натертого кафеля и ночного ведра, запах, который никогда никого не смущал, — это на самом деле запах социального положения, запах домработницы в семье Жанны Д., знак принадлежности к «простой» среде, как говорят учителя, а иными словами — к низам. В ту минуту я ненавижу Жанну Д. И еще больше ненавижу саму себя. Не за трусость, помешавшую мне признаться, что это я: я ненавижу себя за то, что окунула руки в несчастный тазик, за то, что не знаю, от чего воротят нос в мире Жанны. Я ненавижу себя за то, что дала ей повод тайно меня унизить. И, разумеется, в ту минуту я поклялась себе больше никогда так не делать и всегда обращать внимание на этот запах. Одним словом, я отреклась от поколений женщин, мывших руки и стиравших белье в воде с хлоркой.

Чтение

Как я уже упоминала, кроме учебы у меня был еще один путь бегства и познания мира — чтение. Я не помню, чтобы в пансионе чтение когда-либо поощрялось. В то время католические учебные заведения видели в книгах (а тем более в журналах) потенциальную опасность, источник всех нравственных пороков. Книги, которые нам дарили за успехи в учебе, не просто не привлекали взгляд: читать их было невозможно, любой намек на удовольствие был выкорчеван из них с корнем, и всё же я честно попыталась прочесть «Историю герцога Омальского» и «Маршала Лиоте»! Благодаря матери и ее любви к чтению я получила возможность и разрешение читать, как только этому научилась, без каких-либо ограничений — кроме откровенно неподобающих книг, которые «не каждому и в руки дашь» и которые она от меня прятала (крайне плохо). Так в двенадцать лет на меня произвел сильнейшее впечатление роман Мопассана «Жизнь», втиснутый между пачками кофе. При этом лет в девять-десять мне было официально разрешено читать «Унесенных ветром», а также романы, печатавшиеся частями в женских журналах и в «Пари-Норманди», и которые я обожала — это было время медицинских романов Фрэнка Слотера, Кронина и Элизабет Барбье, — и, конечно, книги из серии для подростков, где печатались великие произведения мировой литературы в адаптации: Джек Лондон, Диккенс, Жорж Санд, Шарлотта Бронте.

В центре города есть два типа магазинов, с которыми связаны мои воспоминания о желании и наслаждении: это кондитерские и (в не меньшей степени) книжные. Книжных было два, первый — Боке, второй — Деламар, в весьма оживленном «пассаже»: люди толпились там, чтобы, стоя под крышей, смотреть телевизор в одной из витрин — по тем временам диковинку. Тут мне приходит на ум одно воспоминание, связанное с чтением — а точнее, с непрочитанным! Среди книг, выставленных на витрине, была одна под названием «Дьявол во плоти». Это заглавие вызывало у нас со школьной подругой жгучее любопытство. Мы учились в пятом классе. Не помню, кто кого подбил на покупку, помню только, что я была обеими руками за. Но деньги на нее были только у Шанталь, фермерской дочки. И вот мы в магазине, просим книгу «Дьявол во плоти». Продавщица окидывает нас оценивающим взглядом и говорит: «Знаете что, девочки, эта книга вам не по возрасту». И тут я не моргнув глазом отвечаю: «А нам для родителей!» Шанталь, оплатившая покупку, получает привилегию прочитать книгу первой и каждый день понемногу пересказывает мне ее в школе. Я уже не помню почему, но ко мне в руки она так и не попала. Возможно, приносить «Дьявола во плоти» в пансион Сен-Мишель было слишком опасно. Когда в восемнадцать лет я наконец-то прочла этот роман Радиге, то вспомнила тот случай, то безудержное влечение к книге.

В то время мне, да и всем нам, книг не хватало. Конечно, была муниципальная библиотека, но работала она только по воскресеньям до обеда, да и атмосфера в ней — весьма элитарная — отбивала всякую тягу к культуре, если только ты не принадлежал к образованной части населения. Туда надо было приходить не иначе как со словами: «Мне нужна такая-то книга». Прекрасно, только вот даже если тебя тянет к высокому, не всегда предугадаешь, что именно тебе понравится. Нужна какая-то консультация. В общем, мои детство и юность в Ивто — это постоянное желание читать, как классическую, так и современную литературу, а значит, и постоянные попытки любой ценой заполучить книги, которые тогда стоили очень дорого. А еще — поиски книг действительно стоящих, ведь всего не прочтешь, и я отлично знала, что «не все книги хороши». Серия «Маленькая классика» издательства «Ларусс» сыграла важную роль в моем приобщении к миру литературы, со всеми сопутствующими разочарованиями: произведения печатались там в сокращении. В таком виде я впервые прочла в восьмом классе «Собор Парижской Богоматери», и это была настоящая пытка — три четверти текста попросту отсутствовало…

Думаю, моя школьная подруга из старших классов до сих пор помнит мое изумление и восхищение перед библиотекой ее отца — я и не представляла, что можно иметь библиотеку прямо у себя дома! Такое количество книг в полном твоем распоряжении казалось мне неслыханной привилегией.

В общем, книги очень рано создали пространство, где жило мое воображение, где я примеряла себя к разным сюжетам и мирам, в реальной жизни мне неведомым. Позже я обнаружила в них руководство к жизни, которое вызывало во мне куда больше доверия, чем школьное воспитание или суждения родителей. Я стала думать, что реальность и истина находятся в книгах, в литературе.

Письмо

Конечно, эта панорама воспоминаний, связанных с городом моей юности, далеко не полная: главным образом в ней не хватает того центра притяжения, которым служил в деле воспитания чувств знаменитый Ле-Май — торговый квартал, где бесконечно пересекались мальчики и девочки. Но в первую очередь я хотела показать изнаночную сторону текстов, которые пишу. Именно о письме я собираюсь сейчас говорить, ведь только благодаря своим книгам я сегодня здесь, выступаю перед публикой… Что за алхимия между моей памятью и содержанием моих книг, какая связь между этой памятью и тем, как я пишу?

Я уже говорила о важной роли чтения в мои ранние годы. Надо добавить, что и в школе я сразу полюбила предметы, связанные со словесностью: мне нравилось писать сочинения, я жадно глотала учебники по литературе. Кроме того, после некоторых метаний в выборе профессии — вполне понятных тем, кто родился в семье, где и не слыхали о профильных классах, не говоря уже о всяких подготовительных курсах в Высшие школы[1], — в двадцать лет я наконец поступила на филологический факультет в Руане с двойной целью: преподавать литературу и как можно скорее написать роман. Я никогда не думала о том, что для девушки, женщины, да еще из рабочей необразованной семьи, письмо — это слишком амбициозно. Во мне жила непоколебимая уверенность в том, что это прежде всего вопрос желания и воли. С двадцати до двадцати трех лет я писала стихи, рассказы и роман, который отослала в издательство «Сёй». Там мне отказали (совершенно обоснованно, как я сегодня понимаю). В начале шестидесятых меня чрезвычайно привлекало литературное течение под названием «новый роман» и его представители — Роб-Грийе, Клод Симон, Натали Саррот, Мишель Бютор. Они ратовали за экспериментальное письмо и создавали, надо признать, довольно сложные для восприятия тексты. Роман, который я написала в двадцать два года, не имел к моей памяти никакого отношения — это было что-то оторванное от жизни, хотя и очень амбициозное. В то время и в последующие годы я и правда намеренно стирала в себе все воспоминания о детстве и подростковом периоде, отдаляясь — сначала мысленно, а затем и географически — от своей семьи и от Нормандии. Я признавала лишь одно наследие — то, которое дали мне школа, университет и литература.

Те, кто читал «Свое место», знают, что именно после внезапной смерти моего отца моя память очнулась, глубоко зарытые воспоминания начали проявляться вновь, и я вернулась к истории своей жизни и жизней моих родителей. Тогда же я осознала, что меняюсь под влиянием культуры и буржуазного мира, в который я попала, когда вышла замуж.

Позже социология подскажет подходящий к моему случаю термин: «классовая перебежчица», а еще — «деклассированная наверх». В тот же год, когда я потеряла отца, меня впервые взяли преподавательницей в школу с техническим уклоном, и там произошло мое возвращение к реальности. Передо мной — сорок учеников, в основном из крестьянских или рабочих семей Верхней Савойи. Я начинала осознавать размеры пропасти между их родной культурой и той литературой, о которой я им рассказывала. А еще — всю жестокость социального неравенства, которое неизменно воспроизводится в школьной среде. Именно после смерти папы — который в большей степени, чем мама, олицетворял неразрывную связь с рабоче-крестьянским миром — и после уроков с подростками, многие из которых грубоватостью, отсутствием хороших манер и незнанием общепринятых ценностей напоминали меня саму в их возрасте — именно после этого двойного опыта я поняла, что должна писать: писать о реальности, которую знаю, обо всём, с чем когда-либо пересекалась моя жизнь. Ребенком и подростком я постоянно жила в мечтах, в воображении, но теперь, словно наверстывая упущенное, реальность и память о реальности настигли меня и стали материалом для моих книг, начиная с самой первой из опубликованных — с «Пустых шкафов».

Как писать

Понять, о чем хочешь писать, — это ладно, тут я не первая. Главный вопрос в другом: как писать, каким образом писать? Неужели я, девочка из бакалейной лавки на улице Кло-де-Пар, выросшая среди народного говора, в простой среде, буду писать, равняясь на свой второй, выученный язык — литературный, который я как учитель словесности теперь преподаю сама? Неужели я без тени сомнения буду писать на книжном языке, в который проникла незаконно, на «языке врага», как говорил Жан Жене, в данном случае — врага моего социального класса? Как мне писать, если я в определенном смысле внутренняя иммигрантка? С самого начала меня тянуло, даже разрывало в разные стороны: с одной — литературный язык, который я изучала и любила, с другой — мой родной, домашний язык, язык моих родителей, язык угнетенных, которого я позже начала стыдиться, но который навсегда останется частью меня. По сути вопрос вот в чем: как писать, не предавая мир, откуда я родом?

В своих первых трех книгах я, под влиянием Селина, писала жестко — «Пустые шкафы», «Замороженная женщина», — но начиная со «Своего места», когда я стала описывать жизнь отца, то есть жизнь повседневную, я нашла, как уйти от этого натяжения, разрыва. Прямо в книге я рассказываю, какую манеру письма выбрала:

«Если я хочу описать жизнь, подчиненную необходимости, то не имею права вставать на сторону искусства, пытаться создать что-то „захватывающее“ или „трогательное“. Я просто соберу вместе слова, жесты, привычки моего отца, значительные события и внешние проявления его жизни, частью которой была и я. Никакой лирики воспоминаний, никаких торжествующих насмешек. Писать сухо для меня естественно — именно в таком стиле я когда-то сообщала родителям важные новости».

Письма родителям, о которых я говорю, всегда были лаконичными, намеренно лишенными стилистических красот и выдержанными в том же тоне, в котором писала моя мать. Родители не ждали от меня острот, изящного слога или эпистолярного искусства — они просто хотели знать, как я живу, «всё ли у меня там в порядке» и довольна ли я.

Если точнее, моя манера письма в «Своем месте» — это следствие желания изобрести язык, который наследовал бы классическому литературному языку — очищенному, без метафор и пространных описаний, языку анализа, — и в то же время включал бы в себя слова и выражения из языка народного, например «Вот же гусак неуклюжий».

Вставлять в текст подобные слова и фразы для меня очень важно с социальной точки зрения: как я пишу в «Своем месте», именно они «очерчивают границы, передают цвет того мира, где жил мой отец, где жила и я». Продемонстрирую этот способ письма на паре других примеров из начала книги: «Всё началось в последние месяцы девятнадцатого века, в нормандской деревушке в двадцати пяти километрах от моря. Те, у кого не было своей земли, сдавались внаем к местным зажиточным фермерам». «Сдаться внаем» — выражение, которое я слышала в детстве и которое вполне отражает отношение работника к нанимающему его хозяину. «Так и мой дед работал на чьей-то ферме возчиком. А летом еще и косил траву, собирал урожай. Ничего другого он не делал за всю свою жизнь, с восьми лет. В субботу вечером он приносил получку жене, а та в воскресенье отпускала его поиграть в домино и пропустить стаканчик. Он возвращался пьяный и еще мрачнее обычного. По любому пустяку лупил детей картузом. Человек он был жесткий, никто не смел с ним связываться. Его жена „улыбалась только по праздникам“». Этот отрывок, посвященный моему деду, весь состоит из словечек и выражений, которые я помню с детства, сплошь просторечных («получка», «пропустить стаканчик», «улыбаться только по праздникам»), и которые передают ощущение реальности в том виде, в каком она была прожита тогда.

По большому счету моя цель — писать литературно, но на всеобщем языке. Это решение можно назвать политическим, ведь его цель — разрушить иерархию, придать одинаковое значение словам и действиям всех людей, независимо от их положения в обществе.

И это решение объясняет, почему позже, в книгах «Дневник улиц» и «Внешняя жизнь» я фокусируюсь на том, что вижу в общественном транспорте, в метро, в электричках, в торговых центрах — проще говоря, на всех тех людях, среди которых я существую.

«Писать жизнь» — это название я сочла самым подходящим для сборника всех моих текстов за последние сорок лет, опубликованного издательством «Галлимар» в коллекции «Кварто». Писать жизнь — не мою жизнь. В чем разница, спросите вы? В том, чтобы воспринимать то, что со мной произошло и продолжает происходить, не как нечто уникальное — чего стыдишься или не можешь выразить, — но как материал для наблюдений с целью понять, выявить истину более общую. С этой точки зрения не существует того, что мы называем личным: есть лишь события, которые проживаются единичным, частным образом (ведь всё происходит именно с нами, не с кем-то другим), — но суть литературы в том, чтобы описывать эти личные события в безличной манере, стремиться к универсальности, к тому, что Жан-Поль Сартр называл «универсальной единичностью». Только так литература «разрушает одиночества»[2]. Только так можно разделить с другими опыт стыда, страсти, ревности, бега времени, смерти близких — всего, из чего состоит жизнь.

Конечно, моя память намертво переплетена со словами и образами из моей юности, проходившей в нормандской глубинке. «Свое место», «Женщина», «Стыд» — в этих трех текстах жители Ивто и Нормандии в целом, несомненно, узнавали город, конкретные его места, даже отдельные слова. Но то, о чем говорится в этих книгах, — универсально, потому что касается положения в обществе, жизненной траектории, стыда — универсально настолько, что тексты эти были переведены и нашли читателя в совершенно других культурах — в Японии, Южной Корее, Египте.

Похожим образом в «Годах» я изобразила период с конца сороковых до конца шестидесятых на примере увиденного и услышанного в Ивто. И описание двухнедельных распродаж, появившихся в пятидесятые, основано на том, что я сама видела в Ивто, но изложено в собирательном ключе, как обращение к памяти каждого: «Под слоем неизменного — прошлогодних цирковых афиш с портретами Роже Ланзака, фотографий с первого причастия, которые раздавались подругам, клуба французской песни на „Радио Люксембург“ — дни наполнялись новыми желаниями. По воскресеньям люди толпились у витрины магазина электротоваров и смотрели телевизор». [Воспоминание о пассаже Деламар.] «Владельцы кафе тратились на телеаппараты, чтобы привлекать посетителей». [Воспоминание о «Старой таверне».] «К традиционным ярмаркам и гуляниям на приходские праздники добавился новый весенний ритуал — Двухнедельная распродажа. В центре города из громкоговорителей, вперемешку с песнями Анни Корди и Эдди Константина, доносились призывы делать покупки и выигрывать призы — машину „Симка“ или столовый гарнитур. На площади Мэрии местный конферансье [не буду называть фамилию, хотя помню ее], стоя на подиуме, развлекал публику комическими номерами Роже Николя и Жана Ришара, зазывал желающих кидать кольца или играть в мгновенную лотерею, как на радио. Поодаль восседала Королева Торговли с короной на голове».

Словом, Ивто — это пространство для экспериментов, материал, предоставленный памятью, но использованный и преобразованный письмом в нечто общее.

Любопытно, что Флобер в письмах часто упоминает Ивто и глумится над его уродством. Он называет его «самым уродливым городом в мире», добавляя, впрочем, утешительное «после Константинополя». В «Лексиконе прописных истин» он откровенно издевается: «Увидеть Ивто и умереть». Но в одном его письме к любовнице, Луизе Коле, есть и такая фраза, в свое время меня поразившая: «Для литературы нет каких-то особо прекрасных сюжетов, и тем самым Ивто стоит Константинополя»[3].

Если угодно, это будет моим заключительным словом…


Вверху: В саду с моей двоюродной сестрой Колеттой, лето 1949-го

Внизу: Лето 1946-го, улица Де-л’Эколь, за домом, мне шесть лет

«Быть девочкой означало в первую очередь быть мной: всегда слишком высокой для своего возраста, к счастью, крепкой, хотя и бледной, с пухлым животиком и без намека на талию вплоть до двенадцати лет».

(«Замороженная женщина»)


В окне, между двоюродными сестрами Колеттой и Франсеттой, лето 1953-го

«У нас в магазине продается еда и напитки, а еще — куча всякой мелочевки, ворохом наваленной в углу. Дешевые духи на картонке, два носовых платка в рождественском башмаке, пена для бритья, тетради в пятьдесят листов. Родители торгуют самыми заурядными вещами — алжирским вином, паштетом в фасовке по килограмму, печеньем вразвес; каждого продукта не больше двух видов: наши покупатели непритязательны».

(«Пустые шкафы»)


Из тетради по французскому за пятый класс



Поделиться книгой:



Регистрация